Страница:
— Бог избрал безумное мира, чтобы посрамить мудрых, и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное, и незнатное мира, и уничиженное, и ничего не значущее избрал Бог, чтобы упразднить значущее…
XVII. НА «АМФИТРИДЕ»
XVIII. НАД МОРЕМ
XIX. В ЛЕСНЫХ ПУСТЫНЯХ
XVII. НА «АМФИТРИДЕ»
Обыкновенно плавание по Средиземному морю открывалось около 20 марта: зимние бури страшили мореплавателей. Но февраль стоял такой солнечный и тихий — по Кампанье уже распустились фиалки — и так Иоахиму в Риме надоело, что он решительно собрался домой, в Сицилию, и Мнеф уже послал в Остию приказ, чтобы «Амфитрида» была немедленно приготовлена к отплытию. Тащиться сухим путём до Сицилии Иоахиму не улыбалось, а при попутном ветре он будет в Тауромениуме очень быстро и легко. Дело с Сенекой у него не сладилось: после упорного недомогания философ вдруг посвежел и стал играть назад. Да Иоахим и не настаивал: как будто без него нельзя пустить в Британии корни! А кроме того, там все ещё шло восстание под предводительством королевы Будики: распущенность римлян зашла там так далеко, что они не оставили неоскверненной не только юности, но и старости. Британцы истребляли их, как бешеных волков. И восстание могло кончиться и так, и эдак. Иоахим уже послал тайно к Будике своих людей, чтобы поддержать её: расстроить немножко покой ночей знаменитого философа и дельца было и приятно, и полезно… Но главное дело своё в Риме он сделал: он своими глазами убедился, что Рим идёт туда, куда следует — к погибели, — и идёт так, что и подталкивать не нужно, а нужно только выжидать.
Нерон колобродил все больше и больше. Он точно решил перешагнуть все грани недозволенного. Прежде всего надо было стереть с лица земли надоевшую ему Агриппину. Но Агриппина держалась начеку. Наконец, по особому заказу было изготовлено для неё судно, которое при переезде её в Бавлы, на виллу, должно было в море само собой разрушиться и похоронить её под своими обломками. Нерон в чрезвычайном волнении поджидал радостного известия о гибели матери и любовницы одновременно. И вдруг ему доносят, что судно, как и требовалось, рассыпалось, но что Агриппина, раненая, спаслась вплавь. Он бросается за советом к Бурру и Сенеке.
— А нельзя ли поручить убийство Августы солдатам? — помолчав, спросил Сенека Бурра.
Бурру — он был совсем старик и недомогал — вся эта грязная истории была чрезвычайно противна и он хмуро ответил:
— Никогда солдаты не отважатся на какую-либо жестокость по отношению к дому цезаря…
— Так что же делать?
Бурр пожал плечами.
И вдруг прибывает посланный от Агриппины: она торопилась сообщить сыну радостное известие о своём спасении. Нерон вдруг бросает к ногам посланного свой меч и кричит:
— Убийца!.. Он подослан матерью… Нет, такую женщину нельзя больше терпеть на земле!..
И сейчас же он посылает к матери убийц. Она, сразу поняв все, выставляла вперёд живот и кричала:
— Поражай чрево!..
С Агриппиной было кончено… Со всех сторон к цезарю шли посольства с горячими поздравлениями по поводу избавления от опасности, в храмах шли беспрерывно благодарственные жертвоприношения. Из Неаполя. где Нерон тогда находился, он отправил сенату письмо обо всем происшедшем: мать хотела разделять с ним императорскую власть, она хотела, чтобы ей, женщине, присягали преторианские когорты, сенат и народ, она хотела уменьшить жалование солдатам, она строила ковы против лучших мужей республики, она хотела давать ответы иностранным послам. Послание это составил мудрый Сенека и, как ни развращён был в те времена Рим, против знаменитого философа поднялся всеобщий ропот: даже и в подлости надо знать меру! Но, тем не менее, знать, усердствуя, снова назначила торжественные молебствия и постановила, чтобы квинкватрии, когда были открыты эти козни против дорогого цезаря, отмечались ежегодно играми, чтобы была воздвигнута золотая статуя Минервы, а рядом с ней — Нерона, чтобы день рождения Агриппины считался отныне в числе несчастных дней. Тразеа Пет не выдержал, молча вышел из сената и в этот миг подписал себе смертный приговор. Попутно шли всякие зловещие предзнаменования: женщина родила змею, другую убила молния в то время, как она спала с мужем, произошло затмение солнца…
Великий цезарь возвращается в Рим. Навстречу ему выходят все трибы, сенат в праздничных одеждах, бесчисленные толпы смотрят на въезд с особых трибун, как при триумфе. Он вступает в Капитолий, приносит благодарственную жертву богам и — пускается во все тяжкие. Конские ристалища занимают в его жизни первое место, он играет, он поёт: разве прежние полководцы не правили квадригами, разве не пел сам Аполлон?.. По его примеру спускаются на арену и на сцену потомки самых Древних родов и знатнейшие матроны изучают непристойные роли. Он собирает во дворце своём всяких философов и поэтов и, пообедав, все трудятся над стихами и рассуждениями…
Подталкивать Рим не надо — он идёт туда, куда следует…
Оставив этот сумасшедший дом, Иоахим Тибром доехал до Остии, и «Амфитрида» тотчас же подняла паруса. Дул весёлый попутный ветер, и море слепило мелкой солнечной рябью. Одевшись потеплее, Иоахим сел на своё любимое место, на расписной корме, на коврах, и с удовольствием глядел на бегущие мимо солнечные берега. И так сладко дремалось под чистой лаской ветра… А откроешь глаза, снова справа бесконечная лазурь моря, а слева опалённые солнцем утёсы, редкие селения, богатые дачи знати среди пышных садов и виноградников…
К нему с улыбкой подошёл тонкий и гибкий Мнеф.
— Ты приказал мне, господин, напомнить тебе в пути о том рукописании, которое передал тебе Анней Серенус, — проговорил египтянин ласково-вкрадчиво. — Прикажешь прочесть его теперь же?
— Прочти, — сказал Иоахим. — Интересно, что они там ещё навыдумывали…
С родиной он порвал давно, в будущее её не верил, но с любопытством следил — поскольку позволяли дела и расстояние — за тем, что там происходило. Через два-три дня после собрания у Андроника сыщики доставили префекту вигилов послание таинственного иудея, а тот случайно в разговоре упомянул о странных учениях, возникающих в Иерусалиме. Иоахим попросил рукописание для ознакомления: у него в Тауромениуме было много всяких таких диковинок и глупостей людских…
Мнеф сейчас же принёс список и, сев по приглашению Иоахима в некотором отдалении на ковре, откашлялся в руку — он был вообще вежлив и мягок в обращении — и начал чтение. Читал он вообще хорошо, и Иоахим любил слушать его, но корявый слог писателя то и дело сбивал его с толку, и он вынужден был поправляться и улыбкой как бы просил у Иоахима извинения…
Иоахим скоро потерял нить мысли и всякий интерес. Это была все та же иерусалимская отрыжка бесплодных рассуждений неизвестно о чем и зачем. И он, думая свои думы, изредка, отрывками, точно сквозь сон, слышал учтивый голос египтянина:
— «…и не все дети Авраама, которые от семени его. Но сказано: „В Исааке наречется тебе семя“[30]. То есть не плотские дети суть дети Божий, но дети обетования признаются за семя, а слово обетования таково: «В это же время приду и у Сарры будет сын»[31]. И не одно это, но так было и с Ревеккою, когда она зачала в одно время двух сыновей от Исаака, отца нашего. Ибо, когда они ещё не родились и не сделали ничего доброго или худого (дабы изволения Божие в избрании происходило не от дел, но от Призывающего), сказано было ей: «Больший будет в порабощении у меньшего…»
Иоахим быстро подвёл итог: праздная болтовня законника. Но ему было просто лень остановить Мнефа, который читал как будто с интересом. Он думал о Язоне: где-то он теперь? Хорошо ли сделал он, что отпустил юношу в такие страшные дали? Последняя весть была от сына из Ольвии с прибывшим оттуда караваном пшеницы: сидим и ждём весны. Первым движением Иоахима было сейчас же послать в Ольвию гонца, чтобы вернуть сына, но он устыдился такого малодушие. Вероятно, они теперь уже выехали или готовы выехать. Ну, ничего: заберут янтаря на Северном море и сухим путём через германцев и гельветов проберутся в Рим. Начальникам всех колоний Рима был уже послан приказ цезаря оказывать каравану всяческое содействие.
А тут он приготовит все для триумфального шествия мальчика своего по жизни. Да, он поднимет его так высоко, как ни один ещё отец не подымал своего сына. Плод созрел, и надо только протянуть руку, чтобы сорвать его. Виндекс, Гальба, Веспасиан, а может, и Павлин, трудящийся теперь в Британнии, надёжные попутчики до порога победы… А там… Если Палланту приготовили родословную, производящую вчерашнего раба чуть что не от Юпитера, если такую же родословную стряпали знатоки дела для маленькой Актэ — Нерон вдруг захотел жениться на ней, — так для Маленького Бога и родословной никакой не нужно: он сам родословная.
— Да… — лениво, дремотно сказал он. — Как я и думал, бредни какие-то… Когда приедем домой, сунь его куда-нибудь в библиотеку: Филет приедет, разберёт… И вот стараются, выдумывают, переписывают, а для чего — понять невозможно. Но прикажи-ка лучше, Мнеф, собирать обед: на свежем воздухе я что-то проголодался… А как идём-то! — с гордостью воскликнул он, окидывая глазами свою стройную «Амфитриду». — А?
— О, это такой замечательный ходок! — с восхищением отозвался Мнеф. — Хорошо, что цезарь не видал судна, а то бы непременно пришлось с ним расстаться. Я сейчас распоряжусь об обеде, господин…
И он, вежливо пятясь, исчез…
Нерон колобродил все больше и больше. Он точно решил перешагнуть все грани недозволенного. Прежде всего надо было стереть с лица земли надоевшую ему Агриппину. Но Агриппина держалась начеку. Наконец, по особому заказу было изготовлено для неё судно, которое при переезде её в Бавлы, на виллу, должно было в море само собой разрушиться и похоронить её под своими обломками. Нерон в чрезвычайном волнении поджидал радостного известия о гибели матери и любовницы одновременно. И вдруг ему доносят, что судно, как и требовалось, рассыпалось, но что Агриппина, раненая, спаслась вплавь. Он бросается за советом к Бурру и Сенеке.
— А нельзя ли поручить убийство Августы солдатам? — помолчав, спросил Сенека Бурра.
Бурру — он был совсем старик и недомогал — вся эта грязная истории была чрезвычайно противна и он хмуро ответил:
— Никогда солдаты не отважатся на какую-либо жестокость по отношению к дому цезаря…
— Так что же делать?
Бурр пожал плечами.
И вдруг прибывает посланный от Агриппины: она торопилась сообщить сыну радостное известие о своём спасении. Нерон вдруг бросает к ногам посланного свой меч и кричит:
— Убийца!.. Он подослан матерью… Нет, такую женщину нельзя больше терпеть на земле!..
И сейчас же он посылает к матери убийц. Она, сразу поняв все, выставляла вперёд живот и кричала:
— Поражай чрево!..
С Агриппиной было кончено… Со всех сторон к цезарю шли посольства с горячими поздравлениями по поводу избавления от опасности, в храмах шли беспрерывно благодарственные жертвоприношения. Из Неаполя. где Нерон тогда находился, он отправил сенату письмо обо всем происшедшем: мать хотела разделять с ним императорскую власть, она хотела, чтобы ей, женщине, присягали преторианские когорты, сенат и народ, она хотела уменьшить жалование солдатам, она строила ковы против лучших мужей республики, она хотела давать ответы иностранным послам. Послание это составил мудрый Сенека и, как ни развращён был в те времена Рим, против знаменитого философа поднялся всеобщий ропот: даже и в подлости надо знать меру! Но, тем не менее, знать, усердствуя, снова назначила торжественные молебствия и постановила, чтобы квинкватрии, когда были открыты эти козни против дорогого цезаря, отмечались ежегодно играми, чтобы была воздвигнута золотая статуя Минервы, а рядом с ней — Нерона, чтобы день рождения Агриппины считался отныне в числе несчастных дней. Тразеа Пет не выдержал, молча вышел из сената и в этот миг подписал себе смертный приговор. Попутно шли всякие зловещие предзнаменования: женщина родила змею, другую убила молния в то время, как она спала с мужем, произошло затмение солнца…
Великий цезарь возвращается в Рим. Навстречу ему выходят все трибы, сенат в праздничных одеждах, бесчисленные толпы смотрят на въезд с особых трибун, как при триумфе. Он вступает в Капитолий, приносит благодарственную жертву богам и — пускается во все тяжкие. Конские ристалища занимают в его жизни первое место, он играет, он поёт: разве прежние полководцы не правили квадригами, разве не пел сам Аполлон?.. По его примеру спускаются на арену и на сцену потомки самых Древних родов и знатнейшие матроны изучают непристойные роли. Он собирает во дворце своём всяких философов и поэтов и, пообедав, все трудятся над стихами и рассуждениями…
Подталкивать Рим не надо — он идёт туда, куда следует…
Оставив этот сумасшедший дом, Иоахим Тибром доехал до Остии, и «Амфитрида» тотчас же подняла паруса. Дул весёлый попутный ветер, и море слепило мелкой солнечной рябью. Одевшись потеплее, Иоахим сел на своё любимое место, на расписной корме, на коврах, и с удовольствием глядел на бегущие мимо солнечные берега. И так сладко дремалось под чистой лаской ветра… А откроешь глаза, снова справа бесконечная лазурь моря, а слева опалённые солнцем утёсы, редкие селения, богатые дачи знати среди пышных садов и виноградников…
К нему с улыбкой подошёл тонкий и гибкий Мнеф.
— Ты приказал мне, господин, напомнить тебе в пути о том рукописании, которое передал тебе Анней Серенус, — проговорил египтянин ласково-вкрадчиво. — Прикажешь прочесть его теперь же?
— Прочти, — сказал Иоахим. — Интересно, что они там ещё навыдумывали…
С родиной он порвал давно, в будущее её не верил, но с любопытством следил — поскольку позволяли дела и расстояние — за тем, что там происходило. Через два-три дня после собрания у Андроника сыщики доставили префекту вигилов послание таинственного иудея, а тот случайно в разговоре упомянул о странных учениях, возникающих в Иерусалиме. Иоахим попросил рукописание для ознакомления: у него в Тауромениуме было много всяких таких диковинок и глупостей людских…
Мнеф сейчас же принёс список и, сев по приглашению Иоахима в некотором отдалении на ковре, откашлялся в руку — он был вообще вежлив и мягок в обращении — и начал чтение. Читал он вообще хорошо, и Иоахим любил слушать его, но корявый слог писателя то и дело сбивал его с толку, и он вынужден был поправляться и улыбкой как бы просил у Иоахима извинения…
Иоахим скоро потерял нить мысли и всякий интерес. Это была все та же иерусалимская отрыжка бесплодных рассуждений неизвестно о чем и зачем. И он, думая свои думы, изредка, отрывками, точно сквозь сон, слышал учтивый голос египтянина:
— «…и не все дети Авраама, которые от семени его. Но сказано: „В Исааке наречется тебе семя“[30]. То есть не плотские дети суть дети Божий, но дети обетования признаются за семя, а слово обетования таково: «В это же время приду и у Сарры будет сын»[31]. И не одно это, но так было и с Ревеккою, когда она зачала в одно время двух сыновей от Исаака, отца нашего. Ибо, когда они ещё не родились и не сделали ничего доброго или худого (дабы изволения Божие в избрании происходило не от дел, но от Призывающего), сказано было ей: «Больший будет в порабощении у меньшего…»
Иоахим быстро подвёл итог: праздная болтовня законника. Но ему было просто лень остановить Мнефа, который читал как будто с интересом. Он думал о Язоне: где-то он теперь? Хорошо ли сделал он, что отпустил юношу в такие страшные дали? Последняя весть была от сына из Ольвии с прибывшим оттуда караваном пшеницы: сидим и ждём весны. Первым движением Иоахима было сейчас же послать в Ольвию гонца, чтобы вернуть сына, но он устыдился такого малодушие. Вероятно, они теперь уже выехали или готовы выехать. Ну, ничего: заберут янтаря на Северном море и сухим путём через германцев и гельветов проберутся в Рим. Начальникам всех колоний Рима был уже послан приказ цезаря оказывать каравану всяческое содействие.
А тут он приготовит все для триумфального шествия мальчика своего по жизни. Да, он поднимет его так высоко, как ни один ещё отец не подымал своего сына. Плод созрел, и надо только протянуть руку, чтобы сорвать его. Виндекс, Гальба, Веспасиан, а может, и Павлин, трудящийся теперь в Британнии, надёжные попутчики до порога победы… А там… Если Палланту приготовили родословную, производящую вчерашнего раба чуть что не от Юпитера, если такую же родословную стряпали знатоки дела для маленькой Актэ — Нерон вдруг захотел жениться на ней, — так для Маленького Бога и родословной никакой не нужно: он сам родословная.
— Да… — лениво, дремотно сказал он. — Как я и думал, бредни какие-то… Когда приедем домой, сунь его куда-нибудь в библиотеку: Филет приедет, разберёт… И вот стараются, выдумывают, переписывают, а для чего — понять невозможно. Но прикажи-ка лучше, Мнеф, собирать обед: на свежем воздухе я что-то проголодался… А как идём-то! — с гордостью воскликнул он, окидывая глазами свою стройную «Амфитриду». — А?
— О, это такой замечательный ходок! — с восхищением отозвался Мнеф. — Хорошо, что цезарь не видал судна, а то бы непременно пришлось с ним расстаться. Я сейчас распоряжусь об обеде, господин…
И он, вежливо пятясь, исчез…
XVIII. НАД МОРЕМ
Над густо-синею гладью Mare Siculum, на заоблачной отвесной скале взмыл в облака старый Тауромениум, прославившийся особенно во время войн восставших рабов. Городок видел страшные, леденящие сцены. «Сицилийцы — рассказывает Диодор, — соперничали в жестокости, жадности и распущенности с жителями Италии. Они владели многочисленными рабами, которым выжигали на теле разные клейма, чтобы те не убежали. Исполняя самые тяжёлые работы, рабы вели ужасную жизнь, ходили голыми и пищи получали ровно столько, чтобы не умереть с голоду. Наконец рабы восстали и держали в ужасе весь остров. Зло все увеличивалось. Много уже городов было во власти мятежников, разбивших наголову римские легионы. Наконец, римляне после ряда неудач осадили Тауромениум. Осаждённые испытывали страшный голод. Сперва они съели всех своих детей, потом жён, а потом стали поедать один другого. Тогда Серапион, сириец, изменой предал крепость врагам и все возмутившиеся рабы, которые находились в Тауромениуме, оказались во власти римлян. Подвергнув их сперва всевозможным пыткам, римляне сбросили их с крепостных стен в пропасть… Теперь эти недавние ужасы забылись, на крепостных стенах рос барвинок и в апельсинных и лимонных садах пели зяблики. На самом видном месте над синей бездной повис белый, сказочный, весь в колоннах дворец Иоахима…
На широкой террасе дворца лежала на вешнем солнышке Эринна и, вдыхая аромат цветущих апельсинных и лимонных садов, щурилась в лазурные солнечные дали. Она любила это сладкое ничегонеделание. Ей в жизни не хватало теперь только одного: милого Язона. Сердце болело о нем, но она очень хорошо понимала, что мальчик — это мальчик и вечно держать его около себя невозможно. Он должен быть мужем сильным, смелым и большим, как и его отец…
Перед ней раскинулась грандиознейшая картина. Все перед глазами как будто движется, пылает, переливается, меняет очертания, цвета. Закат или восход солнца, грозовая туча, облачный, ветреный день превращает картину в какой-то потрясающий душу восторгом кошмар, а белый, многоколонный дворец — в жилище богов. Эта природа — двуликая красавица: вакханка, с одной стороны, пречистая дева — с другой. Смотрела Эринна в сторону Этны — грозное величие, а иногда какая-то страстная, исступлённая красота, полная затаившихся ураганов. Лёгкое движение головы в сторону построенного Иоахимом театра — ясность, радость, нежная грёза. Там, в розовом тумане, прячется Гераклея, около которой Пирр разбил со своими слонами римлян, пышный Сибарис, старый Турии, где жил одно время Геродот, Кротон, где жил Пифагор, убежавший от счастливого повелителя Самоса, Поликрата…
И опять, обежав пустынное море, глаза обращаются к синей, грозной, гигантской Этне. Над белой вершиной её чуть курится нежный дымок. Бездна между дворцом и Этной то блестит вся изумрудными тонами холмов и долин, то вдруг сделается синей, почти чёрной, то затянет все какая-то серебристая пыль, то лучи солнца, прорезав её золотыми мечами, зажгут холмы зелёными огнями, то Этна утонет во мгле, то снова встанет вдруг во всем своём величии, как вечная пирамида над гробницей какого-то бога… Вот солнце ослепительно сверкнуло в последний раз за кратером, и в одно мгновение все изменилось: сияющее море потемнело, горы стали темно-синими и зловещими, а дым вулкана, освещённый сзади заходящим солнцем, превратился вдруг в огненную реку, которая, пылая, медленно ползёт вниз по совсем чёрной горе. И нежным розовым огоньком теплится в морской дали одинокий парус…
И Эринна, глядя в пылающее море и небо, вспоминала сегодня своё прошлое — те солнечные дни, когда впервые она встретилась с Иоахимом. Это случалось с ней очень редко. После рождения Маленького Бога она точно побывала в стране лотофагов и, вкусив от лотоса сладко-медвяного, забыла обо всем на свете. А молодость её, красивокудрявой Эринны, была похожа на сказку. Её дворец в Афинах был заколдованным дворцом неги, куда вход был открыт только избранным её капризом. И над входом в него тот, кто поднёс ей его в дар, выписал стихи Сафо:
В душе её запели новые песни. Как раньше она была любовницей, так теперь она стала матерью — всем существом своим, всем помышлением, всем прекрасным телом своим, всей певучей душой своей… Маленький Бог засиял в жизни её, как радостное солнце, которому она готова была воздавать божеские почести, для которого она часто вставала по ночам, только бы лишний раз взглянуть на кумир свой и осторожно прикоснуться губами к его крошечной тёплой ручонке или к красивому лобику в нежных кудрях.
— Хлоэ, а правда, ведь он замечательно хорош? — в тысячный раз спрашивала она гречанку.
— О, госпожа! — всплёскивала та руками. — О, госпожа!..
И вместе с Иоахимом, они окружали первенца своего самой нежной любовью, неусыпными заботами и не отказывали ему ни в чем: Маленький Бог, в самом деле, был всемогущ на своём солнечном острове, как бог…
…И вот теперь он, уже почти муж, оставил постаревшую мать свою и унёсся в сумрачные дали безбрежного мира, чтобы делать там какое-то своё, мужское дело. Жутко и страшно было это, и праздником светлым засиял для неё тот день, когда, наконец, после долгого и мучительного молчания вдруг прилетело из-за морей от него первое письмо. И постаревшая Хлоэ плакала вместе с госпожой своей над этими строками, казавшимися обеим слаще небесной музыки…
А потом опять долгое, страшное молчание. И золотые, уже потухающие янтари милых, горячих глаз с утра до позднего вечера шарят по пустынному морю: не покажется ли его парус? Эринна очень хорошо знает, что нельзя ещё ждать его: бурно и страшно зимнее море, и не к ней он ещё едет, а все от неё, в сумрачные дали, о которых так страшно писали историки. Но все же глаза её не отрываются, не уходят от голубых туманов моря…
И вдруг между колонн показалась взволнованная Хлоэ.
— Госпожа, господин едет! — вся сияя, радостно уронила она.
— Почему ты знаешь?
— Послушай серебряные бубенчики мулов… Вон караван с берега подымается…
В самом деле, из голубой бездны, чуть слышно позванивая бубенчиками, поднимались петлями дороги мулы, крошечные с этой высоты, как мухи… Эринна по старой привычке посмотрела на себя в зеркало, накинула столу и во главе сбежавшихся рабов и рабынь вышла на широкий солнечный двор. Через тяжёлые сводчатые ворота в нежном говоре бубенцов уже вступал караван. И милое лицо мужа, сидевшего на богато разукрашенном муле, уже улыбалось ей издали приветливой улыбкой…
Ещё мгновение — и она, как и прежде, прильнула головой своей, в которой серебрились уже нити седины, к широкой груди Иоахима.
— Здорова? — приласкал он её и рукой, и взглядом, и голосом.
— А Язон? — чуть дохнула она.
— Жду скоро второго письма, — отвечал он, прижимая её нежнее: он так ясно чувствовал муку матери. — Теперь уже скоро…
Она только тихо заплакала… Старая страсть давно уже отгорела между ними. Она постарела, а Иоахим был ещё свеж. Она знала, что около него были эти молодые рабыни. Это было ужасно, но с этим она примирилась: они без этого не могут. Но между ними была глубокая связь — Маленький Бог…
А к Иоахиму со всех сторон теснились уже рабы, чтобы поцеловать край дорожного плаща: его любили. Он был строг, но справедлив. И никогда не торопился он с наказанием. В богатом триклиниуме, среди редких растений и дивных статуй из солнечной Эллады уже готовился для уставшего путника его обычный скромный обед. В бане рабы быстро налаживали все для его купания с пути. Весь огромный дворец точно ожил…
И тихо вздохнула Эринна.
— Какой бы радостный день был сегодня, если бы Маленький Бог был тут!..
И на прекрасных глазах её снова заискрились слезы…
На широкой террасе дворца лежала на вешнем солнышке Эринна и, вдыхая аромат цветущих апельсинных и лимонных садов, щурилась в лазурные солнечные дали. Она любила это сладкое ничегонеделание. Ей в жизни не хватало теперь только одного: милого Язона. Сердце болело о нем, но она очень хорошо понимала, что мальчик — это мальчик и вечно держать его около себя невозможно. Он должен быть мужем сильным, смелым и большим, как и его отец…
Перед ней раскинулась грандиознейшая картина. Все перед глазами как будто движется, пылает, переливается, меняет очертания, цвета. Закат или восход солнца, грозовая туча, облачный, ветреный день превращает картину в какой-то потрясающий душу восторгом кошмар, а белый, многоколонный дворец — в жилище богов. Эта природа — двуликая красавица: вакханка, с одной стороны, пречистая дева — с другой. Смотрела Эринна в сторону Этны — грозное величие, а иногда какая-то страстная, исступлённая красота, полная затаившихся ураганов. Лёгкое движение головы в сторону построенного Иоахимом театра — ясность, радость, нежная грёза. Там, в розовом тумане, прячется Гераклея, около которой Пирр разбил со своими слонами римлян, пышный Сибарис, старый Турии, где жил одно время Геродот, Кротон, где жил Пифагор, убежавший от счастливого повелителя Самоса, Поликрата…
И опять, обежав пустынное море, глаза обращаются к синей, грозной, гигантской Этне. Над белой вершиной её чуть курится нежный дымок. Бездна между дворцом и Этной то блестит вся изумрудными тонами холмов и долин, то вдруг сделается синей, почти чёрной, то затянет все какая-то серебристая пыль, то лучи солнца, прорезав её золотыми мечами, зажгут холмы зелёными огнями, то Этна утонет во мгле, то снова встанет вдруг во всем своём величии, как вечная пирамида над гробницей какого-то бога… Вот солнце ослепительно сверкнуло в последний раз за кратером, и в одно мгновение все изменилось: сияющее море потемнело, горы стали темно-синими и зловещими, а дым вулкана, освещённый сзади заходящим солнцем, превратился вдруг в огненную реку, которая, пылая, медленно ползёт вниз по совсем чёрной горе. И нежным розовым огоньком теплится в морской дали одинокий парус…
И Эринна, глядя в пылающее море и небо, вспоминала сегодня своё прошлое — те солнечные дни, когда впервые она встретилась с Иоахимом. Это случалось с ней очень редко. После рождения Маленького Бога она точно побывала в стране лотофагов и, вкусив от лотоса сладко-медвяного, забыла обо всем на свете. А молодость её, красивокудрявой Эринны, была похожа на сказку. Её дворец в Афинах был заколдованным дворцом неги, куда вход был открыт только избранным её капризом. И над входом в него тот, кто поднёс ей его в дар, выписал стихи Сафо:
В белоколонном зале, где собиралось все избранное общество Афин и всего мира, на мраморной глыбе стояла золотая клепсидра, водяные часы, и мелодичный звон серебряных капель говорил всем красноречиво: не теряйте для наслаждения и минуты — смотрите, как быстро уходит время! И она не теряла. Она любила свою Грецию. Как никто, знала она её седые предания, её священные гимны, её историю, искусство, науку. Она объехала все, что объехать в те времена было можно. Она любила, и её избранник не променял бы своего места на трон величайшего царя… И вот явился вдруг этот пламенный иудей, Иоахим, и, как орёл белую голубку, унёс её в это горное гнездо Тауромениума, в это жилище богов. Они жарко любили друг друга. Но не всегда солнечны были их дни: иногда вставали между ними страшные тени прошлого, и Иоахим терзался ужасно. А потом проснулось это и в ней. И тогда надолго мерк для них обоих свет солнца… И вдруг в её жизни неожиданно произошёл крутой излом: в эту жизнь точно из сияющих бездн этого неба спустился вдруг Маленький Бог.
Светом чарующим блещут её лучезарные очи,
Творческий дух отражая, ключом животворным кипящий,
Нет никакого излишка в её грациозной фигуре,
Зеркале верном, живом простоты её кроткого нрава, —
Это лицо, озарённое мыслью и вместе улыбкой,
Нам говорит, что слились в ней счастливо Киприда и Муза.
В душе её запели новые песни. Как раньше она была любовницей, так теперь она стала матерью — всем существом своим, всем помышлением, всем прекрасным телом своим, всей певучей душой своей… Маленький Бог засиял в жизни её, как радостное солнце, которому она готова была воздавать божеские почести, для которого она часто вставала по ночам, только бы лишний раз взглянуть на кумир свой и осторожно прикоснуться губами к его крошечной тёплой ручонке или к красивому лобику в нежных кудрях.
— Хлоэ, а правда, ведь он замечательно хорош? — в тысячный раз спрашивала она гречанку.
— О, госпожа! — всплёскивала та руками. — О, госпожа!..
И вместе с Иоахимом, они окружали первенца своего самой нежной любовью, неусыпными заботами и не отказывали ему ни в чем: Маленький Бог, в самом деле, был всемогущ на своём солнечном острове, как бог…
…И вот теперь он, уже почти муж, оставил постаревшую мать свою и унёсся в сумрачные дали безбрежного мира, чтобы делать там какое-то своё, мужское дело. Жутко и страшно было это, и праздником светлым засиял для неё тот день, когда, наконец, после долгого и мучительного молчания вдруг прилетело из-за морей от него первое письмо. И постаревшая Хлоэ плакала вместе с госпожой своей над этими строками, казавшимися обеим слаще небесной музыки…
А потом опять долгое, страшное молчание. И золотые, уже потухающие янтари милых, горячих глаз с утра до позднего вечера шарят по пустынному морю: не покажется ли его парус? Эринна очень хорошо знает, что нельзя ещё ждать его: бурно и страшно зимнее море, и не к ней он ещё едет, а все от неё, в сумрачные дали, о которых так страшно писали историки. Но все же глаза её не отрываются, не уходят от голубых туманов моря…
И вдруг между колонн показалась взволнованная Хлоэ.
— Госпожа, господин едет! — вся сияя, радостно уронила она.
— Почему ты знаешь?
— Послушай серебряные бубенчики мулов… Вон караван с берега подымается…
В самом деле, из голубой бездны, чуть слышно позванивая бубенчиками, поднимались петлями дороги мулы, крошечные с этой высоты, как мухи… Эринна по старой привычке посмотрела на себя в зеркало, накинула столу и во главе сбежавшихся рабов и рабынь вышла на широкий солнечный двор. Через тяжёлые сводчатые ворота в нежном говоре бубенцов уже вступал караван. И милое лицо мужа, сидевшего на богато разукрашенном муле, уже улыбалось ей издали приветливой улыбкой…
Ещё мгновение — и она, как и прежде, прильнула головой своей, в которой серебрились уже нити седины, к широкой груди Иоахима.
— Здорова? — приласкал он её и рукой, и взглядом, и голосом.
— А Язон? — чуть дохнула она.
— Жду скоро второго письма, — отвечал он, прижимая её нежнее: он так ясно чувствовал муку матери. — Теперь уже скоро…
Она только тихо заплакала… Старая страсть давно уже отгорела между ними. Она постарела, а Иоахим был ещё свеж. Она знала, что около него были эти молодые рабыни. Это было ужасно, но с этим она примирилась: они без этого не могут. Но между ними была глубокая связь — Маленький Бог…
А к Иоахиму со всех сторон теснились уже рабы, чтобы поцеловать край дорожного плаща: его любили. Он был строг, но справедлив. И никогда не торопился он с наказанием. В богатом триклиниуме, среди редких растений и дивных статуй из солнечной Эллады уже готовился для уставшего путника его обычный скромный обед. В бане рабы быстро налаживали все для его купания с пути. Весь огромный дворец точно ожил…
И тихо вздохнула Эринна.
— Какой бы радостный день был сегодня, если бы Маленький Бог был тут!..
И на прекрасных глазах её снова заискрились слезы…
XIX. В ЛЕСНЫХ ПУСТЫНЯХ
В шумной Ольвии шли между тем последние приготовления к уже недалёкому выступлению каравана. Язон точно потух: отряд скифских наездников, полетевших вслед прекрасной гамадриаде, в Ольвию, не вернулся, и не было никаких вестей ни о невольнице, ни о скифах. Его друг Скила погиб страшной смертью: когда его таборы восстали, он искал приюта у Ситалка, царя фракийцев, но тот выдал его, и скифы за любовь Скилы к греческой образованности и измену заветам предков и богам степей предали его смерти… И скифы, ненавидевшие эллинов, которые вносили порчу и изнеженность в станы суровых степняков, откочевали в недоступные глубины степей…
Филет, видевший страдания своего ученика, изредка осторожно касался его ран своим мягким, все излечивающим словом; но на этот раз слово его было бессильно, и Язон все уходил на берег хмурого зимнего моря — а как не похоже оно было на его синее, ласковое Mare Siculum! — и слушал грозные, величавые голоса прибоя и думал, и страдал, и рос, превращаясь из юноши в зрелого мужа… Да и сам Филет все ещё тосковал о Елене…
Но вот отшумели бешеные снежные бураны, солнце стало жарче пригревать захолодавшую землю и людей, с юга понеслись бесчисленные стаи перелётных птиц и местами на пригреве выглянули первые робкие цветочки. И в одно прекрасное утро, когда море солнечно играло весёлыми белыми зайчиками, ладьи каравана вытянулись вдоль берега, к устьям Борисфена. Язон видел его ещё осенью: он выезжал сюда наудачу, не найдёт ли он следов пропавшей красавицы, а если не найдёт, то хоть поплакать душой в этих бескрайних степях, где точно утонула она. Но теперь Борисфен был совсем другой: мутный, необозримый, страшный, он могуче выносил в море целые караваны огромных льдин. Путники робко притулились у берега в затишье: немыслимо было и думать идти против этого страшного напора воды.
И когда весенние воды спали наконец, караван — в нем было около пятидесяти челнов с товарами и охраной — на вёслах вступил в гирла могучей реки. Все протоки и озера были переполнены птицей, гремевшей на своём птичьем языке гимны и лучезарному Фебу, торжествующему в небе бездонном, и матери-Земле, на которой было теперь так тепло, радостно, сытно и привольно, и светлому Эросу, щедрой рукой сеявшему всюду жизнь. Невольники на вёслах выбивались из сил против буйной ещё воды. Вокруг них была глухая степь, пустыня. Только изредка показывались по берегам дикие всадники на своих выносливых и быстрых коньках, но, завидев блещущие шлемы охраны, тотчас же скрывались в синих просторах степи. Мир вокруг был прекрасен и дик, но Язон видел праздник весны точно сквозь чёрный покров, и в душе его все ещё выли зимние бураны тоски…
Была уже почти середина лета, когда караван поднялся до того места — слева были зеленые горы, а справа дремучие леса, — где с незапамятных времён торговые караваны и даже целые народы переправлялись через Борисфен с запада на восток, в Биармию, Персию, Индию и Китай, а с востока с дорогими товарами на запад[32]. Тут в горах, в пещерах, жило небольшое племя дикарей, волосатых, покрытых бараньими шкурами, которые промышляли переправой, а когда можно, то и грабежом.
Караван Иоахима остановился на песке, у подола зелёных гор, передохнуть, перепаковаться, почиститься: дальний путь сказался на всех. Варвары принесли для мены много дорогих шкур и меду — им дали тканей немного да всяких блестящих пустячков. Но когда с той стороны Борисфена подкочевал какой-то князёк со своим табором, весёлый Ксебантурула хорошо продал ему несколько изделий своих — сосуды золотые и серебряные употреблялись варварами для хранения пепла покойников в курганах — и сыпал остротами больше, чем всегда…
Язон с несколькими воинами охраны на конях углубился на охоту в дремучие леса, тянувшиеся по горам вдоль Борисфена. В лесу было темно и торжественно, как в храме какого-то неизвестного бога. Этот тихий сумрак и печаль лесных чащ как нельзя более отвечали настроениям Язона… И вдруг, когда они выбрались на торную дорогу, которой ходили караваны, со стороны Борисфена послышался шум. Все они уже привыкли жить в пустынях этих начеку, так как потерять тут голову или, по меньшей мере, свободу решительно ничего не стоило. И так как по голосам было слышно, что приближающийся отряд, во всяком случае, сильнее, охотники затаились в густых зарослях.
И вот по песчаной дороге показалось несколько двухколесных повозок, толпа невольников и белокурые всадники, шлемы которых были украшены турьими рогами. Едва Язон взглянул на толпу невольников, как в тот же миг у него вырвался крик, и, выхватив меч, он ринулся к каравану: с самого края дороги устало шла девушка с глазами гамадриады, которую он потерял в степях и вот вдруг, милостью богов, обрёл снова среди дремучих лесов страны, у которой не было даже имени. Удивлённые воины его с мечами наголо бросились за ним. Гамадриада, увидав Язона, вся зарделась радостью и с криком бросилась ему навстречу. В голове Язона мелькнула мысль, что лучше было бы просто выйти из зарослей и купить невольницу, но было уже поздно: усачи с турьими рогами на головах уже бросились на охрану Язона и началась сеча. Только один из воинов его во весь мах коня полетел назад к Борисфену за подмогой. И это сразу поняли усачи…
Язон — львёнок впервые почувствовал свои когти и радость пустить их в дело — рубился как бешеный. Но варвары стеснили их со всех сторон. И последнее, что, падая под ударами меча с коня, Язон видел, было, как усачи, нахлёстывая коней, уносились со своими повозками в леса, а один из них, несмотря на крики и плач гамадриады, перекинул её через седло и скрылся среди деревьев…
Когда с реки подоспела помощь, воины нашли нескольких убитых и раненых, которые истекали кровью на песчаной дороге. Язон был без сознания. Один из перевозчиков, старик с морщинистым лицом и седыми усами, внимательно осмотрел его и позвал свою старуху. Старуха — она вся была в седых космах — исчезла и скоро вернулась с какой-то сухой травой. Нашёптывая что-то, она приложила к ране свою траву, и тотчас же, на глазах у всех, кровь утихла. Все невольно переглянулись, и в глазах мелькнула жуть…
Ночью у костра Язон открыл с тихим стоном глаза и нахмурил брови: он не мог понять, где он. И вдруг всплыло в памяти яркое видение: усач с рогами на голове хватает девушку, простирающую руки к Язону, и, перекинув её через седло, исчезает в чащах леса… Со стоном Язон снова потерял сознание… Но старуха успокоительно кивнула встревоженному Филету: ничего, не бойся, все будет хорошо… Действительно, утром Язон снова очнулся, но не хотел ни говорить, ни принимать пищи. И он все никак не мог понять, была ли странная, почти чудесная встреча эта только сном, или все это было в действительности. Но раны, боль и слабость говорили, что все это было и что он потерял свою красавицу опять и навсегда. Если бы даже он был и в силах преследовать варваров, куда бы бросился он в этой безбрежной пустыне лесов?..
Филет, видевший страдания своего ученика, изредка осторожно касался его ран своим мягким, все излечивающим словом; но на этот раз слово его было бессильно, и Язон все уходил на берег хмурого зимнего моря — а как не похоже оно было на его синее, ласковое Mare Siculum! — и слушал грозные, величавые голоса прибоя и думал, и страдал, и рос, превращаясь из юноши в зрелого мужа… Да и сам Филет все ещё тосковал о Елене…
Но вот отшумели бешеные снежные бураны, солнце стало жарче пригревать захолодавшую землю и людей, с юга понеслись бесчисленные стаи перелётных птиц и местами на пригреве выглянули первые робкие цветочки. И в одно прекрасное утро, когда море солнечно играло весёлыми белыми зайчиками, ладьи каравана вытянулись вдоль берега, к устьям Борисфена. Язон видел его ещё осенью: он выезжал сюда наудачу, не найдёт ли он следов пропавшей красавицы, а если не найдёт, то хоть поплакать душой в этих бескрайних степях, где точно утонула она. Но теперь Борисфен был совсем другой: мутный, необозримый, страшный, он могуче выносил в море целые караваны огромных льдин. Путники робко притулились у берега в затишье: немыслимо было и думать идти против этого страшного напора воды.
И когда весенние воды спали наконец, караван — в нем было около пятидесяти челнов с товарами и охраной — на вёслах вступил в гирла могучей реки. Все протоки и озера были переполнены птицей, гремевшей на своём птичьем языке гимны и лучезарному Фебу, торжествующему в небе бездонном, и матери-Земле, на которой было теперь так тепло, радостно, сытно и привольно, и светлому Эросу, щедрой рукой сеявшему всюду жизнь. Невольники на вёслах выбивались из сил против буйной ещё воды. Вокруг них была глухая степь, пустыня. Только изредка показывались по берегам дикие всадники на своих выносливых и быстрых коньках, но, завидев блещущие шлемы охраны, тотчас же скрывались в синих просторах степи. Мир вокруг был прекрасен и дик, но Язон видел праздник весны точно сквозь чёрный покров, и в душе его все ещё выли зимние бураны тоски…
Была уже почти середина лета, когда караван поднялся до того места — слева были зеленые горы, а справа дремучие леса, — где с незапамятных времён торговые караваны и даже целые народы переправлялись через Борисфен с запада на восток, в Биармию, Персию, Индию и Китай, а с востока с дорогими товарами на запад[32]. Тут в горах, в пещерах, жило небольшое племя дикарей, волосатых, покрытых бараньими шкурами, которые промышляли переправой, а когда можно, то и грабежом.
Караван Иоахима остановился на песке, у подола зелёных гор, передохнуть, перепаковаться, почиститься: дальний путь сказался на всех. Варвары принесли для мены много дорогих шкур и меду — им дали тканей немного да всяких блестящих пустячков. Но когда с той стороны Борисфена подкочевал какой-то князёк со своим табором, весёлый Ксебантурула хорошо продал ему несколько изделий своих — сосуды золотые и серебряные употреблялись варварами для хранения пепла покойников в курганах — и сыпал остротами больше, чем всегда…
Язон с несколькими воинами охраны на конях углубился на охоту в дремучие леса, тянувшиеся по горам вдоль Борисфена. В лесу было темно и торжественно, как в храме какого-то неизвестного бога. Этот тихий сумрак и печаль лесных чащ как нельзя более отвечали настроениям Язона… И вдруг, когда они выбрались на торную дорогу, которой ходили караваны, со стороны Борисфена послышался шум. Все они уже привыкли жить в пустынях этих начеку, так как потерять тут голову или, по меньшей мере, свободу решительно ничего не стоило. И так как по голосам было слышно, что приближающийся отряд, во всяком случае, сильнее, охотники затаились в густых зарослях.
И вот по песчаной дороге показалось несколько двухколесных повозок, толпа невольников и белокурые всадники, шлемы которых были украшены турьими рогами. Едва Язон взглянул на толпу невольников, как в тот же миг у него вырвался крик, и, выхватив меч, он ринулся к каравану: с самого края дороги устало шла девушка с глазами гамадриады, которую он потерял в степях и вот вдруг, милостью богов, обрёл снова среди дремучих лесов страны, у которой не было даже имени. Удивлённые воины его с мечами наголо бросились за ним. Гамадриада, увидав Язона, вся зарделась радостью и с криком бросилась ему навстречу. В голове Язона мелькнула мысль, что лучше было бы просто выйти из зарослей и купить невольницу, но было уже поздно: усачи с турьими рогами на головах уже бросились на охрану Язона и началась сеча. Только один из воинов его во весь мах коня полетел назад к Борисфену за подмогой. И это сразу поняли усачи…
Язон — львёнок впервые почувствовал свои когти и радость пустить их в дело — рубился как бешеный. Но варвары стеснили их со всех сторон. И последнее, что, падая под ударами меча с коня, Язон видел, было, как усачи, нахлёстывая коней, уносились со своими повозками в леса, а один из них, несмотря на крики и плач гамадриады, перекинул её через седло и скрылся среди деревьев…
Когда с реки подоспела помощь, воины нашли нескольких убитых и раненых, которые истекали кровью на песчаной дороге. Язон был без сознания. Один из перевозчиков, старик с морщинистым лицом и седыми усами, внимательно осмотрел его и позвал свою старуху. Старуха — она вся была в седых космах — исчезла и скоро вернулась с какой-то сухой травой. Нашёптывая что-то, она приложила к ране свою траву, и тотчас же, на глазах у всех, кровь утихла. Все невольно переглянулись, и в глазах мелькнула жуть…
Ночью у костра Язон открыл с тихим стоном глаза и нахмурил брови: он не мог понять, где он. И вдруг всплыло в памяти яркое видение: усач с рогами на голове хватает девушку, простирающую руки к Язону, и, перекинув её через седло, исчезает в чащах леса… Со стоном Язон снова потерял сознание… Но старуха успокоительно кивнула встревоженному Филету: ничего, не бойся, все будет хорошо… Действительно, утром Язон снова очнулся, но не хотел ни говорить, ни принимать пищи. И он все никак не мог понять, была ли странная, почти чудесная встреча эта только сном, или все это было в действительности. Но раны, боль и слабость говорили, что все это было и что он потерял свою красавицу опять и навсегда. Если бы даже он был и в силах преследовать варваров, куда бы бросился он в этой безбрежной пустыне лесов?..