Эпихарида немного струсила.
   — Никаких таких тайн у меня от тебя нет, — сказала она. — Да и заговора тоже, конечно, никакого нет. Есть только много недовольных, которым надоела вся эта чепуха и грязь. Только и всего. А по мне, хоть ты сам становись во главе всего: ты молод ещё, храбр и будешь цезарем не хуже других… А?
   И она весело засмеялась. Наварх вспыхнул от досады.
   — Ты очень хитра, — хмуро проговорил он. — Но кончим: если я действительно буду нужен, вы можете на меня рассчитывать. Но даром работать ни на кого я не буду. Порядки божественного известны: чуть что не так — и голова долой. И потому за игру надо заплатить…
   Но Эпихарида уже не сдавалась: он напугал её, упомянув ни к чему не причастного Серенуса, которого она не без умысла сама держала от всего в стороне.
   — Да мне некому передавать все это, — повторила она. — Собирай недовольных сам и налаживай, как найдёшь лучше. А я что? Бедная слабая женщина. Так заходи опять, если будешь в Байи. Может, пообедать останешься?
   — Нет, я обедаю сегодня у Пизона, — значительно сказал наварх. — Благодарю за любезность и до свидания…

XXXI. ПОСЛЕДНИЙ ЧЕСТНЫЙ ЧЕЛОВЕК НА ФОРУМЕ

   — Мама, да как же ты исхудала!.. Но Эринна уже билась на груди сына, вся в слезах бездонного счастья.
   — Но ты совсем муж!.. Я едва узнала тебя, — лепетала она, судорожно прижимая его к себе ещё и ещё. — Язон мой, Маленький Бог мой… Хлоэ, Хлоэ, смотри: это он!.. Иоахим, правда: у нас никогда ещё не было в доме такой радости — кроме того дня, когда он родился…
   И в тот же вечер в роскошном дворце загремел небывалый пир на весь Рим: то властный иудей праздновал возвращение своего сына. Эринна, утомлённая шумом, — она вообще жила очень замкнуто — мечтала, что это последняя дань с её стороны проклятому городу и что они сейчас же уедут на своей «Амфитриде» в солнечную тишь Сицилии. Но надежды её рухнули на следующее же утро. Язон, уже взрослый, должен был, по словам отца, остаться в Риме, чтобы готовиться к деятельности мужа. Язон заметил тихое огорчение матери. Но она сейчас же и утешилась: раз это нужно сыну, значит, так и нужно. И она ушла вдвоём с Язоном в пышный парк их, и там он поведал матери тайну своей любви.
   — Я должен найти её, мама, — говорил он. — Я не могу жить, думая, что она раба, что она бедствует… И, наконец, Эльпиника сделала для меня столько…
   — Но зачем же столько слов, милый? — сказала Эринна и, пригнув к себе эту прекрасную голову, поцеловала сына в лоб. — Раз это нужно для твоего счастья, значит, это нужно для моего счастья. Будем искать твою Миррену повсюду. Но только об одном молю: в городе столько разговоров о каких-то заговорах. Ты не должен позволить увлечь себя в эти кровавые дела, милый. Ты мне обещаешь, Язон мой?
   — От всего сердца, мама. Эти игрушки нисколько не тешат меня. Я хочу все видеть, все слышать, все познать.
   — Ну, вот и хорошо. Спасибо тебе. Теперь я буду покойна… И будем искать твою Миррену. Я думаю, лучше всего поручить Мнефу снестись с фессалийскими торговцами рабами. Они известны своим искусством похищать людей, а в особенности детей из хороших домов. Они за деньги сделают все.
   И сразу жизнь Язона вступила в свою колею. Он бывал с Филетом везде, начиная с дворца цезаря и сената и кончая народными гуляньями на Марсовом поле. И если он не находил и следа Миррены, то при таком наставнике, как Филет, не проходило ни одного выхода, в эти водовороты огромного города, чтобы, вернувшись домой, молодой философ не принёс с собой хоть крупинки чистого золота мудрости.
   Весна была в полном разгаре. Цвели сады. На Аппиеву дорогу по вечерам выезжала знать погулять и почваниться своим богатством. Выйдя из заседания сената, Язон с Филетом спустились на форум и остановились под многостолетним Руминальским деревом, которое несколько лет тому назад засохло было, а теперь снова пустило от корней новые побеги. По преданию, дерево это служило защитой младенцам Ромулу и Рему. В некотором отдалении, справа, высился величественный храм Юпитера Капитолийского, с фронтона которого рвалась в лазурное небо белая квадрига… А перед ними кипел форум. Среди нагромождения храмов, трибун, торжественных арок, лестниц и дворцов день и ночь суетилась пёстрая, горластая толпа. Тут проходили со своими клиентами важные в белых одеждах сенаторы, толпились нищие, торговцы всяким вздором, куртизанки, легионеры. Шпионы цезаря с особенным вниманием следили за теми circuli, которые то и дело образовывались на форуме, на Марсовом поле и в других местах скопления народа, вокруг шарлатанов, выхваляющих свои лекарственные снадобья, гимнастов, фокусников и бедняков, показывающих дрессированных или редких животных. Малейшее подозрительное слово — и неосторожного быстро убирали… Вот с великим шумом проходят корибанты, жрецы фригийской богини Кибелы. Вот шныряют в толпе и жалобно канючат проворные черноглазые мальчишки-иудеи из-за Тибра, которых мать выгнала просить милостыню. Вот, тяжко отбивая шаг, проходит куда-то манипула пехоты. И непонятно было вечное смятение пёстрых и горластых толп этих: точно это был уголок сумасшедшего дома…
   Медленно оба прошли к золотому Миллиарию, что стоял у подножия Капитолия, возле храма Сатурна и арки Тиверия. Это был конус, обитый позолоченными листами: около него сходились все дороги страны и на нем были отмечены расстояния от Рима до наиболее важных пунктов империи. Неподалёку от него, в тени, стоял со своим лотком со сластями старый легионер Пантерус. Вокруг него всегда липла детвора и охотно останавливались и молодые женщины: всем нравился этот красивый, весь белый ветеран с изрубленным лицом и доброй улыбкой, который никого не отпускал от своих сластей без доброго слова.
   — Да, — подводя итог каким-то своим тайным думам, проговорил Филет. — Раньше, как тебе известно, на тесной площади этой был простой базар, где продавали овощи, рыбу, мясо, одежду, обувь и всякие другие необходимые человеку предметы. Но это было давно. Теперь тут только продают вечером краденые вещи, а днём гнилые слова, в которые не верят уже ни торгующие ими, ни покупатели. Ты помнишь картинку, зарисованную Луцилием, сатириком:
 
Ныне от утра до ночи, в праздник ли то, или в будни,
Целые дни, как народ, так же точно и важный сенатор
Шляются вместе по форуму и никуда не уходят.
Все предаются заботе одной и одному искусству:
Речь осторожно вести и сражаться друг с другом коварством,
В лести поспорить, хорошего роль разыграть человека,
Строить засады, как если бы были враги все друг другу…
 
   Говорят, Август «умиротворил красноречие», как и многое другое. Это одна из тех неправд, которыми буйно заросла жизнь человека. Знание «права» и красноречие, studia civilia, почитаются и теперь, и, как ты знаешь, шарлатан, особенно хорошо болтающий языком, получает от сената награду: медальон в виде щита, который и вешается, на удивление потомству, в Палатинской библиотеке, в этом пантеоне болтунов. Без хорошо подвешенного языка ты не сделаешь в Риме и в мире никакой карьеры. Были люди, которые понимали всю опасность этого культа бесстыжего языка. Цензоры Красс и Домиций приказали риторам закрыть их «школы бесстыдства», как выражался Цицерон, но и до сих пор процветают эти рассадники болтовни и невежества. Одному юнцу дают темой для речи убийство тирана, другому предлагается выступить как бы от имени изнасилованной женщины к своему растлителю, третий старается в пустых словах установить разницу между женитьбой и смертью или высказать своё мнение о средствах против моровой язвы или о кровосмешении с матерями… И те стараются. И все из кожи вон лезут, чтобы убедить слушателей, что двигает ими только одно: любовь к народу. Ты помнишь, у Аристофана во «Всадниках»:
 
Коль тебя не люблю и на бой за тебя
Коль один на один не пошёл бы,
Пусть погибну тогда, пусть распилят меня,
Пусть ремни из спины моей режут…
 
   И все готовы — по Аристофану — предоставить в распоряжение демоса свою голову, чтобы тот, высморкавшись, вытирал о неё пальцы… Так что этот старый и почтённый легионер, который продаёт ребятам всякие сласти, теперь, можно думать, единственный человек на форуме, который продаёт действительные ценности… Ребята! — своим слабым голосом воскликнул он. — Мы хотим порадовать вас и почтить ветерана: разбирайте все его сласти — мы платим!..
   И вокруг смеющегося Пантеруса началось настоящее столпотворение. Язон дал старому воину несколько золотых, и снова оба пошли форумом дальше. Но это было дело нелёгкое: то преграждала им путь процессия салийских жрецов с их щитами, то тяжёлый октофорон[54], который несли восемь дюжих рабов и в котором пышно возлежала какая-нибудь дорогая красавица, то проезжали квадриги, то мальчишки-нищие стравливали худых, израненных собак…
   — Надо взглянуть, какие новые книги вышли, — сказал Филет.
   Они подошли к колоннам, на которых пестрели объявления издателей. Первым издателем книг в Риме был друг Цицерона Помпоний Аттик. В его мастерской работали сотни писцов и переплётчиков, потому что сочинения любимых авторов издавались часто в нескольких тысячах экземпляров. Потом дело книгоиздательства стало расти и в это время им занимались в обширных размерах братья Созии, издатели Горация, Атрект, Валериан Поллий и другие… За колоннами, перед дверью книгопродавца, были со вкусом разложены книжные свитки, начищенные пемзой, блестящие от кедрового масла и накрученные на чёрную палку с вызолоченными концами и с пергаментными полосами, на которых было написано заглавие. Язон с Филетом просмотрели объявления, но ничего по своему вкусу не нашли. Впрочем, братья Созии высылали в библиотеку Иоахима, в Тауромениум, по его приказу все, что выходило в Риме нового.
   — Эти колонны, покрытые афишами, часто занимают мою мысль, — проговорил среди шума форума Филет. — Чрезвычайно наивен тот, кто думает, что слава венчает наиболее даровитого. Для того чтобы быть изданным, надо иметь деньги, связи и, прежде и после всего, принадлежать к какому-нибудь цеху поэтов и писателей, которые выхваляют один другого. Только это даёт тебе право попасть на эти вот колонны с цветными лоскутами папируса. Лучшие, настоящие поэты хранят теперь необнародованные произведения свои в скринях, в этих маленьких девственных храмах Весты, куда доступа непосвящённым нет. Ты раньше писал прекрасные стихи. Я благословляю твою судьбу, что она совершенно лишила тебя этого зуда славы и что имени твоего на этих пёстрых лоскутах ещё не было, а может быть, и не будет. И если это будет так, я готов признать, что жизнь свою я прожил не совсем даром. Друг мой, будем продавать тут овощи, овчины, калиги, мясо, все, что хочешь, но не будем торговать словами! А ещё лучше не будем торговать ничем: пусть этот бравый легионер с белой головой и весь в рубцах будет последним честным человеком на римском форуме… А теперь пойдём подышать воздухом Кампаньи, на Аппиеву дорогу — после форума и сената и лёгким, и душе это будет очень хорошо…

XXXII. ВЕСЕННИМ ВЕЧЕРОМ…

   Лабиринтом узких и грязных улиц оба философа пробирались на окраину города, туда, где от Аппиевых ворот бежала к далёкому Брундизиуму прекрасная Аппиева дорога. И, когда было можно в сутолоке, Филет делился со своим учеником и другом своими мыслями.
   — Когда я читал отчёт о заседании сената в первый раз, — рассказывал он, — мне все вспоминалась детская игра в цари: какую глупость царь ни приказал бы другим играющим, они заранее обязуются исполнить решительно все не только в пределах благоразумия, но при озорстве даже и далеко за его пределами… Эти люди в белых тогах и часто с белыми, уже уставшими, казалось бы, головами делают то же, что и дети. Они говорят нам: мы отцы отечества, в наших руках вся власть над вами. Смотрите на эти тоги с широкой пурпуровой полосой — вот вам доказательство истинности того, что мы теперь говорим вам. А потому повинуйтесь нам, что бы мы вам ни приказали. И игра эта идёт вот уже века и никому не надоедает, по-видимому, хотя толку из неё никакого не получается… Их сердитые законы только карточные домики, которые держатся до первого ветерка или до тех пор, пока они выгодны власти. Недавно мне пришлось беседовать на эту тему с Петронием. Он был бы умный человек, если бы не выставлял так своего ума на каждом шагу. Он рассказывал мне, как несли на казнь маленькую дочку Сеяна — за то, что отец её попал в немилость у цезаря. Она все спрашивала, куда её тащат и зачем, и все обещала, что если она в чем провинилась, то пусть посекут её немножечко розгой и она больше не будет повторять своего проступка — только пусть ей скажут, в чем она провинилась. И так принесли её к виселице. А так как августейший закон вещает, что девственницу повесить нельзя, то палачу было повелено, дабы не нарушать закона, тут же под виселицей девочку изнасиловать, а потом уже повесить. Если правительству нужно, чтобы рабы показали против своего господина — что законом воспрещено, — то они выкупают этих рабов и заставляют их показывать против своего бывшего господина. Если нужно кого уничтожить, а не за что, то его обвиняют в оскорблении величества и лжесвидетели торжественно подтверждают это. Перед выборами на какую-нибудь должность бездетные, чтобы обойти закон, усыновляют кого-нибудь, а как только получают они претуру или провинцию, так тотчас же отказываются от своих прав на тех, кого они усыновили. Совершенно так же работает наш афинский ареопаг и ваш иерусалимский синедрион. Везде игра в цари. Можно сказать, что главное дело всех этих августейших учреждений в том, чтобы стараться узаконить беззаконие. Весь Рим бранит цезарей, но, когда рассмотришь то, что скрыто под державными, почти священными буквами S. P. Q. R., то, право, начинаешь думать, что цезарь только ярлык на плохом товаре…
   Они медленно шли путаными улицами к цели. Это было делом не лёгким. То и дело им преграждали путь то продавец зелени со своей тележкой, то кучки людей, стоявших перед цирюльней или лавкой глазного врача, которые тогда заменяли клубы, то уличные прорицатели со своими урнами, в которых лежали билетики, предсказывающие судьбу, то жрецы Изиды или Кибелы, собиравшие подаяние, то уличные музыканты или плясуньи, то мальчики иудеи, нищие.
   — И когда ты входишь во все эти учреждения, где люди условились играть в цари, — продолжал Филет, — первое, что тебя поражает, это — торжественность обстановки. Эта торжественность всегда первый признак, что что-нибудь неблагополучно, что тут, наверное, игра в цари — только не такая невинная, как у детей. Когда крестьянин выезжает на пашню, ему нет надобности надевать белую тогу с широкой каймой, ликторы и толпа клиентов будут только мешать ему, и нет ему времени подбирать периоды и разводить руками так и эдак: его дело говорит само за себя…
   — Но подожди, — вдруг остановил его Язон. — В том, что ты говоришь, многое справедливо. Но ответь мне на один вопрос: на чем же тогда все держится?.. Палатин сгнил, сгнила курия, сгнила религия — сгнило все. Так как же все ещё стоит, не заваливается?
   Филет ответил не сразу.
   — На чем все стоит? — задумчиво повторил он. — Стоит и держится все на тех невидных честных людях, которые без шума делают своё дело. Земледелец пашет свою пашню, мать кормит своего ребёнка, ремесленник делает сапоги или стол, каменщик кладёт дом, отец семейства в трудах добывает своим хлеб — вот на чем все держится. А эти только мешают… То — здоровое тело, а это — паразиты на нем, от которых житья нет. Осторожнее!.. Прижмись к стене…
   Их с громом железных кованых колёс нагнала пышная квадрига. В колеснице стоял, правя прекрасными конями, красавец Анней Серенус. Он тоже ехал на дорогу Аппия: сегодня выедет на прогулку император и нужно посмотреть за порядком. Лицо Аннея было сумрачно, но, увидев Язона с Филетом, он разом овладел собой и с улыбкой помахал им рукой.
   — Чуть не задавил для порядка, — усмехнулся Филет. — Так вот и вся их деятельность: пышно, красиво, но… берегись, задавят! Вся эта пышность их — это только то сено, которое привязывают быку к рогам, как знак, что он бодается. Но весь вопрос в том: как же уберечься? Платон не любил Гомера, а я люблю его: хорошо он рассказывает вековечные глупости людей! И замечательно: ведь есть немало людей, которые уже поняли эту вековечную игру в цари, пишут, предостерегая об этом, говорят, идут за это на острова, а то и голову теряют, но — игра в цари продолжается… А-а, Музоний Руф! — ласково воскликнул он. — И ты подышать ветерком Кампаньи вышел? Как здоров?
   Это был очень известный философ — длинный, сухой, с рассеянным лицом и милыми детскими глазами. Улыбка его обезоруживала всех. Он принимал мифологических богов за действительно существующих и утверждал, что питаются они испарениями воды и земли.
   Душа человека, по его мнению, состоит из такой же тонкой материи, как и боги. Он одобрял брачную жизнь — которой не знал, — но прелюбодеяние, которого тоже не знал, строго осуждал, так же, как и вытравливание плода и выкидывание новорождённых детей, которое все более и более входило в обычай. В жизни был он полный ребёнок.
   — Очень рад вас видеть, — со своей детской улыбкой приветствовал он братьев-философов. — Какой день!.. Мы сделаем чудесную прогулку. Хотя многолюдства я, признаться, и не люблю. Меня чуть-чуть не раздавил своей четвёркой Анней Серенус. Но этот хоть извинился… Идёмте — там, на дороге, будет попросторнее…
   Они уже подходили к Аппиевым воротам. Вокруг были пышные могилы знати. Вдали виднелась зазеленевшая Кампанья, голубые горы и в лазури звенели жаворонки… А вокруг смеялись и перекликались люди. Красавицы со своих пышных носилок откровенно любовались Язоном. Проезжали патриции со свитой своих клиентов и кудрявых мальчиков. Гетеры и экзолеты[55], вызывали шушуканье и взгляды. Знакомые торопились приветствовать Язона первыми…
   Филет замолк. Не хотелось под этим солнцем бесплодно источать слезы и жёлчь над пустой комедией жизни людской. Хотелось порадоваться хоть немножко на голубые дали, на облака, на маргаритки, что прятались в тени пышных надгробных памятников богачей и знати. В этих тяжёлых монументах пустая комедия жизни точно застыла навеки и их надписи вызывали тоску. «Что съел и выпил, то со мною, — стояло на одном памятнике, — а что я оставил, то потерял». Другой уговаривал прохожего: «Читатель, наслаждайся жизнью: после смерти нет ни игры, ни смеха, ни сладострастия», или: «Друзья, поверьте мне, смешайте кубок вина и пейте его, увенчав голову цветами. После смерти все пожирается огнём и землёй». Вот круглый и тяжкий памятник Метеллы, жены Красса, знаменитого грабителя, без слов говорящий всем о силе и значении того, кто его воздвиг. Вот целое кладбище рода Сципионов, на нем памятник поэту Эннию, а на камне эпитафия:
 
Граждане, о, посмотрите на старого Энния образ!
Славные он воспевал подвиги ваших отцов.
Не почитайте меня ни слезами, ни похоронным
Воплем. Зачем? Я живой буду порхать по устам…
 
   А вот и памятник самому Сципиону. На нем только две строки:
 
Здесь лежит тот, чьим делам ни один из своих, ни чужие
Должную почесть воздать в меру заслуг не могли…
 
   И, остановившись у какого-то скромного памятника, Музоний Руф прочёл:
 
Хотя ты, юноша, спешишь, но камень этот просит
Тебя свой взор оборотить и что написано прочесть:
Пакувий Марк поэт здесь погребён.
Хотелось мне, чтоб знал ты это. Ну, прощай…
 
   В души повеяло грустью. Может быть, недалёк тот день, когда и их памятники — не тут, так в другом месте — станут в ряду других, и так же будут у подножия их цвести милые маргаритки, мимолётной грустью затуманится душа прохожего и…
   — Язон!.. Филет! — услышали они вдруг с дороги весёлый голос Иоахима. — Вы как сюда попали? А-а, и Музоний Руф!.. Привет тебе, достопочтенный мудрец!..
   Он остановил свои пышные носилки и подозвал их к себе.
   — Сегодня пир у Ватиния, — сказал он. — И вам бы следовало побывать на нем…
   — Но, отец, может быть, нам можно обойтись и без этого? — сказал Язон, не любивший пьяного гвалта римских пиров.
   — Ты забыл, по-видимому, что ты сказал мне на берегу Родана, — сказал Иоахим. — Такой пир стоит доброго урока философии, не в обиду будь тебе сказано, достопочтенный Руф. Идите домой, приоденьтесь и, как стемнеет, поедем вместе. Vale!
   — Я не пойду, — сказал Музоний Руф. — Ватиний только ошибкой числится среди людей: это просто жирная свинья, набитая золотом. Я предпочитаю смотреть на свиней, которые пасутся по Кампанье. Слышите, как чудесно играет пастух на свирели?
   И вдруг точно ветер пронёсся вдоль всей дороги по пёстрой толпе гуляющих: цезарь… цезарь… И, рокоча окованными колёсами по плитам, величественно, самой серединой дороги, проплыла мимо роскошная колесница, запряжённая четвёркой белых коней. В колеснице в аметистовой тоге, в величественно-небрежной, разученной позе, правя конями на цирковой манер, стоял божественный цезарь с округлившимся уже животом, тонкими ножками и грубоватым лицом, на котором он старался выразить милостивое отношение ко всему и ко всем… За четвёркой шли на тяжких конях тяжкие, закованные в железо германцы, личный конвой великого императора.
   И милостивым наклонением головы Нерон отвечал на восторженные приветствия гуляющих…
   Филет усмехнулся.
   — Раз Калигула увидел в толпе смеющегося галла и, подъехав, спросил дикаря, какое он, Калигула, производит на него впечатление, — сказал он. — И тот откровенно отвечал: впечатление большого дурака… Его оставили в покое, ибо он был только сапожник: императору может быть опасен только человек высокого происхождения…

XXXIII. БУРЯ

   Внезапно налетевшая буря жестоко трепала старый корабль «Кастор и Поллукс». Огромные мутно-зеленые валы ратями шли на него, резкий ветер точно срезал белые гребни и залпами бросал их в лица истомившейся команды и совершенно измучившихся от морской болезни и ужаса путников. Иногда судно с таким треском валилось в водяную яму между двумя ужасающими валами, что дух замирал даже у смелых. Павел, мучительно страдавший от морской болезни, сразу исхудал и нос его обострился. Страдал и Тимофей. Лука болезни подвержен не был и ухаживал за обоими. Четвёртый спутник их, Аристарх, не мог без ужаса видеть наступающих водяных гор и прятался где-то в глубине судна.
   Буря крепла. Ветер рвал и выл в снастях. Лица моряков были суровы и значительны. Страх овладевал людьми все более и более. В голове Павла шла вялая работа мысли. Все для него сливалось теперь в один вопрос, вопрос не новый: сколько раз говорил он людям, что они — и он — не умрут, не увидя торжества Господа, и вдруг бессмысленная гибель… И в беспорядке вялых мыслей вспомнилось вдруг заплаканное лицо Теклы, когда она, стоя на солнечном берегу Цезарей, провожала его уже окрылившийся всеми парусами корабль…
   Корабль с грохотом повалился снова в пропасть…
   Павел ясно чувствовал, что он запутался. В вынужденном бездействии тюрьмы его мысль продолжала плести своё причудливое кружево. То, что говорил он людям раньше, было совсем уже не то, что думал он теперь. И положение его изменилось. Он был пленником римлян. Правда, о деле его знают Агриппа и Береника, но они, конечно, и пальцем не шевельнут в его защиту…
   Когда Феликс за свои безобразия был наконец смещён и на его место назначен Фест, человек сильный и справедливый, новый прокуратор сейчас же предложил Павлу отвезти его в Иерусалим, где он мог бы под его покровительством защитить себя на суде. Павел не принял предложение: во-первых, зелоты могли легко убить его там, а во-вторых, ему хотелось в Рим. И он сказал:
   — Я взываю к императору.
   Это была формула, посредством которой всякий римский гражданин освобождался от всех провинциальных властей.