Он оглянулся: то был Петроний. Они обменялись приветствиями.
   — А слышал, как отличилась наша Virgo Vestalis Maxima?
   — Это что осуждённых-то жрецов отпустила? — хмуро отвечал Язон. — Какое же тут отличие? Это древний обычай…
   — А, какой там древний обычай! — засмеялся Петроний. — Это все подстроено было… Нет, я говорю о том, как она с цезарем-то… помирилась…
   И Петроний, осмотревшись вокруг, со смехом зашептал что-то Язону. Тот брезгливо нахмурился.
   — Ну, вы все всегда выдумаете что-нибудь такое, — сказал он. — Не верю я этим сплетням.
   — Так ты, как Нерон, можешь сам убедиться, — захохотал Петроний. — Ну, занимай место рядом и раздевайся!
   Рабы уже ждали в почтительном отдалении распоряжений Язона. Он с помощью их разделся — дома делал он это сам — и оба в сопровождении банщиков прошли во фригидариум, отделение прохладное, окатились водой, перешли в тепидариум, отделение тёплое, и опять окатились водой потеплее.
   — Ты что больше предпочитаешь: судаториум[67] или кальдариум?[68] — спросил Петроний таким тоном, как будто это было самым важным делом на свете. — Все равно? Ну, тогда пойдём в кальдариум.
   Мывшиеся в банях украдкой осматривали Язона: нет ли на нем смешных следов обрезания? Но он обрезан не был. Другие иудеи, обрезанные, чтобы избежать насмешек римлян над этим диким обычаем, прибегали, чтобы скрыть обрезание, к особой операции… И вслед Язону неслось, как всегда:
   — Но какое сложение!.. В самом деле, это настоящий бог.
   — Хромой Петроний рядом с ним выглядит настоящим Гефестом…
   — Ну, для Гефеста наш elegantiae arbiter слишком жидок… Не понимаю, как он решился показаться обнажённым рядом с этим иудеем!
   — Он считает себя настолько умом выше всех, что о телесной красоте ему, по его мнению, не стоит и беспокоиться.
   — Ну, разве что…
   Как ни привык с детства Язон к богатству, но и он не мог не отметить исключительной роскоши терм. Стены, двери, колонны, краны, даже дверки, за которыми рдели раскалённые камни, были тут предметами искусства, той тяжёлой роскоши, которая была свойственна Риму того времени. Рабы молча делали своё дело: это были мастера, которые не нуждались в указаниях. Петроний блаженно задыхался в сухом раскалённом жару, но Язону с непривычки было тяжеловато. Но он терпел, рассеянно слушая забавную и злую болтовню патриция.
   — Ну, довольно, — ослабевшим голосом проговорил Петроний, когда рабы проделали над ним все, что было нужно. — Перейдём теперь в ункториум[69]. Ну, как, ты доволен?
   И в ункториуме началась длинная и сложная работа рабов над умащением жарких тел. Петроний блаженно закрыл глаза и молчал. Язон чувствовал, как под руками опытных мастеров кровь в нем начинает играть, и жизнь точно возвращается. «Не все в жизни, в конце концов, так уж плохо, — подумал он. — И хор Софокла, пожалуй, слишком уж мрачно смотрит на вещи. По крайней мере, эти вот минуты недурны: такая нега во всем теле и такой блаженный покой на душе…»
   — Ты бесподобен! — блаженно сказал Петроний, когда Язон встал с мягкого ложа во весь рост и, полный истомы, потянулся. — Но про тебя говорят, что ты девственник. Неужели это правда?
   Язон слегка покраснел.
   — Оставь, пожалуйста! — с досадой проговорил он. — Не терплю болтать языком в этой вашей грязи… Ну что вы все находите в этом… такого?
   — Ты бесподобен! — повторил Петроний. — Пойдём отдыхать теперь в раздевальне, поболтаем и выпьем чего-нибудь…
   И, когда рабы уложили их на мягких ложах ослепительной белизны и подали все, что любил Петроний для прохлаждения — его привычки были тут известны, — он проговорил:
   — Отдохнём немного и поедем взглянуть пантомиму, в которой будет летать Икар.
   — Но какое же в этом удовольствие? Это забава для черни.
   — Тебе хорошо говорить-то! — усмехнулся Петроний. — А я должен показаться божественному. Он бредит этим Икаром: того и гляди и сам из зависти летать захочет. Вот было бы хорошо! Поедем…
   — Мне все равно, — с наслаждением потягивая холодное белое вино, отвечал Язон. — Я давно уж не видал этих ваших римских забав.
   На этот раз в амфитеатре был большой день. Как всегда в таких случаях, вокруг стояли усиленные наряды преторианцев и вигилов: часто давка была так велика, что люди погибали. Другие отряды ходили по городу, чтобы обезопасить от нападений черни тех немногих, которые оставались дома. В противоположность Греции, театр не пользовался в Риме большой любовью — разве когда давались в нем эти новые, раздирательные в буквальном смысле пьесы, вроде Геркулеса, сжигаемого на горе Эта — в натуре! — Орфея, разрываемого на куски медведем, падающего с неба Дедала, которого тут же пожирают звери, Пасифаи с волом, Муция Сцеволы, а в особенности знаменитого «Лавреола», кровавой пантомимы сочинения Катулла. Главное действующее лицо пантомимы — хитрый раб Лавреол. Он убегает от своего господина, становится главарём разбойничьей шайки, но в конце концов его ловят и распинают. Распятие производилось тут же, на арене, а потом распятого бросали зверям. Пьеса имела огромный успех и давалась очень часто. Но все же в Риме предпочитались игры цирка и бег колесниц. В дни игр народу раздавались обыкновенно всякие подарки: птицы разных пород, марки на получение хлеба, платье, золото, серебро, картины, рыба, скот, ручные звери, дома, участки земли и прочее. Народ обыкновенно пользовался этими зрелищами, чтобы выразить императору или своё удовольствие, или неудовольствие. Нерона простонародье любило и на этот раз, как и всегда, его встретили рукоплесканиями и одобрительными возгласами.
   Когда Петроний с Язоном появились на подиуме[70], представление уже началось. Нерон в блестящем окружении сидел в полутени огромного пурпурового велариума, растянутого над амфитеатром. Калигула иногда приказывал велариум убрать, чтобы так, на смех, поджарить своих добрых верноподданных на жгучем солнце; но Нерон таких пресных шуток не любил: если уж шутить, то так, чтобы помнили… Римский всадник ездил внизу, над самой ареной, по туго натянутому канату на слоне, и все, затаив дыхание, следили за ним: вот-вот свернётся… Но тот благополучно закончил представление, и весь амфитеатр заревел бешеными криками:
   — Мактэ!.. Мактэ!..
   Всадник отменно раскланивался. Было время, когда знать считала постыдным спускаться на песок арены, но теперь одобрения черни часто искал на арене сам император.
   Огромная каменная чаша амфитеатра гудела, как гигантский улей. Рядом с Нероном красовалась Поппея с её красивым, но наглым, бесстыжим лицом. Сзади замерли белые весталки. Сенека многозначительно хмурился: он не одобрял такого времяпрепровождения… Шустрый Иосиф бен-Матафия старался ничего не пропустить. Наварх Волузий Прокул показывал свою разочарованность — это было в большой моде, — но тайком наблюдал, видит ли его божественный. Тигеллин с Серенусом стояли неподалёку от Нерона. Анней через всю арену улыбался своей милой, которую он взял на время в Рим и никуда от себя не отпускал…
   Начались всевозможные бои гладиаторов. Чернь следила за ними, затаив дыхание: однообразие этой бойни не утомляло никого. Наоборот, за всяким выпадом бойцов следили со страстью и то и дело бились об заклад. Они сражались на мечах, на копьях, трезубцами и сетями. Мастигофоры неотступно следовали за бойцами и язвящими ударами плетей возбуждали в них необходимую для дела ярость. Зрители требовали, чтобы насмерть раненый гладиатор умирал в красивой позе. Сенека и другие добрые философы страшно возмущались таким бесчеловечным требованием. Над ними слегка подсмеивались: вот оригиналы!.. Игры, которые дал в своё время Риму Спартак, пошли именно из школ гладиаторов, где их учили делу, прекрасно кормили и где, по окончании курса науки, они клялись самыми страшными клятвами, что будут давать делать с собой решительно все, что только захочется зрителям.
   — Поразительно! — проговорил Язон. — Только римляне одни сделали страдание человеческое потехой… Со всех концов света сгоняют сюда несчастных, чтобы из их муки сделать себе забаву.
   Петроний рассмеялся.
   — Почему? — поднял он брови, готовя очередное словцо. — Стоит ли жалеть всех этих беглых рабов, сводников, разбойников, воров и всяких других прощелыг? Люди порядочные на арены не попадают… Ты скажешь: а божественный? Но он становится все менее и менее порядочным…
   Восторженный рёв толпы заглушил его слова. Покрытый кровью гладиатор лежал на песке. Его победитель, поставив на его грудь ногу, ждал распоряжения императора. Нерон, смотревший на бой сквозь свой изумруд, сделал знак. Гладиатор погрузил окровавленный трезубец в горло противника. Амфитеатр взревел:
   — Мактэ!.. Мактэ!..
   Рабы, ловко подхватив крючьями тела убитых, уже тащили их по окровавленному песку прочь… Амфитеатр кипел… Подошёл самый важный номер, какого Рим ещё не видел.
   Вверху рабы уже приспособили все для полёта Икара через амфитеатр. Икаром был Перценний, внук Жаворонка. Под грохот рукоплесканий он вышел на арену и склонился перед цезарем. Нерон сделал благосклонный знак, и Перценний быстро побежал по верёвочной лестнице вверх, где была укреплена маленькая площадка, а около неё — трапеция. Резкие звуки труб подчеркнули волнующую тишину амфитеатра.
   Перценний, бледный, укрепился на площадке, взял в руки трапецию и замер. Замерло все и в лиловой от велариума глубине амфитеатра. И как раз в тот миг, когда Перценний бросился в пустоту, где-то на верхних ступенях раздался вдруг полный невыносимой боли женский крик. И тотчас же его покрыл рёв толпы: Перценний сорвался, ударился о барьер подиума, перед самым цезарем, и кровавой лепёшкой тяжело упал вниз, на песок… Зрители повскакали со своих мест. Нерон с помощью друзей старался стереть с аметистовой тоги капли крови, которой забрызгал его несчастный, а рабы, поборов первое оцепенение ужаса, бросились к окровавленной лепёшке и бегом потащили её крючьями вон…
   Амфитеатр взволнованно шумел. Нерон поднялся: ему необходимо было и переодеться, и приготовиться к длительному путешествию по Италии. Тигеллин и другие приближённые суетились вокруг императора. Поднялась и Virgo Magna со своими весталками. Цезарь был нервен, но хотел это скрыть. И, приблизившись к Virgo Magna, он тихонько шепнул ей:
   — Но кто же? Неужели ты так и не скажешь мне? Строго сложенные губы весталки чуть дрогнули в сдержанной улыбке, и она, не меняя величественного выражения, чуть шепнула в ответ:
   — Бог Анубис…
   И величественный вид её до такой степени не соответствовал этому дурашливому ответу, что Нерон, в усилиях сдержать смех, весь налился кровью. И, склонившись в поклоне, он пропустил весталок вперёд и сделал знак Поппее следовать. Она брезгливо обтирала платком забрызганные кровью Икара руки…
   И многие поднялись вслед за цезарем. Вышли и Петроний с Язоном.
   — Хочешь пройтись немножко? — спросил Петроний. — Я не терплю этих долгих сидений. Хорошо, что сегодня все это так скоро кончилось… Пройдёмся?
   — Пожалуй…
   У ворот амфитеатра, из-за которых нёсся глухой рык львов, стояла небольшая кучка бедного люда. Оттуда слышались рыдания. Взяв под руку Петрония, Язон направился туда. Там над разбитым телом Перценния билась молодая женщина. То была его жена, испуганный крик которой погубил его на полёте. Несколько бедняков стояло вокруг с мрачными лицами. Какой-то старик с белыми волосами, задыхаясь, быстро подошёл к ним.
   — Маран ата, — тихо проговорил он. — Разбился?
   — Маран ата, Лин, — печально отозвалось ему несколько голосов. — Насмерть…
   Язон, нахмурившись, отсыпал несколько золотых рыдавшей женщине и обратился к старику:
   — Что это такое: марав ата?
   — Маран ата значит «Господь грядёт», — отвечал тот. — Мы христиане, господин…
   — Какие христиане? Я хотел бы узнать вас поближе…
   Он оживился: значит, его гамадриада была христианкой и, может быть, через этих людей он отыщет след её.
   — Охота тебе связываться! — пожал плечами Петроний. — И какая вонь чесноком… Нет, populus, может быть, вещь и хорошая, но на расстоянии не менее трех римских миль… Прощай, я ухожу.
   Язон на восковой дощечке записал, где и как найти ему старцев христианских: щедрый дар его вдове Перценния тронул сердца, и бедняки были более откровенны, чем обычно.
   — Филет, а что такое христианство? — вернувшись домой, спросил он у грека.
   — Я слыхал, что есть такая секта у вас в Иерусалиме, — отвечал тот, — Во всяком случае, название это явно греческое. По-иудейски следовало бы их, думаю, назвать мессианами, не так ли? Если хочешь, я узнаю. Но их, видимо, немного и никакого влияния в народе они не имеют.

XXXVIII. У ЛИНА

   У старого Лина собралось несколько единоверцев. Среди них были и омрачившийся, потухший Пётр, и только что выпущенный из тюрьмы Павел. Заключение и годы очень сказались на нем. Он озлоблялся. Иерусалимцы никак не оставляли его в покое. В долгу он не оставался и, беседуя с близкими, как Лука или верный Тимофей, он жестоко нападал на этих плохих работников на ниве Божией, на этих злых собак, искалеченных[71] изуверов. Приход Господа недалёк, а они баламутят верных хуже злейшего врага дела Божия. И он то мечтал уйти в Испании, которые не слыхали ещё доброй вести, то бросить все и возвратиться в Филиппы. Лидия не забывала его и недавно прислала ему тёплой одежды и денег. Но и там дело не ладилось: вечные ссоры между диакониссами Евходией и Синтихеей вносили смуту в жизнь общины. А тут, в Риме, ему явно делать нечего. Тут правит всем сатана. Обычным состоянием Павла теперь было раздражение. Только Лука да Тимофей умели переносить его, а другие старались отойти подальше, а то уходили из церкви и совсем…
   И теперь Павел раздражённо защищался против иерусалимцев, не замечая, что он повторяет вещи всем давно известные из его же посланий.
   — Ну, пусть я безумен, — с горечью говорил он. — Согласен. Так вы, мудрые, должны покорно перенести моё безумие. Вы должны быть снисходительны к безумным. Тем более, что снисходительны же вы к тем, к болтунам, которые обращают вас в рабов, которые выманивают у вас деньги, а затем, надутые спесью, вас же бьют по лицу… И раз у нас вошло в обычай воспевать хвалу себе, так и я могу воспеть хвалу себе. Все, что они о себе могут сказать, то могу сказать и я: они иудеи и я иудей. Они происходят из рода Авраама и я тоже. Они посланники Христа, а я много больше. Больше, чем они, я сидел в тюрьмах, чаще, чем они, я пренебрегал смертью. Моя власть тоже от Бога…
   Лин уныло вздыхал. Пётр, который не любил и не умел препираться, молчал, ему было тесно и душно и он не знал, куда деть глаза. Нет, нет, тогда, в Капернауме, было в тысячу раз лучше! И как, кто затянул его в это болото злобы? Воистину, силён лукавый!.. Лука, как всегда в таких случаях, старался спрятаться в свои думы о том, что он тихонько от всех писал. Тимофей всей душой сочувствовал Павлу, который у него был всегда и во всем прав.
   — Да, — продолжал Павел горько. — Издали мы всегда восхваляли вас, общину римскую, и ставили вас прочим в пример, но вот мы уже два года среди вас и что же мы видим? Раздоры, как везде. Богачи ваши не заботятся о бедных и превозносятся богатством своим. Вот недавно пришёл ко мне один из ваших, торговец Пуд, и давай стенать: никогда ещё в жизни не произнёс я правдивого слова, но со всеми говорил лукаво и свою ложь выдавал за истину… А повздыхав, опять за своё. Пословица говорит, что легко портится вино в бочках наполовину пустых — так и дьявол легко торжествует над вашими половинчатыми душами. И до чего дошло, прямо слушать совестно!.. Один из ваших, богач, — не будем называть его имени, — отказывает в гостеприимстве путешествующим братьям: ему противно быть в дружелюбии со всеми этими нищими и бродягами да и приятели смеяться будут, и вигилы станут коситься. И едет на пиры к богатым язычникам, и чванится нарядами своими и рабами, а жена, злоязычная болтушка, в доме все вверх ногами ставит. А, да что тут говорить! — безнадёжно махнул он рукой.
   Дверь осторожно отворилась и вошёл брат Урбан, бывший гладиатор, кривой, весь в рубцах.
   — Там пришли два иноверца, — сказал он Лину. — И говорят, что ты позволил им навестить тебя на дому.
   — Да, да, — обрадовался Лин, довольный, что хоть кончится это злое препирательство. — Пусть войдут. Это тот самый, что дал золота вдове Перценния, — пояснил он своим.
   — А кто он? — послышались недоверчивые голоса.
   — Этого я не знаю, — отвечал Лин. — Добрый, видно, человек.
   Лица омрачились. Надо быть с чужими поосторожнее. Опять привяжется начальство и опять погонит из города всех вон. Нет, этот Лин очень уж прост!
   — Позови, позови, — повторил Лин Урбану. — Какая беда?
   Через несколько минут Язон с Филетом вошли в горницу. Обменялись приветствиями. И Лин, смущённо улыбаясь, проговорил:
   — А вы уж будьте добры, скажите, кто вы… А то некоторые у нас смущаются…
   — Я — Язон, сын Иоахима, которого вы, конечно, все знаете, а это мой друг Филет, — отвечал Язон, чуть покраснев: среди этих бедняков ему, самому богатому человеку Римской империи, было совестно своего богатства. — Мы не мыслим против вас никакого зла.
   Все обменялись украдкой взглядом: Иоахим был явным отступником от закона, и все иудеи ненавидели его. Но Лин был удовлетворён: если уж такие неверы стучатся в их двери, значит, чувствует мир силу Господа! И он ласково усадил гостей.
   — Так вот мы хотели бы узнать, в чем ваша вера, — сказал Язон и опять чуть покраснел: он не любил говорить на людях.
   Все глаза сразу обратились на Павла: кроме него никто не мог бы поговорить об этом с чужаками. Пётр смущённо потупился. Павел гордо сверкнул своими горячими глазами и выпрямился.
   — Я готов изложить перед вами основы веры нашей, — сказал он с достоинством. — Постараюсь быть краток. Потом, постепенно, из бесед с братьями вы узнаете и все. Итак, слушайте…
   И он заговорил о вере, которую он исповедывал и которая за время его заключения в Риме опять и опять претерпела новые изменения, которые теперь — по мере того, как он говорил он становился все оживлённее, — выявлялись совсем неожиданно не только для верных, но и для него самого.
   — …Этот мир — царство сатаны и его сил, наполняющих воздух, — говорил он. — Царство святых, напротив, будет царством света. Святые святы не по своим заслугам — до Христа все были врагами Христа, — а по той милости Божией, которая выразилась в послании к ним Христа. Его кровь, пролитая на кресте, стирая грехи, примиряет с Богом всякую тварь и водворяет мир, как на земле, так и на небе. Сын — это образ невидимого Бога, перворождённый из всей твари. Все было создано в нем, им и для него, как небесные, так и земные вещи, видимые и невидимые, троны, власти, все. Он был прежде всех веков, и все существует только в нем. Он и церковь образуют одно тело, в котором он — глава. Как всегда, он занимал во всем первое место, так это будет и по воскресении. Его воскресение — это начало всемирного воскресения. Полнота божественности обитает в нем телесно… Иисус есть как бы Бог человека, нечто вроде первого властелина творения, поставленного между Богом и человеком. Христианин, принимая часть в Иисусе, наполняется, как и Иисус, полнотой божественности, то есть, как говорят эллины, плеромой…
   — Учение о плероме я слышал ещё в Александрии, — проговорил Филет, когда Павел победно осмотрел всех этих неучей, осмеливавшихся восставать против него. — Но я, главное, хотел бы слышать подробнее о том пророке, которого вы ставите между Богом и человеком: когда он жил, где и что делал и какова была судьба его?
   Павел довольно сбивчиво и отвлечённо заговорил о Мессии, вставшем незаметно среди иудеев при Пилате и им распятом. Событие это тогда в бурях иудейских прошло совершенно незаметно, и только потом, волею Господа, все стало человечеству открываться. Сам Павел, бывший в то время в Иерусалиме, никогда не видывал Мессии — только потом, долгое время спустя, Мессия явился ему на дороге в Дамаск и повелел ему делать дело Его… И по мере того, как Павел, наводимый Филетом на рассказ о жизни Мессии, говорил, глаза Филета становились все шире и шире. Живя по поручению Иоахима в Иерусалиме, он заинтересовался рассказами о погибшем там галилеянине, собрал о нем, какие мог, сведения и записал их. И вот вдруг из наивного, милого, несчастного галилеянина каким-то волшебством за несколько десятков лет вырос Мессия, освободитель человечества, и в уста его уже вложены мысли александрийцев о плероме и всяких других премудростях, о которых бедный галилеянин совсем и не подозревал! А сам он уже судия мира, который вот-вот придёт на облаках под звуки золотых труб для последних решений в судьбах мира… Филет не мог выговорить ни слова. На Павла он смотрел, как на одного из волшебников, которые совершили чудо этого невероятного преображения…
   Все были речью Павла чрезвычайно смущены: с одной стороны, все это так учено и глубоко, что они ничего не понимали, но, с другой, никогда они раньше этого и не слыхивали!.. Все подтягивались и выставляли себя и своё учение с самой хорошей стороны: привлечь в церковь такого человека, как сын знаменитого на весь мир Иоахима, было бы огромной победой.
   — Но надо быть правдивым, — сказал Язон. — Доброта в отношениях между людьми свойственна и язычникам. И умирать язычники умеют не хуже других: разве вам неизвестно, как умер Сократ?
   — А-а, сколько уже раз слыхали мы об этом вашем Сократе! — насмешливо, вперебой закричали христиане. — Что все эти ваши философы? Их мудрость — безумие перед Господом. А что умирать и они могут спокойно, так спокойно умирают и животные — какая в этом заслуга?
   Язон нахмурился: это ему не понравилось. Но рассказы о жизни Мессии, которого не заметили иудеи, его очень тронули. Он — было время уходить — внёс Лину щедрое пожертвование на бедных и, ласково со всеми простившись, вышел с вдруг замолчавшим Филетом из покоя. И вдруг на лестнице Филет остановился: навстречу им поднимался Симон Гиттонский с Еленой. При виде Филета Елена вся вспыхнула и на лице её задрожала улыбка, в которой были и радость и смущение, и жалоба на всю её незадачливую жизнь… Филет обрадовался ей: её образ ещё жил в его тихой душе. Симон приглядывался к нему своими строгими глазами: он где-то видел этого эллина.
   — А мы вместе на «Нептуне» из Эфеса ехали, — сказал, здороваясь, Филет. — Вы тоже христиане? Симон грубо засмеялся.
   — Нисколько! Я хожу к ним иногда, стараюсь просветить этих тупых людей, но разве с ними сговоришься?..
   Язону он был неприятен. Филет, разговаривая с Симоном, все время смотрел на Елену; глаза её в сумраке дурно пахнущей лестницы жаловались и как будто знали. О, как она устала, это воплощение божественной мысли, эта Энойя! И все распрощались — до следующей встречи. В душе Елены расцвели цветы: люб ей был этот тихий, тёплый эллин с первой встречи, и не думала она никогда, что встретит его ещё…
   А в покое у Лина гудело. Все были рады знакомству с таким богачом. Все надеялись, что он непременно придёт в их ряды: как он во все вникал!.. Павел вырос чрезвычайно и пренебрежительно осматривался кругом. Тимофей тихо радовался победе своего учителя: когда нужно, без Павла не обойдёшься! Рассказы верных о жизни Иисуса, как всегда, взволновали Луку, и он старался не забыть разных мелких подробностей, о которых он услышал в первый раз. А-а, эта гефсиманская мука его — какое сердце не разорвётся, слушая о ней?!
   — А вы слышали, как страдает наша бедная Перпетуя? — рассказывала пожилая женщина с бородавкой. — Муж все пристаёт: отрекись да отрекись от Спасителя, а она, конечно, стоит на своём. День и ночь от несогласий этих плачет, а сделать ничего невозможно: очень уж он упорен! И денег у них есть, и должность какую-то хорошую он у цезаря занимает, и, понятно, ему зазорно, что жена живёт не как все. И развёлся бы, вишь, да маленьких жалко: двое у них ребяток-то. Да и Перпетую любит. Вот так и мучаются оба…
   — Правильно Спаситель предсказал, что разделит он самых близких и воздвигнет брата на брата, — сказал старик с белыми бровями.
   «Так какая же в этом польза разделять близких и воздвигать брата на брата? — подумал старый Жаворонок. — Нет, нет, что ни говори, а непонятно!»
   Смерть внука Перценния придавила старика. Он совсем был бы готов вступить в общину, но такие разговоры смущали и останавливали его.
   — А у нас рассказывали, что большое-де прение между Симоном да Петром было, — заговорщическим шёпотом проговорила бойкая востроносая торговка. — И будто, вишь, Пётр Симона-то на состязание вызвал: давай-де сделаем каждый чудо, и тогда будет видно, с кем Господь. И вот будто Симон тот же час поднялся перед народом на воздух и давай летать так и эдак, а Пётр подошёл будто к одной торговке, которая рыбой торгует, и, помолившись, взял да и воскресил… солёную селёдку!..
   — Экие болтуны! — возмущался кузнец. — Экие врали!
   Между тем Язон с Филетом, взволнованные виденным и слышанным, шли к дому. Рим жил своей обычной жизнью. Гремели по камням коваными колёсами колесницы, кричали торговцы и дети, голуби звонко плескали крыльями. В угловом кабачке гуляки плясали непристойный, запрещённый правительством кордак, и зрители, опасаясь вигилов, все же хохотали и рукоплескали бесстыдным плясунам. В храме Изиды была, как всегда, толпа.