Страница:
– Опамятуйся! За ведьмой слать. Мало она чернила наш толк? Дом наш? Сколь раз говорил мне покойничек батюшка, чтобы нога Ефимии через порог не преступала. Не порушу батюшкину заповедь.
– Как помрет, тогда как?
– Все от бога. И смерть и рождение.
– Гляди, Прокопий, на тебе грех будет. По всей деревне слух пойдет, если никого не пригласим на помощь.
Старик недовольно хмыкнул. И вдруг представил Меланью мертвую, накрытою до рук отбеленным холстом, лежащую вдоль лавки в красном углу, с мерцающей свечою в сложенных руках, с ребенком во чреве, и – содрогнулся. Мертвому телу ничем не поможешь: ребенка не спасешь, а худую молву лопатой не отгребешь.
– Напасть-то экая, господи! За Ефимией-ведьмой слать, а? У ведьмы што ни слово, то одно еретичество. В боге разуверилась.
Посутулился Прокопий Веденеевич…
Филя сидел на кухонной лавке, широко расставив толстые ноги в самодельных яловых броднях, отупело тараща глаза в цело печи на пламя березовых дров.
– Сей момент заложи Каурку в тарантас и поезжай за ведьмой, – вывернул Прокопий Веденеевич, не глянув на Филю. – Да не запамятуй: не назови старуху ведьмой. Не поедет. Скажешь: Ефимия Аввакумовна, к вашей, мол, милости Пособите моей жене Меланье, роды у ней трудные. Помереть может. Ишшо вот што: как подойдешь к ее избе, троекратный большой крест на себя наложи и про себя молитву прочти. Ступай.
Над округлой сопкой Татар-горы румянилось щекастое небо: поднималось солнце. На сук тополя, виснущий с крыши, прилепилась куча ворон и подняла такой гвалт, будто учуяла мертвое тело. Филя схватил палку и, размахнувшись, запустил ею в воронью сходку. Палка загремела по крыше.
Вороны шумно взлетели, кружась над оградой, опустились на баню. Филя схватил круглое полено и погнался за ними.
– Филин! Филин! А, чтоб тебе треснуть, окаянный, – орал с крыльца отец. – За воронами погоню учиняешь, а баба вот-вот богу душу отдаст. У, нетопырь!..
Филя кинулся за сытым Кауркой – надел сыромятную оброть, застегнул ее на ремешок под конской челюстью, вывел к поднавесу, проворно охомутал и, не высвободив хвост из-под наборной шлеи, увенчанной ремешками с кистями и медными бляхами, заложил Каурку в оглобли выездного тарантаса.
– Живо мне! – поторапливал отец.
IV
V
VI
VII
– Как помрет, тогда как?
– Все от бога. И смерть и рождение.
– Гляди, Прокопий, на тебе грех будет. По всей деревне слух пойдет, если никого не пригласим на помощь.
Старик недовольно хмыкнул. И вдруг представил Меланью мертвую, накрытою до рук отбеленным холстом, лежащую вдоль лавки в красном углу, с мерцающей свечою в сложенных руках, с ребенком во чреве, и – содрогнулся. Мертвому телу ничем не поможешь: ребенка не спасешь, а худую молву лопатой не отгребешь.
– Напасть-то экая, господи! За Ефимией-ведьмой слать, а? У ведьмы што ни слово, то одно еретичество. В боге разуверилась.
Посутулился Прокопий Веденеевич…
Филя сидел на кухонной лавке, широко расставив толстые ноги в самодельных яловых броднях, отупело тараща глаза в цело печи на пламя березовых дров.
– Сей момент заложи Каурку в тарантас и поезжай за ведьмой, – вывернул Прокопий Веденеевич, не глянув на Филю. – Да не запамятуй: не назови старуху ведьмой. Не поедет. Скажешь: Ефимия Аввакумовна, к вашей, мол, милости Пособите моей жене Меланье, роды у ней трудные. Помереть может. Ишшо вот што: как подойдешь к ее избе, троекратный большой крест на себя наложи и про себя молитву прочти. Ступай.
Над округлой сопкой Татар-горы румянилось щекастое небо: поднималось солнце. На сук тополя, виснущий с крыши, прилепилась куча ворон и подняла такой гвалт, будто учуяла мертвое тело. Филя схватил палку и, размахнувшись, запустил ею в воронью сходку. Палка загремела по крыше.
Вороны шумно взлетели, кружась над оградой, опустились на баню. Филя схватил круглое полено и погнался за ними.
– Филин! Филин! А, чтоб тебе треснуть, окаянный, – орал с крыльца отец. – За воронами погоню учиняешь, а баба вот-вот богу душу отдаст. У, нетопырь!..
Филя кинулся за сытым Кауркой – надел сыромятную оброть, застегнул ее на ремешок под конской челюстью, вывел к поднавесу, проворно охомутал и, не высвободив хвост из-под наборной шлеи, увенчанной ремешками с кистями и медными бляхами, заложил Каурку в оглобли выездного тарантаса.
– Живо мне! – поторапливал отец.
IV
Не ждала бабка Ефимия, что за ней пошлет сына Прокопий Боровиков. Не она ли, Ефимия, порушила тополевый толк? Не она ли поясняла темным староверам, что верованье в тополь – дикарское, не божеское, а скорее сатанинское? И вот Филя, мужик под потолок, мнет картуз перед старухой.
Бабка Ефимия только что поднялась с постели и помогала безродной пожилой приживалке Варварушке выкатать сдобное тесто – печь подоспела.
Изба Ефимии, построенная по ее велению на отшибе деревни, у кладбища, в березовой роще, вся пряталась в зелени. Кругом щебетали птицы.
В переднем углу избы приметил Филя – маленькая иконка в две ладони, в золотом окладе, так хорошо выписанная старым письмом, что Филя от порога разглядел божью матерь с младенцем. Изба застлана половиками.
Справа – дверь в горницу за шелковыми занавесками; еще одна дверь в боковушку Варварушки, нарядная кровать с пуховой периною и пуховыми подушками под потолок. На окнах узорчатые прозрачные шторы, какие Филя видел только в скиту на окнах игумена.
– Люто живете, парень. Теперь уж не парень. Как звать тебя? Филимон? Приметный. Все Ларивоновы отметины перехватил. Тот таким же рыжим был. Ишь какая кудрявая борода! Вся из золота.
Филю коробило от пристального внимания бабки Ефимии.
– К вашей милости, Ефимия Абакумовна.
– Аввакумовна я.
– К вашей милости, – топтался Филя.
– В тополевый толк веруешь? – И опять Филю сверлят черные старушечьи глаза. «Ведьма и есть!»
– Дык тятенька. Моя воля какая, – развел руками Филя.
– Куда конь с копытом, туда и рак с клешней? Без воли и разумения? Тебе и свою волю иметь можно.
– Не заведено так-то.
– Знаю. Все ваше заведение от тополя до срамного туеса. Полдеревни в такой тьме пребывает. От тьмы произошли, во тьму уходят, яко не живши и ничего не видемши на свете. А век-то ноне другой. Двадцатым прозывается. Слышал? И!! Какой же ты темнущий при красной бороде, ай-я-яй! Ты хоть на календарь поглядывай.
– Не заведено у нас. Исчисление ведем от сотворения мира. Как оно было. Так оно идет. Тятенька так и другие.
Филя взмок и вытер ладошкой толстую шею.
– От сотворения! Кто его зрил, сотворение, что в лист пером врубить? Вот взгляни на листок – грамотный, поди?
– Читаю. Пишу. Батюшка обучил.
– И про то ведаю. Чтоб Писание толковать по Филаретовой крепости. Ох-ох-ох! Сколь держится мертвая крепость!.. Ну, ну, глянь на листок. Узнай, который ноне год.
– К вашей милости, Ефимия Аввакумовна. Как мучается жена моя, Меланья. Пособите ей в родах. Помереть может.
– Экий ты, – покачала головой бабка Ефимия – Вроде несмышленыш, а мужиком ходишь.
Бабка Ефимия накинула на плечи теплую шаль с кистями и вышла с Филей из избы.
Послушала пение птиц с крылечка и села в тарантас. Маленькая, ссохшаяся старушонка, а все еще бодрая, резвая.
Прокопий Веденеевич встретил бабку Ефимию у ворот, низко поклонился, в пояс.
– Не кланяйся, Прокопий. Притвор один, вижу, – кинула бабка Ефимия, вылезая из плетеного коробка тарантаса. – По нужде жалуешь – принимай без слов. Сама все разумею. Где лежит невестка? Веди.
В избу и в горницу вошла без креста и, что самое ужасное, сняла шаль и темный платок, обнажив седенькие, словно присыпанные сахаром, волосы.
Прокопий Веденеевич отвернулся и вышел из горницы. Истая еретичка! Простоволосой показалась перед мужчиною!..
Выбежала Степанида Григорьевна.
– Окно велит открыть, – сообщила. – Ругает. Уморили, грит, роженицу. Без воздуха, взаперти. Повелела тело обнажить и помогать, значит. Руки не подымаются на экое.
– Подымешь небось! – зыкнул Прокопий Веденеевич. – Сполняй, што она требует. Ставни пойду открою…
От дома Боровиковых пастух начал собирать стадо. Заревел в рожок. Филя выгнал из надворья трех коров и нетель.
Прокопий Веденеевич, горбясь, сидел на приступке крыльца. Думал.
На крутизну неба вкатывалось солнце, как желтая дыня, пропитывая землю теплом. Ночной морок рассеялся. Местами по выгнутой синеве плавали рваные хлопья барашков. Сколько бы скосили травушки в такой день!.. Под навесом Филя отбивал литовки. У трех скворешен гомозились сизые скворцы.
Ограду бы надо вымостить торцом и переменить прогнившую крышу на бане. Еще вот конюшню надо построить для рысаков. В прошлогоднюю ярмарку Прокопий Веденеевич купил в Минусинске пару двухлеток-рысаков юсковского конезавода. Гнедой и Чалый для ямщины – залетные птицы. Нынче зимой Прокопий Веденеевич возьмется гонять ямщину от казачьего Каратуза в Минусинск и обратно. Он мужик в доброй силе. Хоть сейчас к молодушке, кабы не строгость веры. Степанидушка вышла с подвохом. Пятерых народила, двух девчонок похоронила и отошла в старость. Хоть бы еще одного сына!..
Думы лились, как вода по камням. Прозрачные, бегучие.
Бабка Ефимия только что поднялась с постели и помогала безродной пожилой приживалке Варварушке выкатать сдобное тесто – печь подоспела.
Изба Ефимии, построенная по ее велению на отшибе деревни, у кладбища, в березовой роще, вся пряталась в зелени. Кругом щебетали птицы.
В переднем углу избы приметил Филя – маленькая иконка в две ладони, в золотом окладе, так хорошо выписанная старым письмом, что Филя от порога разглядел божью матерь с младенцем. Изба застлана половиками.
Справа – дверь в горницу за шелковыми занавесками; еще одна дверь в боковушку Варварушки, нарядная кровать с пуховой периною и пуховыми подушками под потолок. На окнах узорчатые прозрачные шторы, какие Филя видел только в скиту на окнах игумена.
– Люто живете, парень. Теперь уж не парень. Как звать тебя? Филимон? Приметный. Все Ларивоновы отметины перехватил. Тот таким же рыжим был. Ишь какая кудрявая борода! Вся из золота.
Филю коробило от пристального внимания бабки Ефимии.
– К вашей милости, Ефимия Абакумовна.
– Аввакумовна я.
– К вашей милости, – топтался Филя.
– В тополевый толк веруешь? – И опять Филю сверлят черные старушечьи глаза. «Ведьма и есть!»
– Дык тятенька. Моя воля какая, – развел руками Филя.
– Куда конь с копытом, туда и рак с клешней? Без воли и разумения? Тебе и свою волю иметь можно.
– Не заведено так-то.
– Знаю. Все ваше заведение от тополя до срамного туеса. Полдеревни в такой тьме пребывает. От тьмы произошли, во тьму уходят, яко не живши и ничего не видемши на свете. А век-то ноне другой. Двадцатым прозывается. Слышал? И!! Какой же ты темнущий при красной бороде, ай-я-яй! Ты хоть на календарь поглядывай.
– Не заведено у нас. Исчисление ведем от сотворения мира. Как оно было. Так оно идет. Тятенька так и другие.
Филя взмок и вытер ладошкой толстую шею.
– От сотворения! Кто его зрил, сотворение, что в лист пером врубить? Вот взгляни на листок – грамотный, поди?
– Читаю. Пишу. Батюшка обучил.
– И про то ведаю. Чтоб Писание толковать по Филаретовой крепости. Ох-ох-ох! Сколь держится мертвая крепость!.. Ну, ну, глянь на листок. Узнай, который ноне год.
– К вашей милости, Ефимия Аввакумовна. Как мучается жена моя, Меланья. Пособите ей в родах. Помереть может.
– Экий ты, – покачала головой бабка Ефимия – Вроде несмышленыш, а мужиком ходишь.
Бабка Ефимия накинула на плечи теплую шаль с кистями и вышла с Филей из избы.
Послушала пение птиц с крылечка и села в тарантас. Маленькая, ссохшаяся старушонка, а все еще бодрая, резвая.
Прокопий Веденеевич встретил бабку Ефимию у ворот, низко поклонился, в пояс.
– Не кланяйся, Прокопий. Притвор один, вижу, – кинула бабка Ефимия, вылезая из плетеного коробка тарантаса. – По нужде жалуешь – принимай без слов. Сама все разумею. Где лежит невестка? Веди.
В избу и в горницу вошла без креста и, что самое ужасное, сняла шаль и темный платок, обнажив седенькие, словно присыпанные сахаром, волосы.
Прокопий Веденеевич отвернулся и вышел из горницы. Истая еретичка! Простоволосой показалась перед мужчиною!..
Выбежала Степанида Григорьевна.
– Окно велит открыть, – сообщила. – Ругает. Уморили, грит, роженицу. Без воздуха, взаперти. Повелела тело обнажить и помогать, значит. Руки не подымаются на экое.
– Подымешь небось! – зыкнул Прокопий Веденеевич. – Сполняй, што она требует. Ставни пойду открою…
От дома Боровиковых пастух начал собирать стадо. Заревел в рожок. Филя выгнал из надворья трех коров и нетель.
Прокопий Веденеевич, горбясь, сидел на приступке крыльца. Думал.
На крутизну неба вкатывалось солнце, как желтая дыня, пропитывая землю теплом. Ночной морок рассеялся. Местами по выгнутой синеве плавали рваные хлопья барашков. Сколько бы скосили травушки в такой день!.. Под навесом Филя отбивал литовки. У трех скворешен гомозились сизые скворцы.
Ограду бы надо вымостить торцом и переменить прогнившую крышу на бане. Еще вот конюшню надо построить для рысаков. В прошлогоднюю ярмарку Прокопий Веденеевич купил в Минусинске пару двухлеток-рысаков юсковского конезавода. Гнедой и Чалый для ямщины – залетные птицы. Нынче зимой Прокопий Веденеевич возьмется гонять ямщину от казачьего Каратуза в Минусинск и обратно. Он мужик в доброй силе. Хоть сейчас к молодушке, кабы не строгость веры. Степанидушка вышла с подвохом. Пятерых народила, двух девчонок похоронила и отошла в старость. Хоть бы еще одного сына!..
Думы лились, как вода по камням. Прозрачные, бегучие.
V
Щедро припекало солнце. На крыльцо сунулась Степанида, заслонив собою проем двери. «Экая тельная! – скосил глаза Прокопий Веденеевич, будто впервые увидел супругу. – Разбухтела, а ни плода, ни проворства. От года к году все толще и толще. Оказия!» – Ну?
– Бог миловал! Хоть не померла, и то ладно. Степанида одернула на груди холщовую кофту, крашенную в коре багульника.
– Кого бог дал?
– Внучкой тебе будет.
– А, штоб вас! – подскочил Прокопий Веденеевич. Если бы мог, выругался бы крутым словом. Нельзя. Отродясь в доме Боровиковых не слыхано срамного слова, не пролита капля царевой водки, не протемнен потолок табачным дымом.
– Бабка Ефимия советует, чтоб имя нарекли божьей матери, Марией назвали.
– Хоть как нареките! Одна статья – пустошь. Филюха! Эй, слышь! Закладывай Буланку – на покос поедем.
– Погоди ужо. Бабка Ефимия зовет тебя в избу.
Прокопий Веденеевич буркнул что-то себе под нос, пошел в избу. Первое, что услышал, – сверлящий писк из-за дверей горницы. «Истый сверчок верещит». Сел на лавку, поджидая Ефимию. Степанида Григорьевна прошла в горницу. Знал старик, напустится на него проклятущая Ефимия за невестку. Что поделаешь, придется слушать и моргать глазами.
Строгая, вся в черном, бабка Ефимия уставилась на старика таким липучим взглядом, что у того морозец прошел за плечами.
– Ты, Прокопий, крест носишь?
– Эко! Господи помилуй!
– Покажи.
– Да вот он, мой крест. Поблазнилось вам или как, Ефимия Аввакумовна?
– Заморил ты невестку, едва от смерти выходила. Отжали вы из нее силушку, как масло из конопляного семени. Шмых один остался. Кожа да кости. Всю грудь в ладонь собрать. Крест носишь, а живешь-то как?
– От свово тела кусок не отхватишь и к чужому телу не приставишь, Ефимия Аввакумовна. Такая она есть – худущая. Два года жила у нас в доме невестою, а тела так и не набрала. Чья в том вина?
В избу явился Филя.
– Урядник идет к нам, тятенька. С чужим человеком.
– Анафема!..
Широко распахнулась дверь, и через порог перевалился упитанный, приземистый Игнатий Елизарович Юсков, урядник в форменном мундире, при сабле, в фуражке с белеющей кокардой. Снял фуражку и троекратно перекрестился на иконы двумя перстами. Следом за ним – парень из городских, плечистый, высокий, в кепчонке, в легком пальто, в ботинках и с ящичком в руке. Кепку не снял и лба не перекрестил. Замер у порога, тревожно оглядываясь на Прокопия Веденеевича и на бабку Ефимию, которая присела на красную лавку возле стола.
Урядник Юсков покрутил стрельчатые усики, выпятил грудь, утыканную медными пуговицами.
– По казенной надобности беспокою вас, Прокопий Веденеевич, – загремел бас урядника. – Вот (кивок на молодого человека), по предписанию свыше жить, значится, будет у вас в доме сицилист и безбожник. Под вашим надзором проживать будет пять лет, исчисляя с того дня, когда был подвергнут аресту и тюремному заключению.
Глаза Прокопия Веденеевича, отливающие синевою перекаленной стали, свирепо воззрились на безбожника-парня в городчанской одежде и на урядника.
– Такого паскудства не будет, грю. Поставьте свого безбожника к поселенцам аль к медведям спровадьте.
– Под ваш надзор указано, – хитро накручивал усики мордастый урядник. – Преступить указание свыше не в моей власти.
– Не будет того, грю! – загремел Прокопий Веденеевич, поднимаясь с лавки. – Мой дом не для безбожества, грю.
В разговор встрял молодой человек:
– Нет такого предписания, господин урядник, чтобы я жил именно в этом доме. По приговору суда я должен отбывать ссылку по месту рождения.
– Под надзором родителей, сказано, – пророкотал бас урядника.
– В приговоре сказано: «до совершеннолетия отбывать ссылку под надзором родителей». А мне исполнилось девятнадцать лет. Могу отбывать ссылку в любом доме.
– До получения разъяснения из губернского жандармского управления вы будете под родительским надзором, упреждаю.
«Под родительским надзором!..»
У Прокопия Веденеевича еще более округлились глаза. Кажется, есть что-то знакомое в обличности городского парня. Взгляд из-под бровей, чуть горбатящийся нос, светлорусые, вьющиеся на висках стриженые волосы, боровиковская стать и размах плеч, и даже окалина синих глаз.
– Признаете иль нет? – кивнул урядник, уставившись чугунным взглядом.
У Прокопия Веденеевича захолонуло внутри и слова на язык не легли. Онемел.
Из горницы на разговор вышла Степанида Григорьевна.
– Может, Степанида Григорьевна признает? Степанида Григорьевна подошла ближе, пригляделась и попятилась. «Свят, свят! Поблазнилось будто. Лицом-то – Тима».
Молчание.
Три пары глаз щупают друг друга.
– Такое бывает у сицилистов, – пояснил урядник. – Они ведь на все идут. На подвох, подлог и на воровство чужих фамилий. Чтоб следы замести. И такое происходит. Этот сицилист назвался Тимофеем Прокопьевичем Боровиковым, а может, липа, а? Глядите взыскательно, потому дело щекотливое.
– Тимофеем?! – Прокопий Веденеевич свирепо уставился в лицо городского парня.
И вдруг, не помня себя, Степанида Григорьевна кинулась к парню.
– Тимошенька!
– Мама!..
Одно слово, и Степанида Григорьевна, как подкошенная, упала на грудь парня. Тот прижался к ней. Урядник отошел в сторону.
– Тимошенька!.. Родненький мой!.. Што с тобой подеялось, родненький!.. Из родительского дома… бежал… Тимошенька!..
Прокопий Веденеевич хмыкнул и сел на лавку. Филя усиленно моргал глазами, переступая с ноги на ногу. Бабка Ефимия что-то шептала про себя, машинально гладя ладонью скатерку.
– Признали? Принимайте тогда, как положено. Распишитесь в документе.
– Погоди ужо с документом. Отколе он, поясни.
– Из красноярской тюрьмы. Прибыл по этапу на отбытие ссылки как политический преступник. Был арестован за участие в стачке мастеровых депо.
– Это как – политический?
– В подрывном понятии. Собираются, значит, как бандиты, по подпольям и учиняют потом всякую пакость, народ мутят. Помышления имеют свергнуть государя самодержца и самим царствовать. А того не разумеют, что они есть тля, мокрость на сухом месте. В бога не веруют, лба не крестят, с чертями заодно. И все молокососы. Материно молоко на губах не обсохло, а они лезут, как тараканы в щели, поганые. В такую политику ударился ваш сын. Работал в депо кузнецом, жалованье имел. Чего бы еще? Золото на ладонь падало, а он кинулся за медяками к подпольщикам.
Прокопий Веденеевич накручивал на палец прядь сивой бороды.
– Эвон какая оказия…
– На моей памяти зародилась поганая политика, – пыжился урядник. – А сейчас что видим? В одной Белой Елани девятеро отбывают политическую ссылку, не считая вашего сына. Он десятым будет.
Никто не обратил внимания на Ефимию.
– Слава те господи! – раздался голос старухи. Прокопий Веденеевич оглянулся на нее. – Возрадуйся, Прокопий! Возрадуйся, яко тьму прозревший. Гляди, гляди, праведник пред тобою! – И показала на парня. – Мокеюшку вижу, Мокея!.. В другом обличье, в молодой силе! Возрадуйся! А ты, Игнашенька, погань, не человек. Отторгла я тебя от сердца, хоть мы из одной фамилии. Сытый экий, упитанный, а чьим добром напитался? Крохами с царского стола набил брюхо и глазами в землю смотришь. Живешь, как бросовое тело, с тем отойдешь на тот свет. И не сам, не сам отойдешь! Снесут тебе голову вместе с сатанинской кокардою, и помянуть некому будет. Не раз говорила тебе про то и еще толкую: гибель у тебя за плечами! Озрись!
Урядникова морда налилась, как свекольным соком.
– Подойди ко мне, парень. Подойди, – позвала Ефимия.
– Погоди ужо, Ефимия Аввакумовна, – поднялся Прокопий Веденеевич. – Как он есть сын мой, мне и разговор вести допрежь. Отцепись, Степанида! Пойди к Меланье в горницу. Ступай. А ты, Филя, сей момент отвези Ефимию Аввакумовну. Благодарствуем за помощь, Ефимия Аввакумовна, а за другое что, ежли выходит не по-вашему, не обессудьте. Мне чрез родительскую крепость не преступить, скажу.
Урядник одобрительно гудел себе под нос. Степанида Григорьевна ушла в горницу, Филя – запрягать Каурку.
– Может, на солнышке погреетесь, Ефимия Аввакумовна? День ноне разгулялся.
– А ты меня не гони! – осерчала она и сама подошла к Тимофею. – Мокея вижу, Мокея! Не тебя, Прокопий. Ты, как межеумок, прополз по жизни, батюшка твой Веденей межеумком полз по дням текучим да сонным. А вот у парня, гляжу, другая линия. Как тебя звать?
– Тимофеем, бабушка.
– Ишь, неторопкий голос Вразумительный. Не робеешь?
Парень спокойно пожал плечами.
– Не робей! Была и я такова в твоем возрасте. Себя, как тебя, вижу. Искала веру-правду во всем Поморье. Держись крепко своей веры-правды. Гнать будут – терпи: бить будут – не плачь. Потому: свет не сразу пробивает ночь. Не веруешь в бога? Не надо. У тебя своя вера-правда, ее блюди. У родителей своя тьма-тьмущая, они в той тьме сами себя потеряли. Притеснять будет отец – приходи ко мне и живи хоть век. Как сына приму. Теперь пойду домой. Приморилась за утро. Не розовые годочки ноги носят. Живу еще. И перемены жду. Чтоб вся Россия Пугачевым огнем занялась! И тогда настанет на земле вольная волюшка. Того жду, о том молюсь. Потому человек от рождения не раб, а вольная птица. Ну, спаси тебя бог, Тимоша. Пойду я. Приходи ко мне. Ждать буду.
Бабка Ефимия сходила в горницу за шалью, побыла там (синице через деревню перелететь) и вышла из избы. Нутряным рыком проводил ее внучатый племянник Игнат Елизарович. До чего же надоела престарелая старушонка! Пропиталась ересью и греховодством. Игнат Елизарович исповедует веру прадеда, Аввакума Юскова; за фалды «федосеевского кафтана» держится рябиновец, хоть и стрижет бороду.
– Бог миловал! Хоть не померла, и то ладно. Степанида одернула на груди холщовую кофту, крашенную в коре багульника.
– Кого бог дал?
– Внучкой тебе будет.
– А, штоб вас! – подскочил Прокопий Веденеевич. Если бы мог, выругался бы крутым словом. Нельзя. Отродясь в доме Боровиковых не слыхано срамного слова, не пролита капля царевой водки, не протемнен потолок табачным дымом.
– Бабка Ефимия советует, чтоб имя нарекли божьей матери, Марией назвали.
– Хоть как нареките! Одна статья – пустошь. Филюха! Эй, слышь! Закладывай Буланку – на покос поедем.
– Погоди ужо. Бабка Ефимия зовет тебя в избу.
Прокопий Веденеевич буркнул что-то себе под нос, пошел в избу. Первое, что услышал, – сверлящий писк из-за дверей горницы. «Истый сверчок верещит». Сел на лавку, поджидая Ефимию. Степанида Григорьевна прошла в горницу. Знал старик, напустится на него проклятущая Ефимия за невестку. Что поделаешь, придется слушать и моргать глазами.
Строгая, вся в черном, бабка Ефимия уставилась на старика таким липучим взглядом, что у того морозец прошел за плечами.
– Ты, Прокопий, крест носишь?
– Эко! Господи помилуй!
– Покажи.
– Да вот он, мой крест. Поблазнилось вам или как, Ефимия Аввакумовна?
– Заморил ты невестку, едва от смерти выходила. Отжали вы из нее силушку, как масло из конопляного семени. Шмых один остался. Кожа да кости. Всю грудь в ладонь собрать. Крест носишь, а живешь-то как?
– От свово тела кусок не отхватишь и к чужому телу не приставишь, Ефимия Аввакумовна. Такая она есть – худущая. Два года жила у нас в доме невестою, а тела так и не набрала. Чья в том вина?
В избу явился Филя.
– Урядник идет к нам, тятенька. С чужим человеком.
– Анафема!..
Широко распахнулась дверь, и через порог перевалился упитанный, приземистый Игнатий Елизарович Юсков, урядник в форменном мундире, при сабле, в фуражке с белеющей кокардой. Снял фуражку и троекратно перекрестился на иконы двумя перстами. Следом за ним – парень из городских, плечистый, высокий, в кепчонке, в легком пальто, в ботинках и с ящичком в руке. Кепку не снял и лба не перекрестил. Замер у порога, тревожно оглядываясь на Прокопия Веденеевича и на бабку Ефимию, которая присела на красную лавку возле стола.
Урядник Юсков покрутил стрельчатые усики, выпятил грудь, утыканную медными пуговицами.
– По казенной надобности беспокою вас, Прокопий Веденеевич, – загремел бас урядника. – Вот (кивок на молодого человека), по предписанию свыше жить, значится, будет у вас в доме сицилист и безбожник. Под вашим надзором проживать будет пять лет, исчисляя с того дня, когда был подвергнут аресту и тюремному заключению.
Глаза Прокопия Веденеевича, отливающие синевою перекаленной стали, свирепо воззрились на безбожника-парня в городчанской одежде и на урядника.
– Такого паскудства не будет, грю. Поставьте свого безбожника к поселенцам аль к медведям спровадьте.
– Под ваш надзор указано, – хитро накручивал усики мордастый урядник. – Преступить указание свыше не в моей власти.
– Не будет того, грю! – загремел Прокопий Веденеевич, поднимаясь с лавки. – Мой дом не для безбожества, грю.
В разговор встрял молодой человек:
– Нет такого предписания, господин урядник, чтобы я жил именно в этом доме. По приговору суда я должен отбывать ссылку по месту рождения.
– Под надзором родителей, сказано, – пророкотал бас урядника.
– В приговоре сказано: «до совершеннолетия отбывать ссылку под надзором родителей». А мне исполнилось девятнадцать лет. Могу отбывать ссылку в любом доме.
– До получения разъяснения из губернского жандармского управления вы будете под родительским надзором, упреждаю.
«Под родительским надзором!..»
У Прокопия Веденеевича еще более округлились глаза. Кажется, есть что-то знакомое в обличности городского парня. Взгляд из-под бровей, чуть горбатящийся нос, светлорусые, вьющиеся на висках стриженые волосы, боровиковская стать и размах плеч, и даже окалина синих глаз.
– Признаете иль нет? – кивнул урядник, уставившись чугунным взглядом.
У Прокопия Веденеевича захолонуло внутри и слова на язык не легли. Онемел.
Из горницы на разговор вышла Степанида Григорьевна.
– Может, Степанида Григорьевна признает? Степанида Григорьевна подошла ближе, пригляделась и попятилась. «Свят, свят! Поблазнилось будто. Лицом-то – Тима».
Молчание.
Три пары глаз щупают друг друга.
– Такое бывает у сицилистов, – пояснил урядник. – Они ведь на все идут. На подвох, подлог и на воровство чужих фамилий. Чтоб следы замести. И такое происходит. Этот сицилист назвался Тимофеем Прокопьевичем Боровиковым, а может, липа, а? Глядите взыскательно, потому дело щекотливое.
– Тимофеем?! – Прокопий Веденеевич свирепо уставился в лицо городского парня.
И вдруг, не помня себя, Степанида Григорьевна кинулась к парню.
– Тимошенька!
– Мама!..
Одно слово, и Степанида Григорьевна, как подкошенная, упала на грудь парня. Тот прижался к ней. Урядник отошел в сторону.
– Тимошенька!.. Родненький мой!.. Што с тобой подеялось, родненький!.. Из родительского дома… бежал… Тимошенька!..
Прокопий Веденеевич хмыкнул и сел на лавку. Филя усиленно моргал глазами, переступая с ноги на ногу. Бабка Ефимия что-то шептала про себя, машинально гладя ладонью скатерку.
– Признали? Принимайте тогда, как положено. Распишитесь в документе.
– Погоди ужо с документом. Отколе он, поясни.
– Из красноярской тюрьмы. Прибыл по этапу на отбытие ссылки как политический преступник. Был арестован за участие в стачке мастеровых депо.
– Это как – политический?
– В подрывном понятии. Собираются, значит, как бандиты, по подпольям и учиняют потом всякую пакость, народ мутят. Помышления имеют свергнуть государя самодержца и самим царствовать. А того не разумеют, что они есть тля, мокрость на сухом месте. В бога не веруют, лба не крестят, с чертями заодно. И все молокососы. Материно молоко на губах не обсохло, а они лезут, как тараканы в щели, поганые. В такую политику ударился ваш сын. Работал в депо кузнецом, жалованье имел. Чего бы еще? Золото на ладонь падало, а он кинулся за медяками к подпольщикам.
Прокопий Веденеевич накручивал на палец прядь сивой бороды.
– Эвон какая оказия…
– На моей памяти зародилась поганая политика, – пыжился урядник. – А сейчас что видим? В одной Белой Елани девятеро отбывают политическую ссылку, не считая вашего сына. Он десятым будет.
Никто не обратил внимания на Ефимию.
– Слава те господи! – раздался голос старухи. Прокопий Веденеевич оглянулся на нее. – Возрадуйся, Прокопий! Возрадуйся, яко тьму прозревший. Гляди, гляди, праведник пред тобою! – И показала на парня. – Мокеюшку вижу, Мокея!.. В другом обличье, в молодой силе! Возрадуйся! А ты, Игнашенька, погань, не человек. Отторгла я тебя от сердца, хоть мы из одной фамилии. Сытый экий, упитанный, а чьим добром напитался? Крохами с царского стола набил брюхо и глазами в землю смотришь. Живешь, как бросовое тело, с тем отойдешь на тот свет. И не сам, не сам отойдешь! Снесут тебе голову вместе с сатанинской кокардою, и помянуть некому будет. Не раз говорила тебе про то и еще толкую: гибель у тебя за плечами! Озрись!
Урядникова морда налилась, как свекольным соком.
– Подойди ко мне, парень. Подойди, – позвала Ефимия.
– Погоди ужо, Ефимия Аввакумовна, – поднялся Прокопий Веденеевич. – Как он есть сын мой, мне и разговор вести допрежь. Отцепись, Степанида! Пойди к Меланье в горницу. Ступай. А ты, Филя, сей момент отвези Ефимию Аввакумовну. Благодарствуем за помощь, Ефимия Аввакумовна, а за другое что, ежли выходит не по-вашему, не обессудьте. Мне чрез родительскую крепость не преступить, скажу.
Урядник одобрительно гудел себе под нос. Степанида Григорьевна ушла в горницу, Филя – запрягать Каурку.
– Может, на солнышке погреетесь, Ефимия Аввакумовна? День ноне разгулялся.
– А ты меня не гони! – осерчала она и сама подошла к Тимофею. – Мокея вижу, Мокея! Не тебя, Прокопий. Ты, как межеумок, прополз по жизни, батюшка твой Веденей межеумком полз по дням текучим да сонным. А вот у парня, гляжу, другая линия. Как тебя звать?
– Тимофеем, бабушка.
– Ишь, неторопкий голос Вразумительный. Не робеешь?
Парень спокойно пожал плечами.
– Не робей! Была и я такова в твоем возрасте. Себя, как тебя, вижу. Искала веру-правду во всем Поморье. Держись крепко своей веры-правды. Гнать будут – терпи: бить будут – не плачь. Потому: свет не сразу пробивает ночь. Не веруешь в бога? Не надо. У тебя своя вера-правда, ее блюди. У родителей своя тьма-тьмущая, они в той тьме сами себя потеряли. Притеснять будет отец – приходи ко мне и живи хоть век. Как сына приму. Теперь пойду домой. Приморилась за утро. Не розовые годочки ноги носят. Живу еще. И перемены жду. Чтоб вся Россия Пугачевым огнем занялась! И тогда настанет на земле вольная волюшка. Того жду, о том молюсь. Потому человек от рождения не раб, а вольная птица. Ну, спаси тебя бог, Тимоша. Пойду я. Приходи ко мне. Ждать буду.
Бабка Ефимия сходила в горницу за шалью, побыла там (синице через деревню перелететь) и вышла из избы. Нутряным рыком проводил ее внучатый племянник Игнат Елизарович. До чего же надоела престарелая старушонка! Пропиталась ересью и греховодством. Игнат Елизарович исповедует веру прадеда, Аввакума Юскова; за фалды «федосеевского кафтана» держится рябиновец, хоть и стрижет бороду.
VI
В избе водворилась тишина. Прокопий Веденеевич, скомкав в медвежьей лапище бороду, обдумывал тягостное положение, стоя возле стола и не глядя на шалопутного сына. Он все еще никак не мог уверовать, что объявился беглый Тимка – рубщик икон, срамное чадо.
Урядник ждал, что будет дальше. С хромовых сапог его тоненьким узором легла пыль на скобленые половицы.
На шаг от двери прикипел Тимоха. Если отец вдруг заедет в скулу – моментом вылетишь в сени. Тогда беги, не оглядывайся. За восемь лет, какие Тимка провел в городе, в памяти жил строжайший батюшка-старообрядец. Парнишка помнил, как от одного отцовского удара старший брат Гаврила головой ударился в тесовую стену в завозне.
Окаменелое молчание буравил младенческий писк.
Прокопий Веденеевич сотворил молитву, бормоча застревающие в зубах непроворотливые старославянские слова: «Блудный сын спаскудил дом твой, господи, – дополнил к псалму нутряное горе Прокопий Веденеевич, – сотворил изгальство в доме твоем, господи. Вразуми мя, господи, в деянии твоем, в слове твоем».
Шумно передохнул, одернул рубаху под льняным поясом, повернулся к сыну.
– Сказывай, шалопутный, где бывал? Хто надоумил тя, несмышленыша, свершить пакостное святотатство в моленной горнице? Сам того умыслить не мог. Сказывай.
Пружиня голос, сын ответил с запинкой:
– Где был – известно. Господин урядник сообщил. В депо работал. Год учеником, год подручным, а потом кузнецом. Арестовали за участие в сходке мастеровых. В школе учился, в воскресной. В тюрьму потом посадили.
– Про арест, тюрьму будет разговор. Про святотатство реки, грю.
Сын шумно вздохнул.
– Ну? Молчание.
– Говори, грю, кто надоумил чудотворную икону порубить!
– Никто. Сам.
– Врешь, шалопутный. С каторжанином Зыряном про што разговор вел, сказывай. В десять-то годов отрок все помнит. Сказывай!
В ответ молчание.
– Пороть, пороть надо! – подсказал урядник. – Вы же, Прокопий Веденеевич, праведной веры держитесь. За порубку икон особливо вложить память, чтобы вовек не забыл. Позовем в соборню и, как по воле родителей и через родительское дозволение положить на скамейку и всыпать, вложим памяти, как и должно. Чтоб держал себя в дозволенных линиях. И я помогу. Потому – за святотатство.
На щеках Тимохи перекатились крутые желваки. Синим огнем вспыхнули отчаянные глаза.
– Пороть, пороть! – рычал урядник.
– Погоди ужо, служивый. Чадо мое – мне и толк вести, – урезонил старик. – Мир мне ни к чему – сам в силе. С тремя такими совладаю. Господь бог повелел прощать грешников. До семижды семидесяти раз, сказано в Писании. За несмышление прощаю. Про дальнейшее – бог скажет, как поступить.
Обескураженный урядник достал бумагу.
– Спрячь гумагу! – махнул рукой старик.
– По закону, по закону требуется, – пояснил урядник. – Коль принимаете сына, распишитесь.
– Грю, нет моей росписи!
– Если не примете под расписку, отправлю обратно в тюрьму, как не опознанного.
– Верши власть свою, как можешь. Роспись под гумагой не поставлю. Аминь.
– До чего же вы тугие! – не стерпел урядник. – Оно и понятно, стал-быть, что от вашего корня отлетают головорезы.
– В нашей родове нету головорезов, Игнат Елизарыч! – отсек старик, как полено дров развалил на две половинки. – Ищи головорезов в юсковском корне, у рябиновцев, грю. А мы от праведника Филарета род ведем. К царю в урядники не нанимаемся. Аминь.
Подхватив рукою ножны сабли, урядник вылетел из избы синей тучею, с досады хлопнув дверью.
Отец и сын переглянулись, будто серебряный рубль переложили из руки в руку.
– Не таким я тебя ждал, Тимоха. Надежду на тебя имел. В помышлениях тайных видел тебя Филаретом-праведником.
Помолчал, глядя себе под ноги.
– Из тюрьмы пригнали?
– Из тюрьмы.
– Царю не поклонился?
– Не поклонился.
– Добро. А сила есть, чтоб пихнуть царскую власть? Прадед Ларивон мой, покойничек, сказывал про Филарета, как их разгромили царевы слуги. Смыслишь то?
– Поднимется весь народ, тогда не устоит самодержавие.
– Дай бог! Ох-хо-хо! В бога не веруешь? Безбожник?
– Церковь существует, как мышеловка для темного народа. Сами-то они, царь с генералами, разве верят в бога?
– Замолкни про бога! В никониановской церкви бога нету: анчихрист службу правит. Церковь не в бревнах, а в ребрах. Бог есть у нас, в нашей вере-правде. К тому прислон надо держать. Без бога царя не спихнете. Ну, да про то разговор вести не будем. Таперича слушай, што скажу. Коль объявился безбожником, живи чужаком в доме на моей хлеб-соли. Ежли табак куришь, в избе не сметь. Вино пьешь – хоть из лохани хлебай за моим домом. И валяйся со свиньями, а через порог, в сатанинском виде не перекатывайся. Снедь принимать будешь из своей посуды. К столу не прикасайся, на красну лавку не садись. Оборони бог, ежли увижу в моленной горенке! Смотряй. Ну, а работать, скажу тебе, не ленись. Хлебушко солью тела добывается. Уразумел?
– Уразумел.
– Добро. Семью анчихристовыми разговорами не совращай. Про политику такоже. Замкни рот и чесало привяжи к зубам. А таперича, как у нас в доме народилось чадо, увезу тебя от греха на покос. Неделю будем жить там, покуда в доме сырая роженица. Эй, Степанида! – И в ту же минуту она показалась на пороге. – Ишь какая торопкая. Под дверью стояла? Собирай на покос. Пригласи бабку Мандрузиху – помогать будет Меланье и за скотом глядеть, а сама завтра явись в Суходолье.
– Тимоша с дороги, отдохнул бы, – молвила Степанида Григорьевна, не смея приблизиться к сыну.
– Молчи, коль ум с ноготь. Достань с подлавки стол, какой вынесли из моленной. Вот в том углу поставь. Табуретку такоже. Чугунок, хлебальную чашку, посуду, какую соберешь, на тот стол. Тимофеев угол будет. К приезду с покоса устрой ему постель в казенке. На ларь с мукой доски положишь, а постелью будет мой тюфячок волосяной, полостью суконною – покрываться, подушку дашь для пришлых с ветра.
– Сделаю, батюшка.
В слабо торжественных случаях Степанида Григорьевна звала мужа «батюшкой» или «большаком».
– Ну, помоги мне, шалопутный!
Тимофей вышел с отцом в сени. Отец полез на чердак я сам подал оттуда старенький березовый стол, закапанный почернелым воском от свеч.
Водворив стол в угол, старик наказал жене, чтобы она покормила сына, а сам вышел в надворье. Подальше от грехопадения.
Как только вышел он за дверь, мать повисла на шее сына.
– Соколик мой! Рада-то как я, господи!.. Шивой, живой!.. Сколь молитв перечитала, сколь свечей сожгла, тебя ожидаючи! Живой, живой!.. Слава те господи. Один ты у меня лежишь у самого сердца. Ночь и день грела бы тебя. На отца не сердись. Неломкий он; за старую веру кремнем стоит. Одни на всю деревню с этакой крепостью. Кругом старая вера рушится. Живой, живой!
Тимофей разнял теплые руки матери и, озираясь, спросил:
– Которая «красная лавка»?
– Да вот эта. Гляди, не сядь на нее.
– Ладно.
– Да я бы тебя, Тима, на грудь себе посадила. Вера-то, вера наша, осподи! Век терплю, век землю топчу, а все не разумею: где истинная вера-правда? Помнишь дядю Елистраха? Поди, забыл? Тот вовсе отторгся от мира, в тайге живет и на деревню глаз не кажет. Живет в избушке на пасеке Юсковых, спит в колоде, в которой потом захоронят его. Единоверцы ходят к нему с приношениями – кто сухариков, кто мучицы поднесет, а более ничего не принимает. Была я у него с приношением. Заставил ночь радеть и читать молитвы, а потом принял ржаные сухарики, а пашеничные повелел зверям кинуть. Глядеть страшно! Весь иссох и дикой, дикой.
– Тьма-тьмущая, – вспомнил Тимофей слова бабки Ефимии.
– Тсс, не говори так, Тимоша. Оборони бог, сам услышит. Истинная вера-правда у нас. Не слушай ведьму. В искус вводит.
– Какую ведьму?
– Да бабку Ефимию, которая Мокеем тебя назвала.
– Это та самая бабка Ефимия?
– Ишь ты, помнишь? Она, она, еретичка. Внуки сколь раз прогоняли ее из Минусинска, а ей все неймется. Ходит из дома в дом да совращает праведные души.
– А как тут Зырян живет?
– Свят, свят! Про каторжника вспомнил! – замахала ладошками мать.
Урядник ждал, что будет дальше. С хромовых сапог его тоненьким узором легла пыль на скобленые половицы.
На шаг от двери прикипел Тимоха. Если отец вдруг заедет в скулу – моментом вылетишь в сени. Тогда беги, не оглядывайся. За восемь лет, какие Тимка провел в городе, в памяти жил строжайший батюшка-старообрядец. Парнишка помнил, как от одного отцовского удара старший брат Гаврила головой ударился в тесовую стену в завозне.
Окаменелое молчание буравил младенческий писк.
Прокопий Веденеевич сотворил молитву, бормоча застревающие в зубах непроворотливые старославянские слова: «Блудный сын спаскудил дом твой, господи, – дополнил к псалму нутряное горе Прокопий Веденеевич, – сотворил изгальство в доме твоем, господи. Вразуми мя, господи, в деянии твоем, в слове твоем».
Шумно передохнул, одернул рубаху под льняным поясом, повернулся к сыну.
– Сказывай, шалопутный, где бывал? Хто надоумил тя, несмышленыша, свершить пакостное святотатство в моленной горнице? Сам того умыслить не мог. Сказывай.
Пружиня голос, сын ответил с запинкой:
– Где был – известно. Господин урядник сообщил. В депо работал. Год учеником, год подручным, а потом кузнецом. Арестовали за участие в сходке мастеровых. В школе учился, в воскресной. В тюрьму потом посадили.
– Про арест, тюрьму будет разговор. Про святотатство реки, грю.
Сын шумно вздохнул.
– Ну? Молчание.
– Говори, грю, кто надоумил чудотворную икону порубить!
– Никто. Сам.
– Врешь, шалопутный. С каторжанином Зыряном про што разговор вел, сказывай. В десять-то годов отрок все помнит. Сказывай!
В ответ молчание.
– Пороть, пороть надо! – подсказал урядник. – Вы же, Прокопий Веденеевич, праведной веры держитесь. За порубку икон особливо вложить память, чтобы вовек не забыл. Позовем в соборню и, как по воле родителей и через родительское дозволение положить на скамейку и всыпать, вложим памяти, как и должно. Чтоб держал себя в дозволенных линиях. И я помогу. Потому – за святотатство.
На щеках Тимохи перекатились крутые желваки. Синим огнем вспыхнули отчаянные глаза.
– Пороть, пороть! – рычал урядник.
– Погоди ужо, служивый. Чадо мое – мне и толк вести, – урезонил старик. – Мир мне ни к чему – сам в силе. С тремя такими совладаю. Господь бог повелел прощать грешников. До семижды семидесяти раз, сказано в Писании. За несмышление прощаю. Про дальнейшее – бог скажет, как поступить.
Обескураженный урядник достал бумагу.
– Спрячь гумагу! – махнул рукой старик.
– По закону, по закону требуется, – пояснил урядник. – Коль принимаете сына, распишитесь.
– Грю, нет моей росписи!
– Если не примете под расписку, отправлю обратно в тюрьму, как не опознанного.
– Верши власть свою, как можешь. Роспись под гумагой не поставлю. Аминь.
– До чего же вы тугие! – не стерпел урядник. – Оно и понятно, стал-быть, что от вашего корня отлетают головорезы.
– В нашей родове нету головорезов, Игнат Елизарыч! – отсек старик, как полено дров развалил на две половинки. – Ищи головорезов в юсковском корне, у рябиновцев, грю. А мы от праведника Филарета род ведем. К царю в урядники не нанимаемся. Аминь.
Подхватив рукою ножны сабли, урядник вылетел из избы синей тучею, с досады хлопнув дверью.
Отец и сын переглянулись, будто серебряный рубль переложили из руки в руку.
– Не таким я тебя ждал, Тимоха. Надежду на тебя имел. В помышлениях тайных видел тебя Филаретом-праведником.
Помолчал, глядя себе под ноги.
– Из тюрьмы пригнали?
– Из тюрьмы.
– Царю не поклонился?
– Не поклонился.
– Добро. А сила есть, чтоб пихнуть царскую власть? Прадед Ларивон мой, покойничек, сказывал про Филарета, как их разгромили царевы слуги. Смыслишь то?
– Поднимется весь народ, тогда не устоит самодержавие.
– Дай бог! Ох-хо-хо! В бога не веруешь? Безбожник?
– Церковь существует, как мышеловка для темного народа. Сами-то они, царь с генералами, разве верят в бога?
– Замолкни про бога! В никониановской церкви бога нету: анчихрист службу правит. Церковь не в бревнах, а в ребрах. Бог есть у нас, в нашей вере-правде. К тому прислон надо держать. Без бога царя не спихнете. Ну, да про то разговор вести не будем. Таперича слушай, што скажу. Коль объявился безбожником, живи чужаком в доме на моей хлеб-соли. Ежли табак куришь, в избе не сметь. Вино пьешь – хоть из лохани хлебай за моим домом. И валяйся со свиньями, а через порог, в сатанинском виде не перекатывайся. Снедь принимать будешь из своей посуды. К столу не прикасайся, на красну лавку не садись. Оборони бог, ежли увижу в моленной горенке! Смотряй. Ну, а работать, скажу тебе, не ленись. Хлебушко солью тела добывается. Уразумел?
– Уразумел.
– Добро. Семью анчихристовыми разговорами не совращай. Про политику такоже. Замкни рот и чесало привяжи к зубам. А таперича, как у нас в доме народилось чадо, увезу тебя от греха на покос. Неделю будем жить там, покуда в доме сырая роженица. Эй, Степанида! – И в ту же минуту она показалась на пороге. – Ишь какая торопкая. Под дверью стояла? Собирай на покос. Пригласи бабку Мандрузиху – помогать будет Меланье и за скотом глядеть, а сама завтра явись в Суходолье.
– Тимоша с дороги, отдохнул бы, – молвила Степанида Григорьевна, не смея приблизиться к сыну.
– Молчи, коль ум с ноготь. Достань с подлавки стол, какой вынесли из моленной. Вот в том углу поставь. Табуретку такоже. Чугунок, хлебальную чашку, посуду, какую соберешь, на тот стол. Тимофеев угол будет. К приезду с покоса устрой ему постель в казенке. На ларь с мукой доски положишь, а постелью будет мой тюфячок волосяной, полостью суконною – покрываться, подушку дашь для пришлых с ветра.
– Сделаю, батюшка.
В слабо торжественных случаях Степанида Григорьевна звала мужа «батюшкой» или «большаком».
– Ну, помоги мне, шалопутный!
Тимофей вышел с отцом в сени. Отец полез на чердак я сам подал оттуда старенький березовый стол, закапанный почернелым воском от свеч.
Водворив стол в угол, старик наказал жене, чтобы она покормила сына, а сам вышел в надворье. Подальше от грехопадения.
Как только вышел он за дверь, мать повисла на шее сына.
– Соколик мой! Рада-то как я, господи!.. Шивой, живой!.. Сколь молитв перечитала, сколь свечей сожгла, тебя ожидаючи! Живой, живой!.. Слава те господи. Один ты у меня лежишь у самого сердца. Ночь и день грела бы тебя. На отца не сердись. Неломкий он; за старую веру кремнем стоит. Одни на всю деревню с этакой крепостью. Кругом старая вера рушится. Живой, живой!
Тимофей разнял теплые руки матери и, озираясь, спросил:
– Которая «красная лавка»?
– Да вот эта. Гляди, не сядь на нее.
– Ладно.
– Да я бы тебя, Тима, на грудь себе посадила. Вера-то, вера наша, осподи! Век терплю, век землю топчу, а все не разумею: где истинная вера-правда? Помнишь дядю Елистраха? Поди, забыл? Тот вовсе отторгся от мира, в тайге живет и на деревню глаз не кажет. Живет в избушке на пасеке Юсковых, спит в колоде, в которой потом захоронят его. Единоверцы ходят к нему с приношениями – кто сухариков, кто мучицы поднесет, а более ничего не принимает. Была я у него с приношением. Заставил ночь радеть и читать молитвы, а потом принял ржаные сухарики, а пашеничные повелел зверям кинуть. Глядеть страшно! Весь иссох и дикой, дикой.
– Тьма-тьмущая, – вспомнил Тимофей слова бабки Ефимии.
– Тсс, не говори так, Тимоша. Оборони бог, сам услышит. Истинная вера-правда у нас. Не слушай ведьму. В искус вводит.
– Какую ведьму?
– Да бабку Ефимию, которая Мокеем тебя назвала.
– Это та самая бабка Ефимия?
– Ишь ты, помнишь? Она, она, еретичка. Внуки сколь раз прогоняли ее из Минусинска, а ей все неймется. Ходит из дома в дом да совращает праведные души.
– А как тут Зырян живет?
– Свят, свят! Про каторжника вспомнил! – замахала ладошками мать.
VII
Солнце поднялось в полдуги, когда Прокопий Веденеевич выехал с сыновьями на покос. Филя правил лохматым Буланкой. Каурка бежал рядом возле оглобли.
Тимофей с отцом сидели спина в спину. Один обозревал левую сторону дороги, другой – хребет Лебяжьей гривы.
Тимофей с отцом сидели спина в спину. Один обозревал левую сторону дороги, другой – хребет Лебяжьей гривы.