— Я творил только волю государя, — отрубил Суиллий и, с достоинством закинув тогу на плечо, победно посмотрел вокруг.
   Бой шёл горячий. Но отвертеться Суиллию на этот раз не удалось. Сенат постановил конфисковать часть его огромного состояния — другая часть была оставлена его детям — и сослать его на Балеарские острова. Суиллий не испугался: он уже начал уставать, и с его средствами на благодатных островах можно будет жить чудесно…
   — И как только все это им не надоест! — засмеялся Петроний. — А-а, Анней Серенус! — воскликнул он и, взяв Иоахима под руку, направился вместе с ним к красавцу-патрицию, который, головой выше всех, высматривал кого-то в белой толпе.
   — Ну, какие новости? — поздоровавшись, спросил его Петроний.
   — Опять весь Рим засыпали ночью летучими листками против божественного, — с улыбкой тихо отвечал тот. — Что ты тут поделываешь?
   — Да так, отцов отечества пришли вот с Иоахимом посмотреть… Скажи, а что это за болтовня пошла по городу о кладе Дидоны?
   — Как? Разве ты не слыхал? — засмеялся Серенус. — Вчера явился к божественному всадник Цезелий Басс и заявил, что под Карфагеном, в огромных пещерах, скрыты несметные сокровища, которые царица Дидона увезла с собой из Тира во время бегства: он только что видел их во сне… А деньги нам нужны страшно. Вот божественный и повелел немедленно нарядить туда целый поход, чтобы под руководством Басса отыскать сокровища и доставить их на Палатин. В качестве особенно доверенного лица и меня присоединили к делу…
   — Но… — смеясь, поднял Петроний брови.
   — Позволь, позволь… — остановил его Серенус. — Имею я право отдохнуть немножко от Рима и божественного или нет? Я полагаю, что да. Вот мы с Эпихаридой и поедем отыскивать сокровища Дидоны. И на львов, может, поохотимся: это, говорят, чрезвычайно увлекательно…
   Петроний осторожно посмотрел вокруг.
   — Скажи Эпихариде, чтобы она была поосторожнее на язык, — сказал он. — Нельзя говорить так о божественном. Виндексу поневоле мы эти маленькие вольности речи спускаем, ибо у него легионы жаворонков, но тут, в Риме, не имея легионов… Ты прекрасно сделаешь, если увезёшь её отсюда на время. Божественный уже хмурится…
   — Конечно, нелепо путаться во всю эту грязь, — сказал Серенус. — Но ничего не могу поделать с болтушкой: бешеный характер!.. Из неё вышел бы замечательный народный трибун. Как возьмётся за Агенобарба — не налюбуешься!..
   Прекрасный гвардеец кончил свои сомнения и искания тем, что по уши влюбился в Эпихариду и забывал для неё все. С помощью Актэ Эпихарида получила вольную и открыто жила с Серенусом. Единственной мечтой обоих было бросить всю эту кровавую римскую склоку и унестись от «божественного» с его пением, с его кифарой, с его ристанием на квадригах и прочим вздором подальше. Поручение в Карфаген, хотя бы и совершенно сумасшедшее, было прекрасным предлогом хоть на время освободиться от опротивевшего Рима и его владыки…

XXVII. КЛАД ДИДОНЫ

   Пеня лазурные воды, галеры неслись к знойным берегам Африки, туда, где скрывался в голубых далях старый и когда-то грозный враг Рима Карфаген, или, по-финикийски, Карт-шадашат, то есть Новгород, основанный бежавшей из Тира царевной Элиссой, или, по-гречески, Дидоной. Цезелий Басе — высокий, худой, похожий на египетскую мумию, с беспокойными глазами — был чрезвычайно озабочен. Пока дело не дошло до цезаря, оно представлялось ему вернее верного: так ярко видел он во сне эти огромные таинственные пещеры, полные золота, драгоценных камней и всяких богатств. Но а вдруг сон обманул его?! И он вскакивал и начинал беспокойно бегать по палубе туда и сюда, стараясь не забыть приметы виденных во сне заветных пещер. Но чем больше старался он запоминать, тем больше у него в голове от страха туманилось; он не спал по ночам и все вздыхал днём…
   А остальные кладоискатели веселились: пили, ели, пели, хохотали, плясали, страшно довольные, что вырвались из кошмарной жизни Рима. Как всегда, к делу примазалось много ловкачей, ехавших по legatio libera[38]. Даже рабы-землекопы и солдаты, и те точно повеселели, и, когда волны засеребрились под луной, по судам послышались их весёлые хоровые песни, звуки флейты и весёлый топот ног…
   Но всех счастливее был Анней Серенус со своей маленькой смуглянкой Эпихаридой. Забившись куда-нибудь в укромный уголок, они или мечтали, как они убегут куда-нибудь от Агенобарба, как заживут там на воле вдали от сумасшедшего Рима, а то он читал ей красивые стихи, а она за это целовала его… Но мечты были все же слаще всяких стихов…
   — Но куда, куда мы скроемся от ненавистного? — говорила Эпихарида, положив кудрявую головку свою ему на плечо. — Ах, какие дураки люди, что терпят над собой эту обезьяну!.. Вот если бы ты был цезарем, медовый мой, тогда всем было бы хорошо. Да? Ты не стал бы ведь причинять горя людям? Ведь да?
   — Да тише ты, сумасшедшая! — останавливал он её поцелуем. — Петроний и то уж предупреждал меня об этих твоих выходках. Ты знаешь, что с обезьяной шутки плохи…
   — Если бы я была мужчиной, то он у меня давно уж бродил бы в царстве теней! — сверкая глазами, сказала она горячо. — Что вы терпите? Недовольных тьма. Сговоритесь между собой и…
   И маленькой ручкой она делала жест удара кинжалом.
   — Ну, хорошо, — сказал он. — А потом?
   — А потом выбрать другого…
   — Кого?
   — Не знаю.
   — И никто не знает… Сколько их уже отправили ad patres[39], и что же, лучше стало? Видимо, воля богов состоит в том, чтобы люди поклонялись какой-нибудь обезьяне. Что, Клавдий был лучше? Или Тиверий? Или Калигула?
   — А Август?
   — Если и был он лучше, так он один. Охотников залезть в палатинский дворец сколько хочешь, но все они хороши, пока не залезут…
   — Если так рассуждать, то, конечно, ничего предпринять нельзя, — сказала Эпихарида, задумчиво глядя, как переливается лунный свет на шёлковых, баюкающих волнах. — Сделайте первый шаг, уберите матереубийцу, а там видно будет…
   — Да это все и сейчас видно, Изида сердца моего… Сперва соберутся сенаторы — как хорошо прозвал их римский народ: выходцы с того света! — и начнут рассуждать о том, как было бы хорошо возвратиться к республике, и будут спорить о том, как это сделать, до тех пор, пока не придёт какой-нибудь смельчак с преторианцами и не разгонит их. Я и то все на цезарей удивляюсь: для чего берегут они весь этот хлам? Ведь белые тоги только и делают, что вотируют всякие почести цезарю да между собой грызутся…
   — А тогда разогнать и их всех…
   — Ого! — засмеялся Анней и, вдруг обняв её, воскликнул: — Ах ты воительница моя!.. А ведь недавно я хотел было от тоски даже жилы себе вскрыть, клянусь тебе всем Олимпом сразу!.. А ты вот вылечила… И потому… — Он крепче обнял её и звучным голосом своим вдруг начал:
 
— Давай любить и жить, о, Лесбия, со мной!..
За толки стариков угрюмых мы с тобой
За все их не дадим одной монеты медной.
Пускай восходит день и меркнет тенью бледной
Для нас, когда заря зайдёт за небосклон,
Настанет ночь одна и бесконечный сон.
Сто раз целуй меня и тысячу, и снова
Ещё до тысячи, опять до ста другого,
До новой тысячи, до новых сот опять…
Когда же много их придётся насчитать,
Смешаем счёт тогда, чтоб мы его не знали,
Чтоб злые нам с тобой завидовать не стали,
Узнав, как много раз тебя я целовал…
 
   — Какая прелесть! — вся прижалась она к нему в лунном свете. — Это твоё?
   — Не совсем, дитя. Это Катулл. Но это все равно: мы с ним не считаемся, что его, что моё — не все ли равно?..
   — Но… ведь он давно умер?
   — Так что же? Если не заимствовать немножко красоты у мёртвых, так у кого же и заимствовать? Тем более что он от этого ведь не обеднеет…
   — А, отстань, болтун!.. С тобой ни о чем серьёзно говорить нельзя…
   И она опять котёнком прижалась к нему. Оба задумчиво смотрели на ласковые, напоённые серебром луны волны, которые тихо качали корабль. В глубине его враз, по команде hortator'a, ударяли многочисленные весла, а на корме чуть слышалась тихая песня рабов…
   Прошли Байи с их роскошными виллами, прошли светившийся огоньками в глубине залива Неаполь, и Капри с его мёртвыми теперь дворцами Тиверия, и весёлую, в огнях, Помпею…
   — Ну, а теперь баиньки, — проговорил Анней. — Пойдём, кошечка.
   — Ну, подожди… Здесь так хорошо, — сказала Эпихарида. — А ты знаешь, я не простила бы ему за одну только Актэ…
   — Опять об обезьяне?! — с притворным ужасом воскликнул Серенус. — Да что он, заколдовал, что ли, тебя?.. Пусть провалится он в тартар! Не оскверняй грязным именем его эту светлую ночь любви…
   — А, если бы ты только знал, как она его любит! — тихо проговорила гречанка. — Уж он ли не безобразен, он ли не свинья — нет, все она ему прощает и чуть что не молится на него… У неё есть его бюст, и она каждое утро первым делом ему, точно богу, свежие цветы из сада приносит… И все тихонько по храмам бегает: обоймет тёплый жертвенник и лежит, богов за него молит…
   — Да ведь она… как это там у них называется?.. христианка…
   — Ну так что же?.. Если я поклоняюсь Артемиде, это не значит, что я не могу чтить Изиды… Христос — Христос, а Зевс — Зевс… Какой ты бестолковый!.. Она удивительна, бедная Актэ, в этом своём обожании обезьяны…
   — Купидон слеп, дитя моё, — сказал Анней. — Это было известно ещё и древним. Но не всегда все же: для меня он постарался и откопал такое сокровище, за которое я не возьму не только всех кладов Дидоны, но и всей римской империи! — воскликнул он и, опять поцеловав её захолодавшую от ночного ветра щёчку, вдруг унывно заговорил:
 
— Плачьте вы, Венеры, Купидоны,
Плачьте все, любезнейшие люди:
Воробей пропал у моей милой,
Воробей, утеха моей милой…
Пуще глаз она его любила…
 
   Эпихарида звонко рассмеялась.
   — А это чьё?
   — Все его же, друга моего Катулла. Твоё невежество повергает меня в бездну самого чёрного отчаяния…
   На ранней зорьке прошли в нежно-розовом тумане вдали Сцилла и Харибда. Потом в дымке прошёл мимо Панорме, старая финикийская колония у подножия крутого утёса. Вдали темно-синей пирамидой стояла грозная Этна под султаном белого дыма… Потом слева далёким маревом всплыл порт Эмпедокла, а над ним Агригентум, в древности пышный Акрагас, который Пиндар называл «прекраснейшим из городов смертных». Теперь, при римлянах, он совсем захудал, и тихим, глубоким сном спали там теперь среди серебра оливковых рощ прекрасные храмы… А впереди все яснее и яснее проступал берег Африки…
   — Так же вот, было время, подъезжал к Карфагену Эней, — проговорил задумчиво Серенус. — Но тогда Карфаген был во всей славе своей. Задал-таки он Риму перцу!.. Но, как видишь, о свет очей моих, спорить с Римом не совсем безопасно. Впрочем, не будем гордиться:
 
Нынче жребий выпал Трое,
Завтра выпадет другим…
 
   Но только это не из Катулла. Смотри, прелестная, не спутай…
   Разрушенный до основания победителями-римлянами, Карфаген теперь снова встал из своих развалин. Это был уже не прежний славный Карфаген, корабли которого бороздили все моря тогдашнего мира, но значительный все же город, который бойко торговал со всем побережьем Средиземного моря. Население сбежалось посмотреть подход римских кораблей. Цезалий Басс напряжённо всматривался в широкую картину города, и его брала оторопь: во сне все было не так! И холодный пот проступил у него на лбу.
   По песчаным отмелям расхаживали длинноногие фламинго и при приближении судов, раскинув свои пурпуровые крылья, медленно отлетали подальше. Караван обогнул длинный полуостров и вошёл в купеческую гавань Мандракий, где теснились суда, а по набережным всякие склады, а затем через узкий проход вошёл в Котон, военную гавань. Окружённая высокими стенами, она была подобна огромной волшебной зале с лазурно-кристальным полом, в котором отражались ряды стройных колонн, и сапфировой кровлей неба. И когда головной корабль ошвартовался, Анней, подавая руку Эпихариде, с улыбкой обратился к своей возлюбленной:
 
— Сойди ж, блестящая улыбкой Эрицина
Тебя Амур и Смех сопровождают в путь…
 
   Но это из Горация дитя. Не спутай… Я первым делом отправлюсь сейчас в бани, а рабы позаботятся о тебе. Впрочем, приказ был послан заранее, и недостатка у тебя не будет ни в чем. Vale!
   И он с улыбкой поднялся в богатые носилки, которые, окружённые толпой зевак, уже поджидали блестящего патриция.
   С утра под руководством совсем растерявшегося Цезелия — явь не была похожа на сон ни в чем — начались наугад поиски таинственных пещер Дидоны. Наряд легионеров строго держал праздную толпу в отдалении. Серенус пришёл, с улыбкой посмотрел на рабов, рывшихся на окраине города в мусоре веков, и вскоре во главе отряда нумидийских всадников ускакал в пустыню за львами.
   Целых три дня отсутствовал он. Но каждый день чёрный всадник прилетал к тоскующей Эпихариде с вестью, что её милый цел, что он лихо бьётся с царями пустыни и что скоро будет у её маленьких ножек. Всегда в нежном послании его к милой были певучие стихи о любви, и сам он казался Эпихариде каким-то стройным, певучим стихом… И вот, наконец, явился он, опалённый ветрами пустыни и жгучим солнцем, бодрый, крепкий, весёлый, и Эпихарида, вся огонь, выбежала в прохладный атриум, где рабы уже растягивали по мозаичному полу песочно-жёлтые шкуры убитых зверей. В особенности одна шкура поразила красавицу своей величиной и белым оскалом ужасающей пасти. Прижавшись к милому, — львов даже мёртвых было страшно — она вдруг тихонько шепнула ему:
   — Вот так бы и того… на Палатине…
   И тонкие ноздри её раздулись.
   — Ну и насолил же тебе наш Агенобарб, по-видимому! — громко захохотал Серенус.
   — Ненавижу кровавую свинью! — даже побледнела она. —И как, как можете вы, римляне, терпеть над собою этого шута… кучера… матереубийцу?!
   Он со смехом обнял её…
   А вечером, когда на западе, к Геркулесовым Столпам, пылал торжественный закат, они пошли бродить по городу. Они поднялись на холм, на котором стояла некогда Вирза, цитадель. Там в последний день Карфагена разыгрались невероятные ужасы, но теперь от грозной твердыни осталось только несколько камней…
   — Тут стоял пышный храм Ваала, которому карфагенцы приносили в жертву детей, — тихо говорил Анней. — А тут ещё более пышный храм Эскулапа, покровителя Карфагена, а рядом — жилище Дидоны. На том холме возвышался дивный храм Астарты. Богиня простирала прекрасные руки свои к людям, и в одной руке её были листья лотоса, дающие забвение всего, а вокруг головы, украшенной серпиком луны, было сияние…
   Они спустились в Магалию, лучшую часть города, где под пышными пальмами дремали виллы богачей и плескали фонтаны. Дальше в тени душистого тимьяна, роз, пиний и сикомор спало кладбище.
   — Так, будет время, уснём и мы, о Астарта души моей! Так пусть же среди мёртвых камней этих, на берегу, где некогда любили Эней и Дидона, прозвучит под звёздами твой сладкий поцелуй, божественная!
   Над тёмной землёй носились с писком летучие мыши. Из-за полуразрушенного памятника вдруг выкатилась луна, огромная, серебристо-розовая, в дымке. И то что она смотрела на них из-за могилы, отозвалось в их душах тёплой грустью. Анней нежно поцеловал потянувшуюся к нему Эпихариду и тихонько проговорил:
 
Что завтра принесёт, не спрашивай! Лови
Минуты счастия душою благородной!
Не бегай, юноша, веселия любви,
Для сердца сладостной, и пляски хороводной…
 
 
Теперь от седины угрюмой ты далёк,
Теперь ещё твоё, по прихоти желанья,
И поле Марсово, и площадь, в вечерок
Любовь при шёпоте желанного свиданья…
 
   И две тёмные тени, не замечая ничего, кроме любви своей и колдовских сказок Астарты в сияющем небе, воркуя, вышли за городские ворота. Справа, на пологом холме, темнела священная роща, в глубине которой чуть светился огонёк на алтаре… Эпихарида крепко прижималась к милому: ночью бродят в пустынных местах жуткие лемуры, духи усопших. Может, то шакалы брешут на луну, а может, и духи пустыни сбежались к городу, поджидая добычи… А он все жарче и жарче целовал её среди стройных чёрных кипарисов и высокоствольных пальм и шептал ей в маленькое ушко жаркие слова.
   — Но… нецеломудренная любовь осквернит рощу, посвящённую богам, — боязливо, но уже сдаваясь, прошептала она. — Они прогневаются на нас…
   — Да разве счастье человеческое мешает бессмертным? — прижал он её к себе ещё крепче. — Милая, милая, милая…
   И под сухие песни цикад, в лунном свете, в тёплой бездне ночи, они блаженно испили из чаши любви. И в её переполненной нежностью душе что-то шепнуло: не простят боги… Но она готова для милого принять их гнев каждую минуту — только был бы он счастлив!..
   …И так проходили их дни и ночи в когда то славном Карфагене в то время, как Цезелий Басс неустанно, пугаясь все больше и больше, рылся в мусоре веков. Изредка находили рабы черепки древней посуды, обломки оружия, статуи, позеленевшие монеты, но не было и следа тех могучих, величественных сводов, которые Басс видел во сне, ни пещер в кружеве сталактитов, ни слепящих глаза сокровищ. Серенус понимал, что ничего и не будет. Но чтобы быть вдали от Рима со своей милой подольше, он от времени до времени посылал к цезарю гонцов с донесением о ходе работ.
   — Во всяком случае, я-то для себя клад Дидоны уже добыл, — говорил он звёздным вечером под свежий плеск фонтанов и стрекотание цикад. — Вот он, мой клад!..
   И он поцеловал свою милую…
   Но на земле кончается все. И похудевший, растерянный Басс стал осторожно поговаривать, что на этот раз сон, пожалуй, обманул его. Ничего удивительного в этом не было: бывают сны от богов, но бывают и от злых духов. Правда, он всегда носил на себе талисман — кусок тюленьей кожи — от всякого злого наваждения, но что-то, видно, было не так и с талисманом… В бессонные ночи Басс не раз и не два уже обдумывал план бегства, но куда, где можно скрыться от римского цезаря?.. И в конце концов Серенус приказал раскопки бросить. Все, что он захватил с собой из развалин Карфагена, была большая, закопчённая ваза с причудливым барельефом. Он хотел поднести её Плинию, который был большой охотник до всякого такого старого хлама…
   И снова корабли закачались по лазурным волнам, направляя бег свой к северу. Басс просто места себе не находил: как предстанет он теперь перед разгневанным цезарем? И синей звёздной ночью бедняга бросился в море. Наутро все узнали о гибели неудачника и Анней вздохнул:
   — «Ты, обнажённый, будешь лежать на песках неизвестных…» Это из Энеиды, дитя, не спутай, — пояснил он Эпихариде.
   Но она была грустна… В её душе опять всплыло тёмное опасение, что не простят ей великие боги ночи любви в священной роще Карфагена…

XXVIII. НА БЕРЕГУ РОДАНА

   Зима прошла. Дожди ещё перепадали, но по Кампанье зацвели уже первые фиалки и на Via Appia[40] — regina viarum, как её звали, — появились гуляющие. Как всегда, римляне ворчали на её слишком скользкие плиты, которые делали прогулку по ней утомительной… Эринна проплакала всю зиму: от Язона не было ни слуху ни духу. Все разведки не дали никаких результатов. И, болея за неё, жалея сына, Иоахим решил, наконец, встать сам во главе большого каравана, чтобы идти на поиски Язона, — но не с Понта, как выступил Язон, а от Рейна, через опасные германские леса к Янтарному Берегу, где терялся последний след его…
   В караван богатого иудея просилось много охотников: удалиться на время от безумствующего Нерона и посмотреть далёкие страны многим было приятно. Но он решительно отклонял неподходящих попутчиков: ему нужны были только полезные для дела люди. Он заручился письмами от императора не только к главнокомандующему рейнской армией, Вителлию, но и во все военные колонии, которые обязаны были оказать Иоахиму в случае нужды даже военную помощь…
   И опять и опять на пути Иоахим своими глазами видел тихое умирание великой империи. Рим связывал прекрасными дорогами самые далёкие уголки империи. В последнее время расходы на эти дороги стали падать и они — и не только они, но и храмы, дворцы, клоаки, водопроводы, термы и прочее, — стали приходить в негодность. Население украдкой растаскивало камни себе на постройки. Это дешевле, чем покупать камень в каменоломнях. Это разрушение всего ещё более вызвало упадок общего тона жизни. Варвары не могли грабить население больше, чем делали это сборщики налогов от правительства.
   Караван шёл к стране Гельветов, туда, где из светлого озера вытекает буйный Родан[41], у истока которого приютилось небольшое поселение Генава[42], существовавшее ещё во времена Юлия Цезаря… Идти на Медиоланум было бы несколько короче, может быть, но там путь шёл горами, где было ещё много снега. А ждать, пока очистится путь, не хотелось: Эринна таяла с каждым днём. По пути и сам Иоахим, и Мнеф расспрашивали о Язоне встречных, но никто не мог сказать ничего. Почти каждый день отправлял он гонцов к Эринне с известием о ходе дел и все обнадёживал бедную мать… А вокруг царила во всем своём блеске весна. Горы в белоснежных панцирях замыкали горизонты и казались каким-то сказочным царством, а в особенности по вечерам, когда их вершины, как какие-то алтари неведомому Богу, теплились в небе…
   И вот караван разбил свои палатки на берегу буйного и зеленого Родана. Было тепло, хорошо, но дни стояли серенькие и окрестные горы были затянуты сплошной пеленой туманов: там шло таяние снегов. Озеро было переполнено, и Родан шумел могучим весенним шумом… К пологому берегу вдруг причалил немудрящий челнок и перевозчик высадил двух бедно одетых путников. Иоахим стоял у входа в свой богатый шатёр: он, как всегда, хотел сам допросить их.
   И вдруг один из прибывших, молодой, сильный мужчина с кудрявой бородкой, на миг замер в изумлении, а потом бросился вперёд с радостным криком:
   — Отец!.. Да ты ли это?!
   Весь лагерь разом поднялся на ноги. Иоахим ещё и ещё раз обнимал своего Язона и совсем исхудавшего, но, как всегда, ясного Филета и снова звал к себе сына…
   — Нет, на улицах Рима, в толпе, я решительно не узнал бы тебя! — все повторял он и, отстраняя от себя Язона, снова осматривал его сильную, мужественную фигуру восхищёнными глазами и снова крепко обнимал сына. — Ты уехал от нас юношей, а вернулся — мужем… Ах, как будет счастлива мать! — Он громко хлопнул в ладоши. — Сейчас же снарядить в Рим лучшего всадника с радостной вестью! — крикнул он сбежавшимся рабам. — Чтобы летел стрелой! Стойте: всем рабам, которые раньше ходили на поиски моего сына и кто теперь вышел на это дело со мной, — воля и награда, которая обеспечит его до конца дней. Мнеф, ты позаботишься об этом…
   Египтянин почтительно склонился. Он никогда ещё не видал своего господина таким торжествующим и радостным…
   И не успели рабы раскинуть под старыми дубами на берегу Родана ковры для предстоящего пира, как на белом арабском скакуне, поднимая нежную, перламутровую пыль, понёсся в Рим гонец с радостной вестью.
   — А мы возляжем, — широким жестом пригласил дорогих путников Иоахим к пиру. — Мы должны отпраздновать окончание наших горестных дней…
   И когда первый голод был утолён, он спросил:
   — Только одним словом пока: где же вы все это время были?
   — В плену у германцев, — отвечал Язон. — И… ты знаешь, что я не ударил бы лицом в грязь на Олимпийских играх, отец, я ни от кого не отстану в образовании нашего века, но в лесах мы с Филетом были беспомощны, как дети, и если бы не одна пленная гречанка… О, если бы ты видел её в лесах!..
   — Но тогда, может быть, лучше рассказывать все по порядку? — все любуясь сыном, проговорил Иоахим. — Мы будем продолжать нашу трапезу, а ты кушай и потихоньку рассказывай… Посмотри, с каким любопытством смотрит на тебя наш Мнеф! А обо мне и говорит уж нечего…
   — С величайшей радостью… Только не подливай мне вина: я пью совсем мало…
   — А тогда больше кушай. Вот возьми эту куропатку…
   — Спасибо, я уже не голоден, — сказал Язон и улыбнулся. — А теперь слушай… О том, как добрались мы до Янтарного Берега, я писал тебе подробно. На перевозе через Борисфен у нас вышла лёгкая стычка с какими-то варварами. Теперь я знаю, что это были германцы. Я хотел освободить их пленниц, — слегка покраснел он, — но не сумел, и, раненого, меня унесли в наш лагерь. Потом дошли мы до Северного моря, все, что нужно было, сделали и в то время, как караван наш пошёл тем же путём, на Ольвию и Пирей, мы с Филетом и небольшим отрядом воинов направились прямой дорогой в Рим, но нас захватило в плен какое-то германское племя. Ты не можешь представить, сколько там этих их племён: батавы, нервяне, бетазяне, каннинефаты, марсаки, эбуроны, тревиры, лингоны, вангионы, керакаты, трибоки, фризы… Да всех и не перечтёшь!.. И вот потекли тяжкие дни плена — месяцы, годы… Снедала тоска по своим, по родине, и так тяжело было думать, что вы тут, не имея обо мне никаких известий, страдаете. Воображаю, как плакала и терзалась мама!..