наши войска погибнут".
В таком состоянии я Баграмяна еще никогда не видел. Он человек
разумный, вдумчивый. Он нравился мне. Я, как говорится, просто был влюблен в
этого молодого генерала за его трезвый ум, его партийность и знание своего
дела. Он человек, я бы сказал, неподкупный в смысле признания чужих
авторитетов: если не согласен, то обязательно выскажет это. Я замечал это
несколько раз, когда мы обсуждали ту или другую операцию. Если вышестоящие
люди, занимавшие главное положение в штабе фронта, начинали доказывать то, с
чем он не был согласен, то он очень упорно отстаивал свое мнение. Мне
нравилось такое его качество. Из других военачальников, с кем я встречался в
течение войны, подобное качество наиболее резко проявилось также в генерале
Бодине. Я его тоже очень любил. Это был способный и трезвого ума генерал.
Его характер отличали партийность, настойчивость, умение возражать даже
вышестоящим лицам, если он считал, что они рассуждают неправильно, неверно
определяют задание войскам, так что оно \362\ может нанести им ущерб. Я об
этом говорил много раз Сталину и давал этим двум товарищам отличную
характеристику.
Выслушал я Баграмяна. Меня его сообщение буквально огорошило. Я
полностью был согласен с ним. Мы же, приняв решение, исходили как раз из тех
соображений, которые мне сейчас повторял Баграмян. Но я знал Сталина и
представлял себе, какие трудности ждут меня в разговоре с ним. Повернуть его
понимание событий надо так, чтобы Сталин поверил нам. А он уже нам не
поверил, раз отменил наш приказ. Не поверил, следовательно, теперь следует
доказать, что он не прав, заставить его усомниться и отменить свой приказ,
который он отдал в отмену нашего приказа. Я знал самолюбие Сталина, его, я
бы сказал, зверский характер в таких вопросах. Тем более при разговорах по
телефону.
Мне не раз приходилось вступать в спор со Сталиным по тому или другому
вопросу в делах гражданских и иногда удавалось переубедить его. Хотя Сталин
метал при этом гром и молнии, я настойчиво продолжал доказывать, что надо
поступить так-то, а не эдак. Сталин иной раз не принимал сразу же моей точки
зрения, но проходили часы, порою и дни, он возвращался к той же теме и
соглашался. Мне нравилось в Сталине, что он в конце концов способен изменить
свое решение, если убеждался в правоте собеседника, который настойчиво
доказывал ему свою точку зрения, если его доказательства имели под собой
почву. Тогда он соглашался. Со мной бывало и до войны, и после войны, когда
по отдельным вопросам мне удавалось добиваться согласия Сталина. Но данный
случай был просто бесперспективным, роковым, и я не питал никаких надежд на
удачу. Кроме того, не мог и отказаться от самых настойчивых попыток не
допустить катастрофы, ибо понимал, что выполнение приказа Сталина станет
катастрофой для наших войск.
Не помню, сколько минут я обдумывал дело. Тут же со мною рядом все
время находился Баграмян. Я решил позвонить сначала в Генеральный штаб. Была
уже поздняя ночь, совсем рассвело. Звоню. Мне ответил Василевский. Я стал
просить его: "Александр Михайлович, отменили наш приказ и предложили
выполнять задачу, которая утверждена в этой операции". "Да, я, - говорит, -
знаю. Товарищ Сталин отдал распоряжение. В курсе дела". "Александр
Михайлович, вы знаете по штабным картам и расположение наших войск, и
концентрацию войск другой стороны, более конкретно представляете себе, какая
сложилась сейчас у нас обстановка. Конкретнее, чем ее представляет товарищ
Сталин".
А я видел, как Сталин иной раз, когда мы приезжали к нему в Ставку,
брал политическую карту мира. Даже однажды с глобусом \363\ вошел и
показывал, где проходит линия фронта. Это убийственно! Это же просто
невозможно так делать. Он порою не представлял себе всего, что происходило.
Он только видел в таких случаях, где и в каком направлении мы бьем врага. На
какую глубину мы продвинулись, каков наш замысел - это все, конечно, он
хорошо знал. Но в результате выполнения принятого замысла этой операции в
осложнения, которые возникали, он мог и не вникнуть, не проанализировать
конкретные события, не взвесить, почему мы отменили первоначальный приказ.
Как показала жизнь, он в данном случае этого как раз не сделал.
Я продолжал разговор: "Возьмите карту, Александр Михайлович, поезжайте
к Сталину". Тот отвечает: "Товарищ Сталин сейчас на ближней даче". "Вы
поезжайте туда, он вас всегда примет, война же идет. Вы с картой поезжайте -
с такой картой, где видно расположение войск, а не с такой картой, на
которой пальцем можно закрыть целый фронт. Сталин увидит конфигурацию
расположения войск, концентрацию сил противника и поймет, что мы поступили
совершенно разумно, отдав приказ о приостановлении наступления и
перегруппировке наших главных сил, особенно бронетанковых, на левый фланг.
Сталин согласится". - "Нет, товарищ Хрущев, нет, товарищ Сталин уже отдал
распоряжение. Товарищ Сталин!" Люди, которые с Василевским встречались,
знают, как он говорил - таким ровным, монотонно гудящим голосом.
Мы перестали разговаривать с Василевским, я положил трубку и опять стал
думать, что же делать? Брать вновь телефонную трубку и звонить Сталину? Она
меня обжигала, эта трубка. Обжигала не потому, что я боялся Сталина. Нет, я
боялся того, что это может оказаться для наших войск роковым звонком. Если я
ему позвоню, а Сталин мне откажет, то не останется никакого другого выхода,
как продолжать операцию. А я был уже абсолютно убежден, что тут начало
конца, начало катастрофы наших войск на этом участке фронта. Поэтому я,
знаете ли, прикладывался к этой трубке, как кот к горячей каше, и
рефлекторно отдергивал руку. У меня были очень хорошие отношения с
Василевским. Я к нему относился с уважением. Да и характер у него такой
мягкий. Не знаю вообще, были ли у него враги, кто они и какие. Наверное,
были у него враги, но по другим мотивам. К нему очень плохо относились
некоторые военные. Это я знаю, но сейчас не стану говорить об этом.
Решил я позвонить Василевскому еще раз. Позвонил и опять стал просить:
"Александр Михайлович, вы же отлично понимаете, \364\ в каком положении
находятся наши войска. Вы же знаете, чем может это кончиться. Вы
представляете себе все. Поэтому единственное, что нужно сейчас сделать, это
разрешить нам перегруппировку войск, претворить в жизнь наш последний
приказ, который отменен Ставкой. Иначе войска погибнут. Я вас прошу,
Александр Михайлович, поезжайте к товарищу Сталину, возьмите подробную
карту". Одним словом, я начинал повторять те же доводы, других у меня не
было, настойчиво повторять просьбу поехать и доложить Сталину, убедить его в
том, что наш приказ - это единственно правильное решение, которое при
сложившихся условиях можно было принять. Но все доводы, которые я приводил
при телефонном разговоре, моя настойчивость, апелляция к его сознанию, долгу
и ответственности - ничто не возымело действия. Он тем же ровным голосом (я
и сейчас хорошо представляю себе тон голоса) ответил: "Никита Сергеевич,
товарищ Сталин дал распоряжение. Товарищ Сталин вот то-то и то-то". Не мог
же я по телефону доказывать Василевскому, что в данном случае для меня
Сталин не является авторитетом. Это уже само собой вытекало из того, что я
говорил, раз апеллирую к Василевскому и прошу взять соответствующую карту,
пойти и доложить Сталину.
Очень опасный был для меня момент. В то время Сталин уже начинал
рассматривать себя таким, знаете ли, военным стратегом. После того, как он
очнулся от первых неудач, когда он в первые дни войны отошел от руководства
и сказал: "Государство, которое создано Лениным, мы про.....", - он начал
теперь ощущать себя героем. Хотя я знал, какой он герой и по первым дням
войны, и по предвоенному периоду, я его наблюдал в месяцы, когда надвигалась
война со стороны Германии.
А у меня что же? У меня не было никаких других возможностей изменить
дело, кроме тех доводов, которые я высказывал, повторяя их вновь и вновь
Василевскому и рассчитывая на его долг военного. Он был в тот период уже
заместителем начальника Генерального штаба. Правда, в те дни это не имело
особого значения. Было время, когда никакого начальника Генерального штаба
вообще не имелось, а сидел на соответствующих делах Боков{17}, который не
пользовался никаким авторитетом у командующих фронтами. Он отдавал
распоряжения, принимал доклады, как-то их комментировал, как-то докладывал в
Ставку. Это был тяжелый для Генштаба период. Помню, как Сталин спросил меня,
что говорят о Бокове? Это было уже тогда, когда мы проводили Сталинградскую
операцию и когда Бокова из Генштаба убрали. Я ответил: \365\ "Советские
войска одержали крупную победу над врагом". "Какую?" - "Убрали Бокова из
Генерального штаба и посадили туда человека, с которым можно разговаривать и
который понимает оперативные вопросы. Это уже большая победа для Красной
Армии". Такая шутка Сталину не понравилась...
Василевский наотрез отказался что-либо предпринимать в ответ на мои
просьбы. Своего мнения он не высказывал, а ссылался на приказ Сталина. Я,
признаться, сейчас несколько переоцениваю свое мнение о том инциденте. Тогда
я объяснял это некоторой податливостью и безвольностью Василевского. Он был
в данном отношении не очень характерным военным. Это добрый человек, даже
очень добрый и очень положительный. Я считал его честнейшим человеком. С ним
легко разговаривать. Я много раз и до этого случая встречался с ним. Одним
словом, это уважаемый человек. Но в сугубо военных вопросах я, конечно,
всегда значительно выше ставил Жукова. А сейчас у меня возникло сомнение:
была ли это вообще инициатива Сталина в деле отмены нашего приказа? Теперь я
больше склоняюсь к тому, что это была инициатива самого Василевского.
Возможно, Василевский (у меня не было тогда никаких возможностей проверить
это, тем более нет их сейчас) получил наш приказ первым, потому что мы
послали его в Генеральный штаб, и сам не был с ним согласен, не разобрался:
ведь шло успешное наступление наших войск, а нам приносили большую радость
редкие наши победы, было очень приятно открыть победами 1942 год. Каждому
было приятно. Возможно, Василевский получил наш приказ, взвесил его и,
наверное, возмутился, сейчас же доложил Сталину и соответственно
прокомментировал. Сталин согласился с Василевским и отдал контрприказ или же
сам позвонил Тимошенко.
Я и сейчас не знаю, о чем тогда разговаривал по телефону Тимошенко и с
кем он разговаривал. То ли с Василевским, то ли со Сталиным. Из слов
Баграмяна следовало, что со Сталиным. Мне неудобно было спросить Тимошенко.
Мы сошлись с ним наутро, смотрели друг на друга и буквально сопели. Оба были
недовольны. Недовольны не друг другом, а обстоятельствами, которые сложились
у нас. Возвращаюсь к тому разговору. Все больше прихожу к выводу, что это
решение было навязано Сталину Василевским. Потому-то Василевский упорно не
слушался меня, не посчитался с положением дел, с моими доводами. Он же не
мог поехать к Сталину, поскольку сам давал совет по этому вопросу и на
основе этого совета было принято решение. Мне такое заключение пришло в
голову лишь в последнее время, когда я, уже сейчас, \366\ обдумываю события
того лично для меня самого тяжелого времени, поворотного для положения дел в
1942 году.
Если бы в штабе сидел в то время не Василевский, а Жуков, я и Жукову
сказал бы это, и, если бы он не согласился, то Жуков тоже впал бы в ошибку,
как Василевский. Но разница заключалась в том, что Жуков категорично стал бы
мне возражать: не ссылаться на Сталина, а сам стал доказывать, что я не
прав, что эта операция принесет успех и надо ее только решительно проводить
в жизнь. Однако если бы Жуков поверил мне, разобрался в деле и увидел, что я
прав, проявляя настойчивость в определении судьбы нашего фронта, то он, я
уверен, не остановился бы, сейчас же сел бы в машину, поехал к Сталину и
начал энергично и настойчиво докладывать насчет необходимости отмены своего
указания и утверждения принятого нами приказа. Так спустя много лет оцениваю
я сей вопрос. О нем я помню постоянно. Это - веха в моей жизни, и тяжелая
веха. Как только заходит речь о войне или когда я сам начинаю мысленно
пробегать страницы военного времени, особенно до Курской дуги (потому что
тогда был самый ответственный, самый напряженный момент для нашей Родины),
то Харьковская операция 1942 г. всегда у меня стоит перед глазами, я тотчас
начинаю думать: а что, если бы наш приказ был утвержден? Как развивались бы
события?
Когда Василевский наотрез отказался ехать к Сталину, я вынужден был ему
сам позвонить. Я знал, что Сталин находится на ближней даче, хорошо знал ее
расположение. Знал, что и где стоит и даже кто и где сидит. Знал, где стоит
столик с телефонами, сколько шагов надо пройти Сталину, чтобы подойти к
телефону. Сколько раз я наблюдал, как он делает это, когда раздавался
звонок. Ответил на мой звонок Маленков. Мы поздоровались. Говорю: "Прошу
товарища Сталина". Слышу, как он передает, что звонит Хрущев и просит к
телефону. Мне не было слышно, что ответил Сталин, но Маленков, выслушав его,
сообщил мне: "Товарищ Сталин говорит, чтобы ты сказал мне, а я передам ему".
Вот первый признак, что катастрофа надвигается неумолимо. Повторяю: "Товарищ
Маленков, я прошу товарища Сталина. Я хочу доложить товарищу Сталину об
обстановке, которая сейчас складывается у нас". Маленков опять передает
Сталину и сейчас же возвращает мне ответ: "Товарищ Сталин говорит, чтобы ты
сказал мне, а я передам ему".
Чем был занят Сталин? Сидел, пил и ел. Ему нужно было затратить
полминуты или минуту, чтобы подняться из-за обеденного стола и подойти к
столику, где стоял телефон. Но он не захотел \367\ меня выслушать. Почему?
Видимо, ему доложил Генеральный штаб, что командованием фронта решение
принято неправильное: операция проходит успешно, наши войска, не встречая
сопротивления, движутся на запад и, следовательно, надо продолжать
наступление, а приказ о перегруппировке вызван излишней осторожностью
командующего фронтом и члена Военного совета, и на них надо нажать.
Во время моего разговора через Маленкова со Сталиным там находилась
обычная компания: Микоян, Молотов, Берия, Маленков и я не знаю, кто еще.
Когда я просил, чтобы Сталин взял трубку, он проворчал: "Хрущев сует свой
нос в военные вопросы. Он же не военный человек, а наши военные разобрались
во всем, и решение менять не будем". Об этом мне рассказал Анастас Иванович
Микоян, который там присутствовал. Спрашивается, кто же эти знающие дело
военные советники, которые дали такой совет Сталину? Видимо, прежде всего
Василевский и Штеменко{18}.
Что же, мне еще и в третий раз просить? Это не метод достижения
положительного решения. Раз Сталин уже два раза ответил мне, то на третий
раз вообще перестанет со мной разговаривать, и моя настойчивость будет
приносить только вред. Тогда говорю Маленкову, что уже не прошу передать
товарищу Сталину просьбу утвердить наш приказ, а объясняю обстановку,
которая сейчас осложнилась на фронте и что дальнейшее наше продвижение на
запад отвечает замыслам противника: наши войска, продвигаясь на запад,
сокращают себе путь в немецкий плен. Говорю: "Мы растягиваем фронт,
ослабляем его и создаем условия для нанесения нам удара с левого фланга.
Этот удар неизбежен, а нам нечем парировать". Маленков передал все Сталину.
Тут же возвращает ответ: "Товарищ Сталин сказал, что надо наступать, а не
останавливать наступление". Опять говорю: "Мы выполняем этот приказ. Сейчас
наступать легче всего. Перед нами нет противника. Это-то нас и тревожит. Мы
видим, что наше наступление совпадает с желанием противника. Прошу утвердить
наш приказ. Мы, принимая свое решение, все взвесили". Маленков: "Да, решение
было принято, но товарищ Сталин говорит, что это ты навязал его
командующему". - "Нет, мы единогласно приняли решение. У нас не было даже
спора, поэтому не было и голосования. Мы изучили обстановку и увидели, какое
сложилось тяжелое положение. Поэтому и приняли такое решение". "Нет, это
было твое предложение".
Не знаю, действительно ли сказал Тимошенко в разговоре со Сталиным, что
это я навязал решение прекратить наступление. Я, признаться, сомневаюсь,
чтобы Тимошенко так сказал. Он человек \368\ волевой и самолюбивый.
Командующий принял решение, с которым он же не согласен? Этого не могло
быть. Но все же могло ли быть, чтобы Тимошенко сказал так в разговоре со
Сталиным? Мне трудно с этим согласиться. Маленков мне так говорил, а значит,
так сказал ему Сталин. Думаю, что Сталин просто хотел меня несколько уколоть
и осадить мою настойчивость. Продолжаю: "Вы знаете характер командующего
Тимошенко. Если он не согласен, то навязать ему решение невозможно, да я
никогда такой цели и не преследовал". Маленков опять повторяет: "Надо
наступать".
Разговор окончился. При этом присутствовал Баграмян. Он стоял рядом со
мной, из глаз его катились слезы. Если же я тогда не плакал, то лишь потому,
что менее конкретно представлял трагедию, которая надвинулась на нас. А он
как военный человек отлично представлял обстановку. Его нервы не выдержали,
вот он и расплакался. Он переживал за наши войска, за нашу неудачу. И эта
катастрофа разразилась буквально через несколько дней, как мы и
предполагали.
Ничего мы не смогли тогда поделать, несмотря на все усилия, которые я
предпринял. Не знаю, как защищал свой приказ Тимошенко перед Сталиным. Я его
и спрашивать не стал, потому что видел, что он тоже переживает. Он
представлял себе надвигавшуюся катастрофу, и я не хотел возвращаться к
неприятному разговору. Назавтра встретились мы с Тимошенко и обменялись
мнениями, но уже не возвращались к его разговору с Москвой. И я ему тоже не
говорил о своем разговоре с Василевским. Не сказал об этом потому, что ко
мне приходил Баграмян. Приход Баграмяна ко мне, а не к маршалу, как я
ожидал, может наложить отпечаток на отношение Тимошенко к Баграмяну. Я не
хотел сталкивать людей. Наоборот, я покровительствовал Баграмяну. Это очень
спокойный, трезвый и вдумчивый человек...
Позавтракали мы с Тимошенко и решили поехать в район переправы через
Донец. Это была единственная переправа, через которую шло питание наших
наступавших войск. Переправа находилась на близком расстоянии от авиационных
баз противника. Противнику никаких трудов не составляло все время висеть над
ней бомбардировщиками и истребителями. Немцы страшно бомбили этот пункт, и
мы решили поехать туда, потому что считали, что от удержания нами этой
переправы, от нашей способности сохранить ее и не дать возможности прервать
поток снабжения боеприпасами и горючим наступавших частей в решающей степени
зависит устойчивость и сопротивляемость наших войск.
Приехали мы. Там имелись какие-то укрытия полевого характера. \369\
Эшелон за эшелоном подлетали бомбардировщики врага и "разгружались" над этой
переправой, но переправа не была разрушена и продолжала работать. Потом мы
получили сведения, что неподалеку от этой переправы появился на своем
участке командующий войсками Южного фронта. Тимошенко предложил: "Давай
поедем туда, обсудим дальнейшие действия и согласуем их с командованием
Южного фронта. Эта армия входит в состав Южного фронта, а противник как раз
будет прорывать оборону и окружать наши войска ударом с юга, то есть через
позиции 9-й армии". Мы вышли из укрытия, пробрались туда, где стояли наши
машины, и поехали на встречу с Малиновским. В деревушке на Донце
встретились. Зашли в домик, стали разбираться в обстановке. Обстановка была
очень напряженной, тяжелой. Я видел, что Малиновский и Тимошенко оба
смотрели на эту операцию, как на обреченную. Но ее надо было проводить,
потому что был дан приказ сверху и ничего нельзя было сделать. Когда мы
обсуждали ситуацию, вдруг кто-то ворвался из охраны и крикнул:
"Бомбардировщики летят прямо на нас". Мы хотели выйти, но тут крикнули, что
бомбы уже сброшены.
Малиновский дал команду: "Ложись!". Все легли. На меня навалился
командующий бронетанковыми войсками. Не помню сейчас его фамилию. Кажется,
Штевнев{19}. Хороший генерал. Он потом погиб, бедняга. Взорвались бомбы
около самого домика. Домик не пострадал. Следовательно, не пострадали и мы.
Кончилась бомбежка, мы вышли, закончили обмен мнениями. Не помню конкретно,
что наметили. Трудно было полностью определить наши действия при сложившихся
обстоятельствах. Оттуда мы не то вернулись к переправе, не то поехали в
Сватово на свой оперативный командный пункт.
На второй или третий день противник предпринял энергичное
контрнаступление на нашем левом фланге, взломал оборону, которая у нас там
имелась, и замкнул кольцо окружения наших войск внутри дуги. Случилось то,
что мы считали неизбежным при проявлении неразумного упорства в продолжении
наступления и выполнении задачи, которая была поставлена нами при начале
операции. События развивались очень быстро. Боеприпасы и горючее мы уже не
могли туда доставлять, и наша боевая техника стала неподвижной. Вот как раз
те условия, которые необходимы противнику, чтобы разгромить войска. Потом,
выехав поближе к Донцу, мы встречали там людей, которые прорывались из
окружения. Плотного прикрытия у противника не было, и наши прорывались
поодиночке и группами. Вышел из окружения Гуров, который был при \370\ штабе
6-й армии на главном направлении наступления. Он прорвался в танке сквозь
кольцо, которое уже замкнул противник.
Как люди выходили из окружения, хорошо рассказано и генералами, и
писателями. Я, видимо, лучше описать это не смогу, чем это уже сделано в
военной литературе. Гуров доложил, что он вынужден был сесть в танк и
прорываться. Другого выхода не было. Если бы он этого не сделал, то тоже
остался бы в тылу у немцев. Тогда раздавались отдельные голоса, которые
осуждали его. Их обладатели смотрели на меня: может быть, судить Гурова
Военным трибуналом за то, что он на танке вырвался из окружения? Но я
относился к Гурову с уважением, высоко ценил его честность и военную
собранность. Я ответил этим людям: "Нет, хватит уже того, сколько там
погибло генералов. Хотите добавить еще и того, кто вырвался оттуда? Это дом
сумасшедших. Одних немцы уничтожили, а тех, кто вырвался, мы будем
уничтожать? Возникнет плохой прецедент для наших войск: все равно, где
гибнуть, то ли под пулями немцев, то ли тебя уничтожат свои".
Все было кончено! Городнянский, командующий 6-й армией, из окружения не
вышел. Его штаб весь погиб. Командующий 57-й армией Подлас погиб. И штаб его
тоже погиб. Командующий опергруппой погиб, и его сын-подросток с ним вместе.
Погибло много генералов, офицеров и красноармейцев. Вышли оттуда очень
немногие, потому что расстояние между концами дуги было небольшим, и
противник плотно его перекрыл. Окруженные войска находились на большой
глубине. Технику они не могли использовать: не было горючего, не было
боеприпасов. А уйти пешком - далеко. Они были частично уничтожены, основная
же масса взята в плен.
Не помню, на какой день после катастрофы раздался звонок из Москвы.
Вызывают в Москву, но не командующего, а меня. Можете себе представить? У
меня было очень подавленное настроение, когда я летел в Москву. Вряд ли
нужно даже говорить, что я чувствовал. Мы потеряли много тысяч солдат,
утратили надежду, которой жили: надежду, что откроем страницу общих
наступательных действий против оккупантов в 1942 году. А закончилось
катастрофой. Инициатива наступления была наша с Тимошенко. Это тоже
накладывало на меня ответственность. То, что мы хотели изменить ход боевых
действий и предотвратить катастрофу, было слабо доказательно. Особенно перед
теми, от кого зависело приостановление операции. Ведь согласиться с
правильностью наших доводов - значит, согласиться с неправильностью своих
решений. Не для Сталина такое благородство. Это был человек вероломный.
\371\ Он на все пойдет, но никогда не признает, что допустил ошибку. Поэтому
я ясно представлял себе трагичность своего положения. Но у меня не было
другого выхода. Я сел в самолет и полетел, а сам морально был подготовлен ко
всему, вплоть до ареста.
Но как тогда быть с командующим? Значит, арестовать и командующего? Но
командующий, видимо, вел разговор другого характера, не проявил
сопротивляемости и согласился со Сталиным. Я же очень настаивал на своем, и
довольно упорно. Кроме того, не знаю, в чьем присутствии Сталин разговаривал
с Тимошенко. Когда разговаривал я, то там, за столом, передатчиком слов
Сталина и моих слов Сталину был Маленков. Я уверен, что там находились
Берия, Микоян, Молотов. Возможно, был и Ворошилов, но тут уверенности не
имелось. В это время Ворошилов уже был в большой опале у Сталина. Данное
обстоятельство - и в мою пользу, и не в мою пользу: такие свидетели -
неприятные свидетели. Обернулось же так, что оказались неприятными для
Сталина. Да, я оказался прав, когда настойчиво добивался через Маленкова
отмены приказа Сталина. Сталин меня не послушал. Но какое это имеет значение
при том положении, которое возникло? Все, что сказал Сталин, гениально. Все,
против чего выступал Сталин, никчемно, а люди, которые на этом настаивали, -
нечестные, а может быть, и враги народа.
Тогда очень широко гуляла по стране надуманная Сталиным теория