Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- Следующая »
- Последняя >>
Когда они помогли ему войти в дом, всегда такая бережливая мать решительно разодрала добротную одежду отца, что поразило Филипа даже больше, чем вид крови.
– Не беспокойся обо мне, – сказал отец, но его обычно резкий голос ослаб до бормотания, и никто даже не обратил на это внимания, что также было весьма странным, ибо слово отца было законом для остальных. – Оставь меня и уведи всех в монастырь. Проклятые англичане будут здесь с минуты на минуту.
Монастырь и церковь были на вершине холма, но Филип никак не мог понять, с какой стати они должны были идти туда, если этот день не был даже воскресеньем.
– Если не остановить кровь, ты совсем ослабнешь, – возразила мама, а тетушка Гуин сказала, что она собирается поднять тревогу, и ушла.
Спустя годы, размышляя о последовавших затем событиях, Филип понял, что в тот момент все позабыли о нем и его четырехлетнем брате Франциске и никто и не подумал прихватить их в спасительный монастырь. Людей заботили только их собственные дети, и они считали, что раз Филип и Франциск были с родителями, то о них есть кому позаботиться. Но отец истекал кровью, а мать пыталась его спасти, вот и получилось, что все четверо попались в лапы англичанам.
Своим ничтожным жизненным опытом Филип не был подготовлен к появлению двух вооруженных людей, которые пинком распахнули дверь и ввалились в дом. При других обстоятельствах они, возможно, и не показались бы такими страшными, ибо были всего лишь большими, неуклюжими юнцами, которые только и умели, что дразнить старух, издеваться над евреями да затевать по ночам драки у трактиров. Но сейчас (Филип это понял через много лет, когда наконец смог спокойно и взвешенно думать о том страшном дне) эти двое были одержимы жаждой крови. Только что закончилась жестокая битва, они слышали, как стонут в агонии воины, видели, как падают замертво их товарищи, и буквально обезумели от ужаса. Но они выиграли этот бой и выжили и теперь были охвачены азартом преследования своих врагов, и ничто уже не могло их удовлетворить – только еще большая кровь, душераздирающие стоны, страшные раны и новые смерти. Все это было написано на их перекошенных лицах, когда они, словно лисы в курятник, ворвались в комнату, где лежал раненый отец.
Движения их были стремительны, но Филип запомнил каждый шаг, будто в тот момент время замедлило свой бег. На обоих были надеты только короткие кольчуги и кожаные шлемы с металлическими пластинками. В руках мечи. Один – отвратительный урод, косоглазый и с большим кривым носом, оскалившийся в обезьяньей ухмылке. У другого была пышная борода, перепачканная кровью, – вероятно, чужой, ибо раненым он не выглядел. Не останавливаясь, они обшарили комнату глазами. Их беспощадные, расчетливые взгляды миновали Филипа и Франциска, задержались на маме и наконец остановились на отце. И прежде чем кто-либо успел пошевельнуться, они подскочили к нему.
Склонившаяся над отцом мама перевязывала его левую руку. Она резко выпрямилась и повернулась к незваным гостям, ее глаза вспыхнули отчаянием и отвагой. Отец вскочил, схватившись здоровой рукой за рукоятку своего меча. Филип в ужасе заплакал.
Кривоносый, подняв меч, ударил маму рукояткой по голове и отшвырнул ее в сторону, должно быть, не желая рисковать, пока отец был жив. Позже Филип вспомнил, что в тот момент он побежал к матери, не отдавая себе отчета в том, что она уже не могла его защитить. Кривоносый шагнул мимо оглушенной женщины, снова поднимая меч. Филип вцепился в юбку теряющей сознание матери, не в силах отвести взгляда от своего отца.
Тот обнажил меч и, защищаясь, поднял его. Кривоносый обрушил удар сверху вниз, и два лезвия зазвенели, столкнувшись друг с другом. Как все маленькие дети, Филип думал, что отец был непобедим, но в тот момент ему суждено было узнать горькую правду. Увы, отец ослаб от потери крови, и от удара его меч выпал. Нападавший замахнулся в другой раз и без промедления опустил свой меч между мускулистой шеей и широким плечом. Филип завизжал, увидев, как острый клинок вошел в тело. Затем кривоносый выдернул меч и вонзил его в живот умирающего.
Смертельно напуганный Филип взглянул на маму. Их глаза встретились, и в этот момент бородатый ударом сбил ее с ног. Она упала рядом с сыном – голова в крови. Бородатый перехватил меч, взявшись за него двумя руками и перевернув острием вниз, затем высоко поднял, словно собираясь зарезаться, и с силой опустил. Когда клинок коснулся груди матери, раздался отвратительный хруст ломающихся костей. Лезвие вошло так глубоко (Филип заметил это даже тогда, охваченный слепым истерическим страхом), что, должно быть, вышло из спины и пригвоздило ее к полу.
Обезумевшими глазами Филип снова посмотрел на отца. Он увидел, как тот начал наваливаться на меч кривоносого; из его рта хлынула кровь. Убийца отступил и дернул за рукоятку, пытаясь высвободить свое оружие, – безуспешно. Отец, шатаясь, сделал шаг вперед. Кривоносый заревел в ярости и провернул меч в животе своей жертвы. На этот раз клинок вышел. Отец упал, схватившись руками за разверстую рану, пытаясь ее прикрыть. Филип всегда думал, что человеческие внутренности представляют собой нечто более или менее цельное, поэтому вид вываливающихся их частей потряс его, вызвав приступ рвоты. Кривоносый поднял меч над распростертым телом отца и так же, как только что бородатый, нанес последний удар.
Англичане переглянулись, и Филип прочитал на их лицах удовлетворение. Обернувшись, они посмотрели на него и Франциска. Один из них вопросительно кивнул, другой пожал плечами, и Филип понял, что они собирались зарезать их с братом своими острыми мечами; когда он представил, как ему будет больно, то его охватил такой ужас, что показалось, голова вот-вот лопнет от страха.
Тот, что был с окровавленной бородой, быстро наклонился и схватил Франциска за лодыжку. Он держал его вверх ногами, а малыш заливался слезами и звал на помощь мать, не понимая, что она мертва. Кривоносый отвел назад держащую меч руку, приготовившись пронзить сердце ребенка.
Но удара так и не последовало. Раздался властный голос, и двое негодяев замерли на месте. Вопли стихли, и до Филипа дошло, что это были его вопли. Он взглянул на дверь и увидел аббата Питера, который стоял в своей домотканой сутане, в глазах пылал праведный гнев, и в руке он, словно меч, держал деревянный крест.
Когда события того страшного дня вновь оживали в ночных кошмарах Филипа и он просыпался в холодном поту, рыдая в темноте, то ему удавалось постепенно успокоиться и снова заснуть, лишь вызвав в памяти эту финальную сцену и то, как безоружный человек с крестом в руке положил конец истошным крикам и зверской расправе.
Аббат Питер заговорил вновь. Филип не понимал языка – конечно, это был английский, – но значение слов аббата было ясно, ибо оба насильника выглядели пристыженными, а бородатый осторожно опустил Франциска. Продолжая говорить, монах большими шагами уверенно вошел в комнату. Вооруженные до зубов воины попятились, словно испугавшись его и святого креста! Он повернулся к ним спиной, всем своим видом демонстрируя презрение, и наклонился к Филипу. Его голос звучал спокойно.
– Как твое имя?
– Филип.
– А да, припоминаю. А твоего брата?
– Франциск.
– Так... – Аббат взглянул на окровавленные тела, лежащие на земляном полу. – Это твоя мама, не так ли?
– Да, – пролепетал Филип и, чувствуя, как его охватывает паника, указал на изувеченное тело отца. – А это мой папа!
– Я знаю, – успокаивающе произнес монах. – Не надо плакать, а надо отвечать на мои вопросы. Понимаешь ли ты, что они умерли?
– Я не знаю, – жалобным голосом ответил Филип. Он знал, что значило, когда умирали животные, но как такое могло произойти с мамой и папой?
– Это как если бы они заснули, – сказал аббат Питер.
– Но у них глаза открыты! – завопил Филип.
– Тише! Тогда их надо закрыть.
– Да, – прошептал Филип. Ему показалось, что это и впрямь поможет делу.
Аббат Питер выпрямился и подвел детей к телу отца. Затем он, встав перед ним на колени, взял Филипа за правую руку.
– Я покажу тебе, как это делается, – сказал аббат, притянув руку мальчика к отцовскому лицу, но внезапно Филип почувствовал, что боится дотрагиваться до этого побледневшего, обмякшего, изувеченного тела, ставшего вдруг каким-то чужим, и отдернул руку. Он с тревогой посмотрел на аббата Питера – человека, которого никто не смел ослушаться, но тот не рассердился.
– Ну же, – мягко сказал аббат и снова взял Филипа за руку. На этот раз несчастный ребенок не сопротивлялся. Держа двумя пальцами указательный пальчик Филипа, монах заставил его прикоснуться к веку мертвого отца и опустить его, закрыв неподвижный глаз, в котором застыл непередаваемый ужас. Затем аббат отпустил детскую руку и сказал:
– А теперь прикрой другой глаз.
Филип протянул ладошку и уже самостоятельно опустил веко умершего. Он почувствовал себя лучше.
– А мамочке закроем глаза? – Голос аббата Питера был спокойным и ласковым.
– Да.
Они опустились подле тела матери. Монах рукавом рясы вытер кровь на ее лице. Филип пробормотал:
– А Франциск?
– Наверное, и ему следует нам помочь, – сказал аббат.
– Франциск, – обратился Филип к своему братишке, – закрои маме глаза, как я закрыл папе, чтобы она могла спать.
– Разве они спят? – удивленно пролепетал Франциск.
– Нет, но как будто спят, – с серьезным видом объяснил Филип, – поэтому ее глаза должны быть закрытыми.
– Тогда ладно, – согласился Франциск и, без колебаний вытянув пухленькую ручку, осторожно прикрыл мамины глаза.
После этого аббат подхватил детей на руки и, даже не взглянув на все еще неподвижно стоявших англичан, вышел из дома и зашагал вверх по поросшему травой склону холма к святым стенам монастыря.
В монастырской кухне он их накормил, а затем, чтобы не оставлять без дела наедине со своими мыслями, велел помогать повару готовить монашеский ужин. На следующий день аббат отвел детей попрощаться с их покойными родителями, которых уже омыли и обрядили, прикрыв, где это было возможно, страшные раны, и которые теперь лежали рядом в гробах под сводами церковного нефа. Там же лежали еще несколько жителей деревни, ибо не всем удалось вовремя спрятаться за монастырскими стенами от вражеской армии. Аббат Питер взял мальчиков на похороны и заставил их смотреть, как оба гроба с их родителями опустили в одну могилу. Филип зарыдал. Глядя на него, разревелся и Франциск. Кто-то цыкнул на них, но аббат Питер сказал:
– Пусть поплачут.
И только после того, как они осознали, что родители ушли из жизни и их уже не воротишь, можно было подумать о будущем.
Среди родственников бедных сирот не осталось ни одной уцелевшей семьи, в которой не был бы убит хоть кто-то из ее членов, так что заняться детьми было некому. Поэтому оставалось только два пути: либо отдать или даже продать их кому-нибудь и обречь на рабское существование, пока они не вырастут и не смогут убежать, либо направить их по пути служения Госпожу Богу.
Было известно немало случаев, когда мальчики поступали в монастырь. Обычно это происходило в возрасте одиннадцати лет, иногда и раньше, но не младше пяти лет, ибо монахи не могли справляться с малышами. Эти мальчики, как правило, были или сиротами, или потерявшими одного из родителей, или детьми из семей, в которых было слишком много сыновей. Существовало правило, что семья, отдававшая своего ребенка в монахи, обязана была преподнести монастырю какой-нибудь существенный дар: хозяйство, церковь или даже целую деревню. В случаях же крайней нищеты обходились и без подношений. Однако отец Филипа оставил после смерти скромное хозяйство, так что нельзя было сказать, что мальчиков брали из простого сострадания. Аббат Питер предложил, чтобы монастырь взял под свое попечительство и детей, и хозяйство, на что оставшиеся в живых родственники с готовностью согласились, и формально сделка состоялась.
Много горя видел аббат на своем веку, но даже он не мог предвидеть, сколько хлопот доставит ему Филип. Год спустя, когда потрясение, казалось бы, должно было уже пройти и оба мальчика начали привыкать к монастырской жизни, Филипа охватило какое-то неукротимое бешенство. Условия жизни в монашеской общине были отнюдь не такими плохими, чтобы послужить причиной его озлобленности: дети были сыты и одеты, зимой спали в тепле и даже не были обделены некоторой любовью и заботой, а строгая дисциплина и утомительные церковные обряды всего лишь способствовали поддержанию порядка и стабильности, но Филип вел себя так, словно его несправедливо лишили свободы. Он не слушался приказаний, при каждом удобном случае проявлял неуважение к монастырским служащим, воровал еду, отвязывал лошадей, издевался над дряхлыми стариками и оскорблял старших. Но в своих проступках он не доходил до богохульства, и потому аббат Питер прощал ему. И в конце концов он одумался. Однажды под Рождество, оглянувшись на прошедшие двенадцать месяцев, Филип с удивлением обнаружил, что за все свои выходки он так ни разу и не был наказан.
Трудно сказать, что послужило причиной его становления на путь истинный. Возможно, помог появившийся у него интерес к занятиям. Его просто очаровала стройность теории музыки, и даже в том, как спрягались латинские глаголы, он находил логику и красоту. Маленькому Филипу поручили помогать монаху-келарю, в обязанности которого входило обеспечивать монастырь всем необходимым: от сандалий до зерна, и к этой работе он тоже относился с интересом. Он восторженно преклонялся перед братом Джоном, красивым могучим молодым монахом, который, казалось, был воплощением учености, благочестия, мудрости и доброты. То ли из желания быть похожим на Джона, то ли по своему собственному разумению, а может, благодаря и тому и другому Филип начал находить своего рода успокоение в ежедневных молитвах и церковных службах. И когда он достиг юношеского возраста, его мысли были целиком заняты жизнью монастыря, а в ушах звучали лишь божественные песнопения.
Как Филип, так и Франциск были гораздо грамотнее любого из своих сверстников, и они прекрасно понимали, что все это только благодаря монастырю, где им давалось серьезное образование. Тогда они вовсе не считали себя какими-то особенными. И даже когда оба брата стали еще более усердно заниматься, беря уроки у самого аббата вместо старого занудного монаха, обучавшего послушников, они были убеждены, что своими успехами обязаны возможности раньше других начать учиться.
Мысленно возвращаясь к годам своей юности, Филип всегда вспоминал то непродолжительное золотое время, наступившее после периода его душевного смятения и окончившееся, когда он впервые почувствовал яростный натиск плотской страсти. Настала мучительная пора нечестивых раздумий, ночных поллюций, бесед со своим духовником (а им был аббат), бесконечных покаяний и смирения плоти.
Ему так и не удалось полностью избавиться от похоти, но постепенно она стала ослабевать и теперь беспокоила его только время от времени в те редкие минуты, когда его душа и тело пребывали в безделье, словно старая рана, что все еще ноет перед дождем.
Несколько позже такой же бой пришлось выдержать и Франциску, и, хотя он не стал откровенничать с братом по этому вопросу, у Филипа сложилось впечатление, что Франциск сражался с порочными желаниями не столь храбро и, пожалуй, слишком бодро переживал свои поражения. Однако главным было то, что оба они все-таки сумели заключить мир со страстями, которые были самыми опасными врагами монашеской жизни.
В обязанности Филипа входило помогать келарю, а Франциска – аббату Питеру. Когда келарь умер, Филипу исполнился двадцать один год, но, несмотря на молодость, он принял на себя должность усопшего. Когда же Франциск достиг этого возраста, аббат предложил учредить специально для него должность помощника приора. Но это предложение неожиданно натолкнулось на сопротивление со стороны Франциска, который умолял освободить его от этой работы и отпустить из монастыря, ибо он мечтал быть посвященным в духовный сан и служить Богу в миру, вне монастырских стен.
Филип был поражен и напуган. Ему и в голову не приходило, что один из них мог покинуть монастырь, и это казалось столь же невероятным, как если бы ему сказали, что он является наследником трона. Однако после долгих терзаний это случилось, и Франциск покинул святое лоно обители, чтобы впоследствии стать капелланом графа Глостера.
Раньше будущее виделось Филипу очень просто: он будет монахом и проживет смиренную, богопослушную жизнь, а когда достигнет преклонного возраста, то, возможно, станет аббатом и постарается жить по примеру аббата Питера. Но теперь его начали одолевать сомнения: а может. Господь уготовил ему другое предназначение? Он вспомнил изречение о даре Божием: «Господу угодно, чтобы слуги Его не просто сохраняли царство Его, но преумножали». Трепеща, он поделился своими мыслями с аббатом Питером, прекрасно понимая, что рискует быть обвиненным в гордыне.
К его удивлению, аббат сказал:
– А я-то все гадал, сколько времени тебе потребуется, чтобы понять это. Конечно, тебе предназначен иной путь. Рожденный под сенью монастыря, осиротевший в шестилетнем возрасте, воспитанный монахами, в двадцать один год ты уже келарь – Господь не стал бы проявлять такое внимание к человеку, собирающемуся провести жизнь в маленькой обители на вершине мрачного холма в далекой горной стране. Здесь для тебя слишком мало простора, и придет час, когда ты должен будешь покинуть это место.
Филип был ошеломлен. Но ему в голову пришел еще один вопрос, и, прежде чем оставить аббата, он выпалил:
– Скажи, если этот монастырь такой ничтожный, то почему Господу угодно, чтобы ты был здесь?
Аббат Питер улыбнулся:
– Возможно, потому, что я должен позаботиться о тебе.
Через некоторое время аббат поехал в Кентербери, дабы засвидетельствовать свое почтение архиепископу, и, вернувшись, заявил Филипу:
– Я передал тебя приору Кингсбриджа.
Это известие обескуражило Филипа. Кингсбриджский монастырь считался одним из самых больших и влиятельных в стране. В нем был епископальный собор, и поэтому епископ формально являлся аббатом монастыря, хотя на практике управлял им приор.
– Приор Джеймс – мой старый друг, – объяснял аббат Питер Филипу. – Не знаю почему, но за последние годы он сильно сдал. Как бы там ни было, молодая кровь пойдет на пользу Кингсбриджу. В частности, у Джеймса много неприятностей с одной из его лесных обителей, и он крайне нуждается в человеке, на которого можно было бы полностью положиться и который сумел бы вернуть ее на путь Божий.
– И я должен стать приором этой обители? – удивился Филип.
Аббат кивнул.
– И если мы правы, думая, что Господь уготовил для тебя много дел, то мы можем рассчитывать, что Он поможет тебе решить все проблемы, с которыми ты там столкнешься.
– А если мы ошибаемся?
– В любой момент ты вправе вернуться сюда и снова быть моим келарем. Но мы не ошибаемся, сын мой, вот увидишь.
Прощание было трогательным. Филип провел здесь семнадцать лет, монахи заменили ему семью и стали ближе, чем так жестоко отнятые у него родители. Возможно, он никогда уже не увидит этих монахов, и сердце его было полно печали.
Первое, что испытал Филип в Кингсбридже, был благоговейный страх. Окруженный стенами монастырь по своей территории во много раз превосходил любую деревню, собор был похож на просторную мрачную пещеру, дом приора – маленький дворец. Но когда Филип несколько успокоился, он увидел, что дела в Кингсбридже шли не лучшим образом. Церковь явно нуждалась в основательном ремонте, богослужения проводились кое-как, постоянно кто-то нарушал тишину, и служек было даже больше, чем монахов. Благоговение Филипа очень скоро сменилось негодованием. Ему хотелось схватить приора Джеймса за горло, потрясти его и воскликнуть: «Как смеешь ты допускать все это? Как смеешь ты наспех читать молитвы Богу? Как смеешь ты позволять послушникам играть в кости, а монахам разводить щенков? Как смеешь ты жить во дворце, окруженный служками, когда рушится храм Божий?» Но, конечно, он ничего такого не сказал. У него был только короткий и ничего не значащий разговор с приором Джеймсом, высоким, худым, сгорбленным человеком, на опущенные плечи которого, казалось, навалились все неприятности мира. Затем он побеседовал с помощником приора по имени Ремигиус, которому осторожно намекнул, что монастырь, должно быть, давным-давно нуждается в переменах, надеясь, что тот всем сердцем с ним согласится, но Ремигиус смерил Филипа взглядом, словно говоря: «А ты-то кто такой?» – и переменил тему.
Он рассказал, что обитель Святого-Иоанна-что-в-Лесу была основана три года назад в отошедшем Кингсбриджу владении и предполагалось, что она сможет обеспечивать себя самостоятельно, но, по сути, до сих пор остается полностью зависимой от подачек главного монастыря. Были и другие проблемы: священник, которому случалось провести там ночь, жаловался на плохое проведение служб, некоторые путешественники утверждали, что были ограблены тамошними монахами, ходили слухи и о непристойностях... Тот факт, что Ремигиус не мог или не желал поведать подробности, был еще одним доказательством того, что управление всеми монастырскими делами осуществлялось спустя рукава. Филип ушел в ярости. Монастырь создан для того, чтобы славить Бога. И если он не отвечает этой цели, он ничто. Кингсбриджский монастырь был хуже, чем ничто. Он позорил Бога. Но с этим Филип ничего поделать не мог. Самое большее, на что он мог надеяться, это навести порядок в одной из кингсбриджских обителей.
Всю дорогу, которая заняла два дня, Филип обдумывал скудные сведения, полученные от Ремигиуса, и прикидывал, какой следует избрать подход. Лучше всего будет начать с мягкого обращения, решил он. Обычно приор избирался монахами, но в случае с обителью, которая была всего лишь частью основного монастыря, он мог быть просто назначен. Но то, что Филип не был избран, означало, что рассчитывать на добрую волю монахов он не мог. Поэтому действовать ему придется с осторожностью. Сначала нужно как следует разобраться в недугах, поразивших монашескую общину, а уж потом решать, как лучше с ними поступить. Ему придется завоевать уважение и доверие монахов, особенно тех, которые были старше его и могли отказаться признать нового приора. Затем, когда войдет в курс дела и сможет укрепить свой авторитет, он предпримет жесткие шаги.
Но вышло все по-другому.
Начало уже смеркаться, когда на второй день путешествия Фшгоп верхом на лошадке выехал на край поляны и осмотрел то место, которому суждено было стать его новым домом. В те дни там была только одна каменная постройка – часовня. (Опочивальню из камня Филип построил на следующий год.)
Остальные же представляли собой полуразвалившиеся деревянные лачуги. Филипу это не понравилось: все, что создавалось монахами, должно было служить долгие годы, будь то свинарник или храм. Оглядевшись, он заметил и другие свидетельства расхлябанности, так неприятно поразившей его еще в Кингсбридже: заборов не было, сено вывалилось через открытую дверь сарая, а рядом с прудом, в котором разводили рыбу, возвышалась навозная куча. «Спокойно, спокойно», – сказал он себе, чувствуя, как окаменело его лицо от едва сдерживаемого возмущения.
Сначала он никого не увидел. Так и должно было быть, ибо наступило время вечерней молитвы и большинство монахов обязаны были находиться в часовне. Он тронул хлыстом лошадку и пересек поляну, направляясь к похожей на конюшню постройке. Юноша с соломой в волосах и неприкаянным выражением на лице просунул голову в дверь и удивленно уставился на Филипа.
– Как зовут тебя? – спросил Филип и, смутившись на мгновение, добавил: – Сын мой.
– Все зовут меня Джонни Восемь Пенсов, – ответил юнец.
Филип слез с лошади и передал ему поводья.
– Что ж, Джонни Восемь Пенсов, можешь расседлать мою лошадь.
– Хорошо, отче. – Он привязал поводья к балке и собрался было уйти.
– Ты куда? – резко окликнул его Филип.
– Сказать братьям, что к нам приехал чужой человек.
– Тебе следует научиться быть послушным, Джонни. Займись лошадью. Я сам скажу братьям, что я здесь.
– Да, отец, – испуганно сказал Джонни и принялся выполнять порученное ему дело.
Филип посмотрел вокруг. В центре поляны стояло длинное здание, похожее на большой зал. Около него находилась круглая постройка с отверстием в крыше, из которого поднимался дымок. Должно быть, это кухня. Он решил взглянуть, что готовили на ужин. В строгих монастырях пишу принимали только раз в день – на обед, но это заведение было явно не из таких, и, очевидно, после вечерней молитвы здесь позволяли себе легкий ужин: хлеб с сыром или с соленой рыбой, а то и кружку ячменного пива, настоянного на травах. Однако когда он подошел к кухне, то безошибочно угадал аппетитный аромат жарящегося мяса. Он остановился, нахмурившись, затем вошел.
Два монаха и мальчик расселись вокруг очага. Филип видел, как один из монахов передал другому кувшин и тот отпил из него. Мальчик поворачивал вертел, на котором жарился поросенок.
Когда Филип вступил в полосу света, все трое удивленно уставились на него. Не говоря ни слова, он взял из рук монаха кувшин и принюхался.
– Почему вы пьете вино? – сказал он.
– Потому, незнакомец, что оно веселит душу, – ответил монах. – Испей и ты.
– Не беспокойся обо мне, – сказал отец, но его обычно резкий голос ослаб до бормотания, и никто даже не обратил на это внимания, что также было весьма странным, ибо слово отца было законом для остальных. – Оставь меня и уведи всех в монастырь. Проклятые англичане будут здесь с минуты на минуту.
Монастырь и церковь были на вершине холма, но Филип никак не мог понять, с какой стати они должны были идти туда, если этот день не был даже воскресеньем.
– Если не остановить кровь, ты совсем ослабнешь, – возразила мама, а тетушка Гуин сказала, что она собирается поднять тревогу, и ушла.
Спустя годы, размышляя о последовавших затем событиях, Филип понял, что в тот момент все позабыли о нем и его четырехлетнем брате Франциске и никто и не подумал прихватить их в спасительный монастырь. Людей заботили только их собственные дети, и они считали, что раз Филип и Франциск были с родителями, то о них есть кому позаботиться. Но отец истекал кровью, а мать пыталась его спасти, вот и получилось, что все четверо попались в лапы англичанам.
Своим ничтожным жизненным опытом Филип не был подготовлен к появлению двух вооруженных людей, которые пинком распахнули дверь и ввалились в дом. При других обстоятельствах они, возможно, и не показались бы такими страшными, ибо были всего лишь большими, неуклюжими юнцами, которые только и умели, что дразнить старух, издеваться над евреями да затевать по ночам драки у трактиров. Но сейчас (Филип это понял через много лет, когда наконец смог спокойно и взвешенно думать о том страшном дне) эти двое были одержимы жаждой крови. Только что закончилась жестокая битва, они слышали, как стонут в агонии воины, видели, как падают замертво их товарищи, и буквально обезумели от ужаса. Но они выиграли этот бой и выжили и теперь были охвачены азартом преследования своих врагов, и ничто уже не могло их удовлетворить – только еще большая кровь, душераздирающие стоны, страшные раны и новые смерти. Все это было написано на их перекошенных лицах, когда они, словно лисы в курятник, ворвались в комнату, где лежал раненый отец.
Движения их были стремительны, но Филип запомнил каждый шаг, будто в тот момент время замедлило свой бег. На обоих были надеты только короткие кольчуги и кожаные шлемы с металлическими пластинками. В руках мечи. Один – отвратительный урод, косоглазый и с большим кривым носом, оскалившийся в обезьяньей ухмылке. У другого была пышная борода, перепачканная кровью, – вероятно, чужой, ибо раненым он не выглядел. Не останавливаясь, они обшарили комнату глазами. Их беспощадные, расчетливые взгляды миновали Филипа и Франциска, задержались на маме и наконец остановились на отце. И прежде чем кто-либо успел пошевельнуться, они подскочили к нему.
Склонившаяся над отцом мама перевязывала его левую руку. Она резко выпрямилась и повернулась к незваным гостям, ее глаза вспыхнули отчаянием и отвагой. Отец вскочил, схватившись здоровой рукой за рукоятку своего меча. Филип в ужасе заплакал.
Кривоносый, подняв меч, ударил маму рукояткой по голове и отшвырнул ее в сторону, должно быть, не желая рисковать, пока отец был жив. Позже Филип вспомнил, что в тот момент он побежал к матери, не отдавая себе отчета в том, что она уже не могла его защитить. Кривоносый шагнул мимо оглушенной женщины, снова поднимая меч. Филип вцепился в юбку теряющей сознание матери, не в силах отвести взгляда от своего отца.
Тот обнажил меч и, защищаясь, поднял его. Кривоносый обрушил удар сверху вниз, и два лезвия зазвенели, столкнувшись друг с другом. Как все маленькие дети, Филип думал, что отец был непобедим, но в тот момент ему суждено было узнать горькую правду. Увы, отец ослаб от потери крови, и от удара его меч выпал. Нападавший замахнулся в другой раз и без промедления опустил свой меч между мускулистой шеей и широким плечом. Филип завизжал, увидев, как острый клинок вошел в тело. Затем кривоносый выдернул меч и вонзил его в живот умирающего.
Смертельно напуганный Филип взглянул на маму. Их глаза встретились, и в этот момент бородатый ударом сбил ее с ног. Она упала рядом с сыном – голова в крови. Бородатый перехватил меч, взявшись за него двумя руками и перевернув острием вниз, затем высоко поднял, словно собираясь зарезаться, и с силой опустил. Когда клинок коснулся груди матери, раздался отвратительный хруст ломающихся костей. Лезвие вошло так глубоко (Филип заметил это даже тогда, охваченный слепым истерическим страхом), что, должно быть, вышло из спины и пригвоздило ее к полу.
Обезумевшими глазами Филип снова посмотрел на отца. Он увидел, как тот начал наваливаться на меч кривоносого; из его рта хлынула кровь. Убийца отступил и дернул за рукоятку, пытаясь высвободить свое оружие, – безуспешно. Отец, шатаясь, сделал шаг вперед. Кривоносый заревел в ярости и провернул меч в животе своей жертвы. На этот раз клинок вышел. Отец упал, схватившись руками за разверстую рану, пытаясь ее прикрыть. Филип всегда думал, что человеческие внутренности представляют собой нечто более или менее цельное, поэтому вид вываливающихся их частей потряс его, вызвав приступ рвоты. Кривоносый поднял меч над распростертым телом отца и так же, как только что бородатый, нанес последний удар.
Англичане переглянулись, и Филип прочитал на их лицах удовлетворение. Обернувшись, они посмотрели на него и Франциска. Один из них вопросительно кивнул, другой пожал плечами, и Филип понял, что они собирались зарезать их с братом своими острыми мечами; когда он представил, как ему будет больно, то его охватил такой ужас, что показалось, голова вот-вот лопнет от страха.
Тот, что был с окровавленной бородой, быстро наклонился и схватил Франциска за лодыжку. Он держал его вверх ногами, а малыш заливался слезами и звал на помощь мать, не понимая, что она мертва. Кривоносый отвел назад держащую меч руку, приготовившись пронзить сердце ребенка.
Но удара так и не последовало. Раздался властный голос, и двое негодяев замерли на месте. Вопли стихли, и до Филипа дошло, что это были его вопли. Он взглянул на дверь и увидел аббата Питера, который стоял в своей домотканой сутане, в глазах пылал праведный гнев, и в руке он, словно меч, держал деревянный крест.
Когда события того страшного дня вновь оживали в ночных кошмарах Филипа и он просыпался в холодном поту, рыдая в темноте, то ему удавалось постепенно успокоиться и снова заснуть, лишь вызвав в памяти эту финальную сцену и то, как безоружный человек с крестом в руке положил конец истошным крикам и зверской расправе.
Аббат Питер заговорил вновь. Филип не понимал языка – конечно, это был английский, – но значение слов аббата было ясно, ибо оба насильника выглядели пристыженными, а бородатый осторожно опустил Франциска. Продолжая говорить, монах большими шагами уверенно вошел в комнату. Вооруженные до зубов воины попятились, словно испугавшись его и святого креста! Он повернулся к ним спиной, всем своим видом демонстрируя презрение, и наклонился к Филипу. Его голос звучал спокойно.
– Как твое имя?
– Филип.
– А да, припоминаю. А твоего брата?
– Франциск.
– Так... – Аббат взглянул на окровавленные тела, лежащие на земляном полу. – Это твоя мама, не так ли?
– Да, – пролепетал Филип и, чувствуя, как его охватывает паника, указал на изувеченное тело отца. – А это мой папа!
– Я знаю, – успокаивающе произнес монах. – Не надо плакать, а надо отвечать на мои вопросы. Понимаешь ли ты, что они умерли?
– Я не знаю, – жалобным голосом ответил Филип. Он знал, что значило, когда умирали животные, но как такое могло произойти с мамой и папой?
– Это как если бы они заснули, – сказал аббат Питер.
– Но у них глаза открыты! – завопил Филип.
– Тише! Тогда их надо закрыть.
– Да, – прошептал Филип. Ему показалось, что это и впрямь поможет делу.
Аббат Питер выпрямился и подвел детей к телу отца. Затем он, встав перед ним на колени, взял Филипа за правую руку.
– Я покажу тебе, как это делается, – сказал аббат, притянув руку мальчика к отцовскому лицу, но внезапно Филип почувствовал, что боится дотрагиваться до этого побледневшего, обмякшего, изувеченного тела, ставшего вдруг каким-то чужим, и отдернул руку. Он с тревогой посмотрел на аббата Питера – человека, которого никто не смел ослушаться, но тот не рассердился.
– Ну же, – мягко сказал аббат и снова взял Филипа за руку. На этот раз несчастный ребенок не сопротивлялся. Держа двумя пальцами указательный пальчик Филипа, монах заставил его прикоснуться к веку мертвого отца и опустить его, закрыв неподвижный глаз, в котором застыл непередаваемый ужас. Затем аббат отпустил детскую руку и сказал:
– А теперь прикрой другой глаз.
Филип протянул ладошку и уже самостоятельно опустил веко умершего. Он почувствовал себя лучше.
– А мамочке закроем глаза? – Голос аббата Питера был спокойным и ласковым.
– Да.
Они опустились подле тела матери. Монах рукавом рясы вытер кровь на ее лице. Филип пробормотал:
– А Франциск?
– Наверное, и ему следует нам помочь, – сказал аббат.
– Франциск, – обратился Филип к своему братишке, – закрои маме глаза, как я закрыл папе, чтобы она могла спать.
– Разве они спят? – удивленно пролепетал Франциск.
– Нет, но как будто спят, – с серьезным видом объяснил Филип, – поэтому ее глаза должны быть закрытыми.
– Тогда ладно, – согласился Франциск и, без колебаний вытянув пухленькую ручку, осторожно прикрыл мамины глаза.
После этого аббат подхватил детей на руки и, даже не взглянув на все еще неподвижно стоявших англичан, вышел из дома и зашагал вверх по поросшему травой склону холма к святым стенам монастыря.
В монастырской кухне он их накормил, а затем, чтобы не оставлять без дела наедине со своими мыслями, велел помогать повару готовить монашеский ужин. На следующий день аббат отвел детей попрощаться с их покойными родителями, которых уже омыли и обрядили, прикрыв, где это было возможно, страшные раны, и которые теперь лежали рядом в гробах под сводами церковного нефа. Там же лежали еще несколько жителей деревни, ибо не всем удалось вовремя спрятаться за монастырскими стенами от вражеской армии. Аббат Питер взял мальчиков на похороны и заставил их смотреть, как оба гроба с их родителями опустили в одну могилу. Филип зарыдал. Глядя на него, разревелся и Франциск. Кто-то цыкнул на них, но аббат Питер сказал:
– Пусть поплачут.
И только после того, как они осознали, что родители ушли из жизни и их уже не воротишь, можно было подумать о будущем.
Среди родственников бедных сирот не осталось ни одной уцелевшей семьи, в которой не был бы убит хоть кто-то из ее членов, так что заняться детьми было некому. Поэтому оставалось только два пути: либо отдать или даже продать их кому-нибудь и обречь на рабское существование, пока они не вырастут и не смогут убежать, либо направить их по пути служения Госпожу Богу.
Было известно немало случаев, когда мальчики поступали в монастырь. Обычно это происходило в возрасте одиннадцати лет, иногда и раньше, но не младше пяти лет, ибо монахи не могли справляться с малышами. Эти мальчики, как правило, были или сиротами, или потерявшими одного из родителей, или детьми из семей, в которых было слишком много сыновей. Существовало правило, что семья, отдававшая своего ребенка в монахи, обязана была преподнести монастырю какой-нибудь существенный дар: хозяйство, церковь или даже целую деревню. В случаях же крайней нищеты обходились и без подношений. Однако отец Филипа оставил после смерти скромное хозяйство, так что нельзя было сказать, что мальчиков брали из простого сострадания. Аббат Питер предложил, чтобы монастырь взял под свое попечительство и детей, и хозяйство, на что оставшиеся в живых родственники с готовностью согласились, и формально сделка состоялась.
Много горя видел аббат на своем веку, но даже он не мог предвидеть, сколько хлопот доставит ему Филип. Год спустя, когда потрясение, казалось бы, должно было уже пройти и оба мальчика начали привыкать к монастырской жизни, Филипа охватило какое-то неукротимое бешенство. Условия жизни в монашеской общине были отнюдь не такими плохими, чтобы послужить причиной его озлобленности: дети были сыты и одеты, зимой спали в тепле и даже не были обделены некоторой любовью и заботой, а строгая дисциплина и утомительные церковные обряды всего лишь способствовали поддержанию порядка и стабильности, но Филип вел себя так, словно его несправедливо лишили свободы. Он не слушался приказаний, при каждом удобном случае проявлял неуважение к монастырским служащим, воровал еду, отвязывал лошадей, издевался над дряхлыми стариками и оскорблял старших. Но в своих проступках он не доходил до богохульства, и потому аббат Питер прощал ему. И в конце концов он одумался. Однажды под Рождество, оглянувшись на прошедшие двенадцать месяцев, Филип с удивлением обнаружил, что за все свои выходки он так ни разу и не был наказан.
Трудно сказать, что послужило причиной его становления на путь истинный. Возможно, помог появившийся у него интерес к занятиям. Его просто очаровала стройность теории музыки, и даже в том, как спрягались латинские глаголы, он находил логику и красоту. Маленькому Филипу поручили помогать монаху-келарю, в обязанности которого входило обеспечивать монастырь всем необходимым: от сандалий до зерна, и к этой работе он тоже относился с интересом. Он восторженно преклонялся перед братом Джоном, красивым могучим молодым монахом, который, казалось, был воплощением учености, благочестия, мудрости и доброты. То ли из желания быть похожим на Джона, то ли по своему собственному разумению, а может, благодаря и тому и другому Филип начал находить своего рода успокоение в ежедневных молитвах и церковных службах. И когда он достиг юношеского возраста, его мысли были целиком заняты жизнью монастыря, а в ушах звучали лишь божественные песнопения.
Как Филип, так и Франциск были гораздо грамотнее любого из своих сверстников, и они прекрасно понимали, что все это только благодаря монастырю, где им давалось серьезное образование. Тогда они вовсе не считали себя какими-то особенными. И даже когда оба брата стали еще более усердно заниматься, беря уроки у самого аббата вместо старого занудного монаха, обучавшего послушников, они были убеждены, что своими успехами обязаны возможности раньше других начать учиться.
Мысленно возвращаясь к годам своей юности, Филип всегда вспоминал то непродолжительное золотое время, наступившее после периода его душевного смятения и окончившееся, когда он впервые почувствовал яростный натиск плотской страсти. Настала мучительная пора нечестивых раздумий, ночных поллюций, бесед со своим духовником (а им был аббат), бесконечных покаяний и смирения плоти.
Ему так и не удалось полностью избавиться от похоти, но постепенно она стала ослабевать и теперь беспокоила его только время от времени в те редкие минуты, когда его душа и тело пребывали в безделье, словно старая рана, что все еще ноет перед дождем.
Несколько позже такой же бой пришлось выдержать и Франциску, и, хотя он не стал откровенничать с братом по этому вопросу, у Филипа сложилось впечатление, что Франциск сражался с порочными желаниями не столь храбро и, пожалуй, слишком бодро переживал свои поражения. Однако главным было то, что оба они все-таки сумели заключить мир со страстями, которые были самыми опасными врагами монашеской жизни.
В обязанности Филипа входило помогать келарю, а Франциска – аббату Питеру. Когда келарь умер, Филипу исполнился двадцать один год, но, несмотря на молодость, он принял на себя должность усопшего. Когда же Франциск достиг этого возраста, аббат предложил учредить специально для него должность помощника приора. Но это предложение неожиданно натолкнулось на сопротивление со стороны Франциска, который умолял освободить его от этой работы и отпустить из монастыря, ибо он мечтал быть посвященным в духовный сан и служить Богу в миру, вне монастырских стен.
Филип был поражен и напуган. Ему и в голову не приходило, что один из них мог покинуть монастырь, и это казалось столь же невероятным, как если бы ему сказали, что он является наследником трона. Однако после долгих терзаний это случилось, и Франциск покинул святое лоно обители, чтобы впоследствии стать капелланом графа Глостера.
Раньше будущее виделось Филипу очень просто: он будет монахом и проживет смиренную, богопослушную жизнь, а когда достигнет преклонного возраста, то, возможно, станет аббатом и постарается жить по примеру аббата Питера. Но теперь его начали одолевать сомнения: а может. Господь уготовил ему другое предназначение? Он вспомнил изречение о даре Божием: «Господу угодно, чтобы слуги Его не просто сохраняли царство Его, но преумножали». Трепеща, он поделился своими мыслями с аббатом Питером, прекрасно понимая, что рискует быть обвиненным в гордыне.
К его удивлению, аббат сказал:
– А я-то все гадал, сколько времени тебе потребуется, чтобы понять это. Конечно, тебе предназначен иной путь. Рожденный под сенью монастыря, осиротевший в шестилетнем возрасте, воспитанный монахами, в двадцать один год ты уже келарь – Господь не стал бы проявлять такое внимание к человеку, собирающемуся провести жизнь в маленькой обители на вершине мрачного холма в далекой горной стране. Здесь для тебя слишком мало простора, и придет час, когда ты должен будешь покинуть это место.
Филип был ошеломлен. Но ему в голову пришел еще один вопрос, и, прежде чем оставить аббата, он выпалил:
– Скажи, если этот монастырь такой ничтожный, то почему Господу угодно, чтобы ты был здесь?
Аббат Питер улыбнулся:
– Возможно, потому, что я должен позаботиться о тебе.
Через некоторое время аббат поехал в Кентербери, дабы засвидетельствовать свое почтение архиепископу, и, вернувшись, заявил Филипу:
– Я передал тебя приору Кингсбриджа.
Это известие обескуражило Филипа. Кингсбриджский монастырь считался одним из самых больших и влиятельных в стране. В нем был епископальный собор, и поэтому епископ формально являлся аббатом монастыря, хотя на практике управлял им приор.
– Приор Джеймс – мой старый друг, – объяснял аббат Питер Филипу. – Не знаю почему, но за последние годы он сильно сдал. Как бы там ни было, молодая кровь пойдет на пользу Кингсбриджу. В частности, у Джеймса много неприятностей с одной из его лесных обителей, и он крайне нуждается в человеке, на которого можно было бы полностью положиться и который сумел бы вернуть ее на путь Божий.
– И я должен стать приором этой обители? – удивился Филип.
Аббат кивнул.
– И если мы правы, думая, что Господь уготовил для тебя много дел, то мы можем рассчитывать, что Он поможет тебе решить все проблемы, с которыми ты там столкнешься.
– А если мы ошибаемся?
– В любой момент ты вправе вернуться сюда и снова быть моим келарем. Но мы не ошибаемся, сын мой, вот увидишь.
Прощание было трогательным. Филип провел здесь семнадцать лет, монахи заменили ему семью и стали ближе, чем так жестоко отнятые у него родители. Возможно, он никогда уже не увидит этих монахов, и сердце его было полно печали.
Первое, что испытал Филип в Кингсбридже, был благоговейный страх. Окруженный стенами монастырь по своей территории во много раз превосходил любую деревню, собор был похож на просторную мрачную пещеру, дом приора – маленький дворец. Но когда Филип несколько успокоился, он увидел, что дела в Кингсбридже шли не лучшим образом. Церковь явно нуждалась в основательном ремонте, богослужения проводились кое-как, постоянно кто-то нарушал тишину, и служек было даже больше, чем монахов. Благоговение Филипа очень скоро сменилось негодованием. Ему хотелось схватить приора Джеймса за горло, потрясти его и воскликнуть: «Как смеешь ты допускать все это? Как смеешь ты наспех читать молитвы Богу? Как смеешь ты позволять послушникам играть в кости, а монахам разводить щенков? Как смеешь ты жить во дворце, окруженный служками, когда рушится храм Божий?» Но, конечно, он ничего такого не сказал. У него был только короткий и ничего не значащий разговор с приором Джеймсом, высоким, худым, сгорбленным человеком, на опущенные плечи которого, казалось, навалились все неприятности мира. Затем он побеседовал с помощником приора по имени Ремигиус, которому осторожно намекнул, что монастырь, должно быть, давным-давно нуждается в переменах, надеясь, что тот всем сердцем с ним согласится, но Ремигиус смерил Филипа взглядом, словно говоря: «А ты-то кто такой?» – и переменил тему.
Он рассказал, что обитель Святого-Иоанна-что-в-Лесу была основана три года назад в отошедшем Кингсбриджу владении и предполагалось, что она сможет обеспечивать себя самостоятельно, но, по сути, до сих пор остается полностью зависимой от подачек главного монастыря. Были и другие проблемы: священник, которому случалось провести там ночь, жаловался на плохое проведение служб, некоторые путешественники утверждали, что были ограблены тамошними монахами, ходили слухи и о непристойностях... Тот факт, что Ремигиус не мог или не желал поведать подробности, был еще одним доказательством того, что управление всеми монастырскими делами осуществлялось спустя рукава. Филип ушел в ярости. Монастырь создан для того, чтобы славить Бога. И если он не отвечает этой цели, он ничто. Кингсбриджский монастырь был хуже, чем ничто. Он позорил Бога. Но с этим Филип ничего поделать не мог. Самое большее, на что он мог надеяться, это навести порядок в одной из кингсбриджских обителей.
Всю дорогу, которая заняла два дня, Филип обдумывал скудные сведения, полученные от Ремигиуса, и прикидывал, какой следует избрать подход. Лучше всего будет начать с мягкого обращения, решил он. Обычно приор избирался монахами, но в случае с обителью, которая была всего лишь частью основного монастыря, он мог быть просто назначен. Но то, что Филип не был избран, означало, что рассчитывать на добрую волю монахов он не мог. Поэтому действовать ему придется с осторожностью. Сначала нужно как следует разобраться в недугах, поразивших монашескую общину, а уж потом решать, как лучше с ними поступить. Ему придется завоевать уважение и доверие монахов, особенно тех, которые были старше его и могли отказаться признать нового приора. Затем, когда войдет в курс дела и сможет укрепить свой авторитет, он предпримет жесткие шаги.
Но вышло все по-другому.
Начало уже смеркаться, когда на второй день путешествия Фшгоп верхом на лошадке выехал на край поляны и осмотрел то место, которому суждено было стать его новым домом. В те дни там была только одна каменная постройка – часовня. (Опочивальню из камня Филип построил на следующий год.)
Остальные же представляли собой полуразвалившиеся деревянные лачуги. Филипу это не понравилось: все, что создавалось монахами, должно было служить долгие годы, будь то свинарник или храм. Оглядевшись, он заметил и другие свидетельства расхлябанности, так неприятно поразившей его еще в Кингсбридже: заборов не было, сено вывалилось через открытую дверь сарая, а рядом с прудом, в котором разводили рыбу, возвышалась навозная куча. «Спокойно, спокойно», – сказал он себе, чувствуя, как окаменело его лицо от едва сдерживаемого возмущения.
Сначала он никого не увидел. Так и должно было быть, ибо наступило время вечерней молитвы и большинство монахов обязаны были находиться в часовне. Он тронул хлыстом лошадку и пересек поляну, направляясь к похожей на конюшню постройке. Юноша с соломой в волосах и неприкаянным выражением на лице просунул голову в дверь и удивленно уставился на Филипа.
– Как зовут тебя? – спросил Филип и, смутившись на мгновение, добавил: – Сын мой.
– Все зовут меня Джонни Восемь Пенсов, – ответил юнец.
Филип слез с лошади и передал ему поводья.
– Что ж, Джонни Восемь Пенсов, можешь расседлать мою лошадь.
– Хорошо, отче. – Он привязал поводья к балке и собрался было уйти.
– Ты куда? – резко окликнул его Филип.
– Сказать братьям, что к нам приехал чужой человек.
– Тебе следует научиться быть послушным, Джонни. Займись лошадью. Я сам скажу братьям, что я здесь.
– Да, отец, – испуганно сказал Джонни и принялся выполнять порученное ему дело.
Филип посмотрел вокруг. В центре поляны стояло длинное здание, похожее на большой зал. Около него находилась круглая постройка с отверстием в крыше, из которого поднимался дымок. Должно быть, это кухня. Он решил взглянуть, что готовили на ужин. В строгих монастырях пишу принимали только раз в день – на обед, но это заведение было явно не из таких, и, очевидно, после вечерней молитвы здесь позволяли себе легкий ужин: хлеб с сыром или с соленой рыбой, а то и кружку ячменного пива, настоянного на травах. Однако когда он подошел к кухне, то безошибочно угадал аппетитный аромат жарящегося мяса. Он остановился, нахмурившись, затем вошел.
Два монаха и мальчик расселись вокруг очага. Филип видел, как один из монахов передал другому кувшин и тот отпил из него. Мальчик поворачивал вертел, на котором жарился поросенок.
Когда Филип вступил в полосу света, все трое удивленно уставились на него. Не говоря ни слова, он взял из рук монаха кувшин и принюхался.
– Почему вы пьете вино? – сказал он.
– Потому, незнакомец, что оно веселит душу, – ответил монах. – Испей и ты.