Встреча с отцом прошла благополучно. Пуще всего Тимофей боялся именно этой встречи, когда ему огласили приговор суда. Он просил суд сослать его в любое отдаленное место Енисейской губернии, хоть в Туруханск, хоть во льды океана, только не в Белую Елань. И суд учел: приговорили на пять лет ссылки по месту рождения, и чтоб водворили в родительский дом под строжайшим конвоем. «Надеялись, что отец переломает мне кости».
   Иные думы кучились у отца.
   «Вот оно как вышло! В пятом колене закипела кровь Филаретова. Супротив царя пошел. У ведьмы глаз вострый. Кабы не безбожество – радость-то экая! Ну, да, может, еще оботрется парень. Ласковостью надо брать, умом, воздержанием. Ежли начать гнуть, как медведь гнул дерево, аль переломится, аль сбежит. А сын ведь! Не чета Филе».
   До покоса тащились проселочной дорогой, петляющей между опушками красного и белого леса.
   Погожесть, солнце, и звонкая, пезучая тишина необозримых просторов. Воздух, как медовуха: пьянит, клонит ко сну.
   Филя подвернул к стану. Треугольный шатер, обложенный сверху берестой, из которой осенью будут деготь гнать. Пепелище с кучей хвороста. Треногий таган для варки обедов. В трех шагах журчит Малтат, заросший багульником и черемушником.
   Оказалось, что Тимоха не умеет держать литовку.
   – Гляди, как черенок брать в руки, – взялся учить отец. – Вот эдак бери ее, милушечку косоротую, и иди по травушке-муравушке, только свистеть будет. Сила у те, слава богу, есть. В мою кость выпер.
   Дюжие, привычные к пудовому молоту руки Тимофея крепко взялись за черенок литовки. К вечеру с непривычки набил кровяные мозоли. Отец велел перетирать в ладонях сухой пепел, чтоб быстрее наросла рабочая кожа.
   Закончили косьбу поздно. Поужинали врозь. Филя с отцом сотворили вечернюю молитву, а Тимофей в укромном уголке за станом умял свою долю обеда и тут же свалился спать. Отец укрыл его половиком и долго сидел подле сына, глядя на его курчавую русую голову.
   На другой день к обеду явилась Степанида Григорьевна, притащила на горбу два туеса свежего молока, кусок тайменя в полпуда и сейчас же наварила ухи, стараясь угостить лучшим куском меньшого сына.
   Мордатый Филя набычился:
   «Ежели припаяется к дому Тимка, ополовинят меня, леший. Надо бы отворотить тятеньку от Тимки».
   С того и невзлюбил меньшого брата, косоротился.
   Как только утренняя зорька румянила синюю полость погожего неба, сразу, без разминки, вскакивал Прокопий Веденеевич и брался отбивать литовки. Степанида Григорьевна что-нибудь варила в прокоптелых котелках, а потом, плотно позавтракав, выходили в пахучее разнотравье, и по увалам, логам мягко, со свистом пели косы: «Вжик, вжик, вжик».
   Прокос за прокосом.
   Впереди шел Прокопий Веденеевич, неутомимый, сильный, костлявый; за ним – чувал спины Фили, за Филей – поджарый, в отца плечистый Тимофей в синей рубахе, а следом мать – пыхтящая, тяжелая, вся мокрая от пота, в непомерно длинной холщовой юбке, путающейся в ногах.
   Перемежались дни. То прыснет дождик, то опять проглянет горячее солнышко, то морок простоит весь день.
   В ясные дни собирали сено деревянными граблями и метали в копны.
   На исходе недели Степанида Григорьевна до того разморилась, что слегла под телегой, и, как ее ни ругал Прокопий Веденеевич, не поднялась.
   – Нету силы моей, Прокопий. Хоть прибей.
   – Истая колода! Чтоб тебя разорвало, холеру! Ступай домой тогда и пошли двух копневщиков из поселенцев. Да не наговори лишку, когда будешь рядиться. Хватит им того, что жрать будут мой кусок хлеба. И Меланью отправь на покос. Поди, отлежалась.
   По вечерней прохладе Степанида Григорьевна ушла в деревню, а на другой день подошла Меланья с малюсенькой грудной дочкой Маней и с белоголовой, тоненькой, как лучинка, внучкой бабки Мандрузихи Анюткой, которую Меланья взяла в няньки. Пришли коппевщики – босоногие подростки в холщовых шароварах. Прокопий Веденеевич сразу же определил парнишек в угол безбожника Тимохи, чтоб не опаскудили стана.
   Впервые свиделась Меланья с деверем Тимофеем. До чего же он красивый парень! Смутилась, опустились руки вдоль тела и, потупив голову, отошла от Тимофея.
   Улучив минуту, свекор предупредил невестушку:
   – С Тимохой в разговор не вступай, слышь. Потому – безбожник.
   – Ой, как можно так, тятенька? Грех-то, грех какой!
   – Грех его, не наш. Ему и ответ держать перед богом. Филя, в свою очередь, высказал такую догадку:
   – Ишшо неизвестно, может, с нами вовсе не Тимоха, а нечистый дух, оборотень.
   – Свят, свят, свят! – истово крестилась перепуганная Меланья, боясь глянуть в ту сторону, где спал с конневщиками деверь Тимофей.
   Неделя выдалась редкостная. Ни гнуса, ни комарья – пекло солнце. Курилось синюшное марево, будто от земли к небу тянулись шелковистые голубые волосы.

VIII

   С обеда начали метать два зарода. Филя с Тимохой в низине, возле берега Малтата; отец с Меланьей на взгорье, у старой березы.
   Меланья подавала сено на зарод, стараясь изо всех сил. Слабели руки и ноги, а свекор поторапливал:
   – Эй, живо мне! Еще, еще! Што ты суешь навильник, будто три дня не ела? Живо, грю!
   У Меланьи свет мутился в глазах. Поднимая трезубыми березовыми вилами сено на зарод, покачнулась и упала без памяти.
   Свекор, утаптывая сено наверху, заорал:
   – Чаво там замешкалась, холера? Слышь, што ли? Никакого ответа.
   – Меланья!
   Меланья не поднималась.
   Старик винтом слетел с зарода и, подскочив к Меланье, пнул ее броднем в живот. И еще раз, и еще.
   – А-а-а-а, тятенька!..
   – Вот тебе! Вот тебе! Стерва, не баба. Разлеглась!
   – Тятенька-а-а-а!..
   – Штоб тебе провалиться скрозь землю, лихоманка! На крик прибежали Тимофей с Филей и подростки-копневщики.
   Меланья, ползая в ногах свекра, жалостливо, сквозь слезы стонала:
   – Не бейте, тятенька! Не бейте! Силов нету-ка! Голова идет кругом!..
   – Ах ты погань! Ставай, грю! – И еще раза два пнул невестку, та скорчилась.
   К отцу подскочил Тимофей. Лицо в лицо, как молнии скрестились.
   – Ты что, очумел, отец? Не видишь, что ли? Кого ты поставил с вилами? А ты что смотришь, Филя?
   У Прокопия Веденеевича – озноб по спине. Лицо перекосилось, ноздри раздулись, на шее и на висках вспухли вены.
   – Ты, варнак, што, а? На вилы хошь? Я те сей момент проткну! – И схватил березовые вилы. Не успел развернуться, как Тимофей схватил со спины. – А, Филя! Бей его, анчихриста! Лупи, грю!
   К покосу Боровиковых кто-то ехал верхом. «Чужой кто-то, а у нас экое!» – топтался Филя на одном месте.
   – Бей, грю!
   – Дык… дык… едет хтой-то, чужой.
   Отец и сын пыхтели над зародом. Тимофей втиснул отца лицом в сено, тот вырывался, клокоча злобою и бессилием.
   – Тятенька, чужой человек едет! Што вы, в самом деле! Тимофей вырвал из рук отца вилы и отошел к копне. Подъехал человек из поселенцев. Не слезая с вислозадого коня, заорал:
   – Слухайте, люди! Запрягайте коней та поизжайте до дому! Громаду собирает голова с волости!
   Прокопий Веденеевич шумно перевел дух.
   – Што ты бормочешь? – угрюмо спросил.
   – Кажу: поизжайте до дому. Сход собирает голова чи той, староста. Манихфест царский читать буде. Ерманец чи той, поганый немец войну почал, люди!
   Филя вытаращил глаза.
   – Мабуть, заберут всих хлопцив на ту войну. А, матерь божья! Як жить без хлопцив чи мужиков? Погибель одна, и все. Ну, я пойду, до покоса Лалетиных. Гукать людей надо. Война, война!..
   И уехал.

IX

   Меланья поднялась бледная, ни кровинки в щеках, ни радости в тухнущих молодых глазах.
   – Вот што, Тимоха, не в свое дело не суй нос! – медленно отходил Прокопий Веденеевич, отирая мокрое лицо рукавом рубахи. – Не твово ума дело, как я веду хозяйство. Ты со своим умом дошел до ссылки, а я со своим подниму Филимона – рукой не хватишь.
   – Одного поднимешь, а ее в гроб загонишь.
   – Молчи, грю, каторга!
   – Я еще не каторжник. Но думаю, на каторге для Меланьи было бы легче… Вы же ее заездили. Никакой жалости.
   Толстоногий, медлительный Филя косил глазом то на отца, то на Тимоху, то на всхлипывающую Меланью. «Ишь как вышло, а? – туго соображал он, ковыряя пальцем в носу. – Кабы не подъехал поселенец, я бы Тимку съездил в затылок. – И, уставившись неприязненно на Меланью, покривил толстые губы. – И отчего она такая слабосильная?»
   Тимофей взял Меланью за руку и хотел увести к стану.
   – Не трожь! – подскочил отец. – Не твоя баба, в рот не клади, Заведи свою и жуй.
   – Постыдились бы, папаша.
   – Молчай, стервец! – притопнул Прокопий Веденеевич.
   – Оставь ее, Тимоха, – подал равнодушный голос Филя. – С бабами завсегда всякая холера приключается.
   – Мне сейчас лучше, – пролепетала Меланья, облизнув сухие губы. – Маню бы покормить, тятенька.
   – Потерпит твоя Маня, не сдохнет.
   У Фили засело в башке одно слово: война. Что бы это значило – война?
   – Тятенька, на войну-то поедем аль нет?
   – Дурак! На войну тебе захотелось, нетопырь. Ты знаешь, с чем ее жуют, ту войну? Перво-паперво обстригут тебя, как барана. Бороду сымут овечьими ножницами, оносля сунут в руки винтовку, замкнут на пуговицы в сатанинскую шинелю и погонют, как арестанта, на пароход. С парохода пихнут в железный вагон и повезут на позицию, как увозили мужиков к япошкам в Порт-Артуру. Смыслишь то? Пырнет штыком немец в брюхо, вот тебе и будет война!
   Меланья всплеснула ладошками:
   – Тятенька!
   – Нишкни! – прицыкнул отец. – Без твого визга обдумаем, как быть. Вот домечем зароды, а там покумекаем.
   – Дык, дык, ежли такое дело… мне… дык… не к спеху, – пыхтел Филя.
   – Ишь, не к спеху! Кому она к спеху, та война? Лезь па зарод. Я подавать буду. А ты, Тимоха, иди с ней, домечи зародишко в яме. – Приставил ладонь ко лбу. – Вишь, с прислона туча наползает.
   – Экая синющая тучища! Ну, валяй, Тимоха. Да вдругорядь не наскакивай на отца. Гляди!

X

   Ни старик, ни Филя не видели, как посветлело измученное лицо Меланьи, с какой она благодарностью глядела на Тимофея. «За меня заступился парень. Тятеньки не убоялся. Кабы Филя таким был, вот бы счастье-то. Молилась бы на него, как на иконку».
   Как только отошли от зарода, Тимофей спросил:
   – Дойдешь до стана?
   – Тятенька-то, чать, узрит.
   – Иди, не бойся. Кусаться надо. А то они тебя живьем съедят.
   – И так, Тима, съели.
   – Кусайся.
   – Укусишь, пожалуй, змею за хвост.
   – Наплюй на них и уйди.
   – Куда уйти-то, Тима? Дома разве меня примут? И што там! Мой-то тятенька ишшо лютее, в другой вере состоит. Слышал, поди, про дырников? Икон у нас в доме нет, молимся в дырку такую, на восток. Тятенька говорит, что все иконы анчихристом припачканы. А я теперь вошла в веру тополевцев. Куда же мне сунуться? Кругом двери заперты. И Маня вот ишшо. Не с рук же ее…
   – Фу, какая страшная жизнь, – вырвалось у Тимофея. – Задохнуться можно!
   – И Филя мой… хоть бы раз заступился. Ни житья с ним, ни радости. Я-то разве виновата, што принесла девчонку? За што изгаляться-то? Не вняла моей молитве пресвятая богородица.
   Тимофей захохотал.
   – Ты што, Тима?
   – Непроходимые вы люди, вижу. Сама подумай: при чем тут богородица… Иконы-то – обыкновенные доски!
   – Тима, оборони бог, не совращай! – перепугалась Меланья, замерев на месте. – Пожалей хоть ты, не совращай. Сгину я, как былинка на огне. Не совращай!
   Тимофей покачал головой: тяжело. До чего же дремучая темень! Пробьет ли ее когда-нибудь свет человеческого разума?
   – Плюну я на всю эту отцовскую крепость и уйду!
   – В город?
   – К беднякам-поселенцам. Буду работать в кузнице и жить по-людскому среди людей.
   – Ой, что ты, Тима! На отца-то!
   – Такого космача пулей не прошибешь, не то что словом. Вечером лбы бьют на молитве, а день со зверями заодно. Какой тут бог! Если вся эта тьма от бога, гнать его надо ко всем чертям. Так я тебе скажу, Меланья. Не пугайся, не совращаю, а глаза тебе открываю. В чем тебе бог помог, скажи? Под зародом бог тебя бил ногой в живот? Бог тебя поставил под вилы? Бог тебя лишил слова и воли? Ты же как перепелка с подрезанными крыльями. И это все от бога, да? Такого бога рубить надо в куски, как я порубил иконы. Ну, не упади с испугу! Я и сейчас все эти разрисованные доски положил бы на наковальню да пудовым бы молотом трахнул! Во как!
   – Свят, свят, свят, – лопотала Меланья, крестясь.
   – Я же не икона, что на меня крестишься? Эх ты! В
   школу бы тебя, да не в поповскую, а в наш бы марксистский кружок, чтоб глаза у тебя открылись.
   – Тима, Тима! Пожалей!
   – Жалеючи тебя, говорю. Филину не стал бы. Он дурак с салом на боках, его не проймешь. А в твоих глазах ум должен засветиться, понимаешь? Ум! Ну, ладно, иди корми Маню.
   – Спаси мя, богородица! Вдохни в меня благость свою, матерь божья, – бормотала Меланья, сложив на груди маленькие ладошки. – Сердце штой-то зашлось с перепугу. Реченье-то твое сатанинское. Изыди, изыди от меня!.. Свят, свят!..
   Тимофей махнул рукою и ушел в низину. Меланья глядела ему вслед. Какой он плечистый, высокий и сильный. Такого медведя, как тятеньку, удержал в руках. Может, и вправду оборотень?
   Глотая слезы, Меланья подошла к стану.
   На руках Анютки криком исходила девочка, искусанная комарами.
   – Ревет, ревет, никак унять не могу!
   Меланья присела возле телеги, взяла на руки крошечную, черноглазую Маню в мокрых пеленках. Та сучила пухлыми ноженьками и, морщась, пускала пузыри.
   – Сердешная моя, зачем ты только на свет народилась? – заголосила мать. Сунув дочери грудь, качая на руках, смотрела вдаль и ничего не видела. Слезы катились по щекам, и она их слизывала с потрескавшихся губ.
   «Один только Тима заступился за меня. Если он оборотень, пошто голубит эдак? Оборотни-то мучают».
   Нескладные, обрывчатые думы роились у Меланьи.
   «И это тоже называется жизнью? – спрашивал себя Тимофей, остервенело вонзая трезубые вилы в шуршащее, пересохшее луговое сено. – Ни света, ни радости у них. Кому нужна такая жизнь? И вот еще война! За кого воевать? За такую каторгу? За царя-батюшку? За обжорливых жандармов и чиновников?
   Думы зрели, ширились, роняя ядерные зерна в память…
   Прибежала Меланья. Посвежевшая, бодрая: она успела искупаться в Малтате. Коричневая холщовая кофтенка прилипла к ее телу, отпечатав маленькие груди и резко выступающие на спине лопатки.
   Оглянулась – кругом безлюдье. Зарод Тимофей мечет в яме, откуда никак нельзя было вытянуть копны к большому зароду на взгорье.
   – Тима, Тима! Заметывать надо верх-то. Гляди, девять копешек осталось. Я мастерица сводить верх, подсади.
   – Не боишься нечистого духа? Анчихриста?
   – Што ты, Тима? Я вить… ничегошеньки не знаю. Тятенька предостерег. Грит, оборотень ты, – соврала Меланья, свалив слова Фили на отца.
   – Отец? Гм! Он скажет, сивый.
   – А ты… не оборотень, а?
   Тимофей воткнул вилы в копну сена, призадумался.
   – Оно как смотреть. Если с колокольни тятеньки – оборотень. Потому что он во тьме от века пребывает, а я ушел из тьмы. Просто сбежал. Добрые люди помогли. Так же вот радел иконами, как ты. По восьмому году читать библию научился. Ох, набил же я оскомину Библией! Слова в ней как пни лиственные, не подымешь и не поймешь, что к чему. Ворочал языком на славянском, а в голове, как в рассохшейся старой бочке, – пусто. Готовил меня папаша в праведники тополевцам. Люди шли к нам в дом изо всех деревень. Посадят меня перед иконами и заставляют бубнить всю ночь напролет. Оно понятно, отцу было выгодно. Сколько тащили разных приношений. И хлебом, и медом, и салом, и тряпьем. Кто чем мог. Заездили бы, если бы не подсказал человек, что делать. Рубанул я тот тополь, а потом иконы пощепал, и был таков. Понимаешь? Туго было первое время в городе. Мастеровой взял к себе в семью, кузнец. От него в люди вышел. Вот и все мое оборотничество.
   – Тятенька грит, ты вовсе не Тимоха…
   – Нечистый дух? – хохотнул Тимофей. – Оно понятно. Того Тимохи, который радел ночами с Библией, нету. И никогда не будет.
   – Как же бог-то?
   – Сама думай как. Увидишь – покажи. Никто его пока не видывал. Ты видела когда-нибудь сон наяву?
   – Как так?
   – Очень просто. Во сне другой летает птицей.
   – И правда. Сколько раз я летала.
   – Попробуй взлети. Ну вот. Так и бог. Все равно что беспробудный сон человека.
   – Подсади на зарод-то.
   – Рано еще. Отдохни.
   – И так успела отдохнуть. Много ли бабе надо? Часок.
   – И того не дают «рабы божьи»?
   – Дадут они!..
   – То-то же. Вот и думай: где бог, а где тьма.
   В холщовых отцовских шароварах с отвисающей мотней, в яловых поношенных броднишках, в холщовой рубахе, сизой от соли, весь присыпанный трухой сена, Тимофей ворочал вилами, поднимая сразу по полкопны. Березовые вилы выгибались, потрескивали. Тимофей ловко перехватывал черенок, уткнув его в землю, а тогда уже, весь напружинясь, поднимал сено в зарод.
   – Ох, силен ты, Тима! Я бы, ей-богу, умерла под таким навильником.
   – Мужчине – мужское, женщине – женское.
   – Кабы все так думали.
   – Настанет пора, не думать, а делать так будут.
   – Не будет такого никогда.
   – Почему не будет?
   – Да потому, что мущина завсегда сумеет закабалить бабу. Разве Филя мой другим будет? Ни в жисть. Бревно и есть бревно.
   – Филю ждет хорошая мялка. Харю бы ему набок свернуть за такое отношение к тебе.
   – Если так, подсади меня на зарод. А то ты развел его па пятнадцать копен, а осталось семь. Как верх сводить будем?
   – Ну, лезь…
   Меланья подошла лицом к зароду и протянула руки вверх. Тимофей легко приподнял ее и, удерживая на ладони, на шаг отошел от зарода.
   – Што ты, Тима! Увидят наши.
   – И черт с ними.
   – Ужли я совсем не тяжелая?
   – Пуда три будет.
   – Хоть бы разочек вот так подержал меня Филин, – тихим суховеем прошелестели слова Меланьи, опалив щеки Тимофея.
   – Ну, ну, лезь!..

XI

   Много ли женщине надо, чтобы согреть сердце, если до того она не чувствовала ни ласки, ни внимания, ни любви…
   Сердчишко Меланьи будто омылось теплой водой; стало легко и приятно, радостно. И небо такое высокое и прозрачное. Ах, если бы вся жизнь пролетела в такой благости, как один миг с Тимофеем на метке зарода!..
   На паужин собрались у стана. Филя с отцом совещались: ехать или нет на сельский сход?
   – От нас на той сходке прибытку не будет, – порешил Прокопий Веденеевич. – А мы вот передохнем, а потом ишшо попотеем, а зимой пузо на печке погреем. От того – прибыток.
   Тимофей ушел на речку купаться. Забрел в глубокое улово по шею и, не умея плавать, держась рукою за коло-дину, окунулся с головою. Спугнул лиловый ломоть хариуса, пытаясь схватить домоседа за хвост. Вскарабкался на колодину, посторожил хариуса и, не дождавшись, вышел на травянистый берег.
   «Война! Нешуточное дело. Погреешь пузо! – думал он, натягивая городчанские суконные брюки и простиранную синюю косоворотку с перламутровыми пуговками по столбику. Перетянул живот лакированным ремнем с пряжкою. Кося глазом на медного двуглавого орла, поморщился:
   «Во имя орла, что ли, цедить кровь из немцев?»
   Прокопий Веденеевич отбивал Меланьину литовку: «Как бритва будет. В дождь самое время травушку положить за Коровьим мыском». Глянул на Тимоху через плечо, насупился:
   – Аль на войну рвешься, политик?
   – Надо сходить, послушать, что там за «манифест» царя.
   – Эко! Печатка царя не про тебя, должно.
   – Еще неизвестно, какая будет война. Кайзер насел на Францию, только перья летят, как из курицы. На пароходе газету читали.
   – Люто?
   – Силу германец собрал большую. Если он повернет ее на Россию, всех припечет.
   – Филаретовой крепости держись – не припекет. Из корня Боровиковых за царя никто не хаживал с ружьем. Тайга – вот она, милушечка. Сколь там разных скрытников проживает! Иди к ним – и вся недолга. Дядя твой там, Елистрах, спасает душу. Молитва – не пуля, лоб не прошибет.
   – Существительно, – охотно поддакнул Филя. Когда Тимофей скрылся за увалом, Филя вспомнил:
   – Кабы не тот поселенец, тятенька, я б Тимоху двинул в затылок.
   Прокопий Веденеевич сверкнул льдистым глазом:
   – На што доброе, а в затылок-то ты горазд, Филин. Ты вот столкнись с ним грудь в грудь. Жоманет – и дух из тебя вон. Силища в нем, как в сохатом.
   Обескураженный Филя нацедил из лагуна ковшик перебродившей медовухи и выпил «во здравие собственного тела».

ЗАВЯЗЬ ЧЕТВЕРТАЯ

I

   Сизо-черная туча, клубясь и пенясь, дулась, ширилась, захватывая полнеба, до огненно-белого солнца.
   Тимофей бежал вниз со склону горы, как молодой лось, откинув назад голову и раздувая ноздри от избытка силы. В рот бил горячий воздух.
   Стаями перелетали воробьи.
   Гулко ухнул вдалеке гром, будто кто ударил обухом топора в дно опрокинутой бочки.
   Вслед за первым ударом грозы прямо над головою отполированным лезвием кривой шашки сверху вниз и наискосок в землю резанула молния, и брюхо нависшей тучи лопнуло за Амылом. Космы тучи, будто растрепанные черные волосы, тащились за рекою по верхушкам зубчатой стены ельника. Там лил дождь. А над головою жжет солнце. В затылок, в спину, в лицо и шею. Припекает, как от печки. Ветер бил в правую щеку, раздувал подол рубахи.
   В Белой Елани, на стыке поселенческой стороны с кержачьей, возле каменного магазина Елизара Юскова с разрисованной вывеской: «Всякая манухфактура и так и бакалея разна», стоя на крыльце у закрытой двери, обитой жестью, тощий и кадыкастый волостной писарь из казачьего Каратуза, тупо и безнадежно оглядывая головастую, пеструю, туго сбитую толпу (лопатой не провернуть), напрягая глотку, заорал на всю улицу:
   – Ми-и-ило-о-ости-и-ию бо-о-о-ожи-и-ей…
   И толпа – холстяная, глазастая – ударила в лоб крестом: кержаки – двуперстым, поселенцы – щепотью.
   «Милость божия» для всех была единая…

II

   Карабкаясь на Сохатиную горку, волновались от ветра старые сосны. Пучки лучей процедились сквозь мякоть тучи, как молоко сквозь сито, и вовсе скрылись. Сразу потемнело и дохнуло свежестью. Вершины сосен клонились к горе в одну сторону, а березы по увалу шумели и качались.
   Ударил ослепительно белый свет, и в тот же миг какая-то чудовищная сила швырнула Тимофея на обочину дороги. Тимофей не слышал, как рванул гром и как от огромной сосны на пригорке во все стороны полетели сучья, и ствол сосны расщепился от вершины до комля на много кусков.
   Из нутра разорванного дерева выкинулась черная коса дыма. Тимофея присыпало на дороге хвойными лапами, оглушило и больно ударило в бок и в левое плечо – рука не поднималась. В ушах звенело.
   – Вот это гвоздануло! – уставился Тимофей на дымящуюся сосну.
   Посыпался град. Белые круглые горошины долбили в голову, точно птичьими клювами. Тимофей спохватился и, оглядываясь, одним махом перелетел через жерди поскотины и только тут вспомнил про кепку, оставленную на дороге. Не стал возвращаться. Больно клевало градом. Справа – кладбище, потемнелые от времени кресты и решетчатые оградки; шумящие высокие березы; слова – дом бабки Ефимии на берегу ключа в роще.
   Ветер с градом и дождем шумел и свистел в деревьях.
   Через все приступки Тимофей влетел на крыльцо и чуть не сбил с ног кого-то в белом.
   – Ой, что вы!..
   Тимофей замер, уставившись в черные, округлые глаза.
   – Ну и лупит! – тряхнул он головою. С волос посыпались па крыльцо тающие белые градины. – Оглох я, что ли? В ушах звенит. Гроза ударила в сосну, аж в щепы разлетелась, и дым пошел. Двинуло меня – с ног слетел. Фу, черт, руки не поднять.
   Над рощей крест-накрест сверкнула молния, и блеск ее отразился в черных глазах девушки в белом.
   От грохота грозы на перилах крыльца зазвенели железные ведра.
   – Спаси и сохрани, – тихо пробормотала девушка, молитвенно сложив ладоши на батисте длинного платья.
   Минутку они стояли лицом в лицо, как на безмолвном поединке – судьба с судьбою.
   – Какая белая птица! – вырвалось у Тимофея, и он испугался собственных слов.
   Птица могла вспорхнуть и улететь с крыльца.
   Птица осталась на крыльце, не улетела…
   На миг, на один-единственный миг синь неба Тимофеевых глаз слилась с вороненой застывшей чернью.
   Она стояла рядом – рукой дотронуться. Стройная, цельная, когда сердце еще не раскрылось, когда вся сила – материнская, сила предков и созревшего тела не обронила ни единого лепестка. И эта сила удивления, робости, смущения и еще чего-то непонятного, загадочного сейчас лилась из ее черных глаз.
   И Тимофей вспомнил: он видел эту девушку на пароходе «Святой Николай». Такую же: в белом, с шелковым платком на плечах. С нею была подруга в синем платье.
   – Я видел вас на пароходе. Очень хорошо помню. Вы заходили в трюм к «селедкам».
   – К «селедкам»? – Черные брови вспархнули на лоб.
   – Ну да. Трюмных всегда называют «селедками». Господа там не ездят. А вы что туда заходили?
   – Посмотреть, как ездят люди.
   – Люди?!
   – А разве четвертым классом не люди ездят?
   – На чей взгляд…
   Опять сверкнула молния, и девушка вздрогнула.
   – Боитесь?
   – А вы разве не боитесь?
   – Чего бояться? Гроза – не урядник, ударить может и не в меня. Вот сейчас в сосну ударила возле дороги, а я жив остался. Правда, плечо больно и руки не поднять, но жив. Урядник – другое дело.