На первый взгляд Афины казались скорее бедным городом. Здесь не было пышных римских колоннад, гигантских построек, перед которыми, разинув рот, стоят провинциалы, не было прущего из каждой щели наглого чванства недавно разбогатевшего вольноотпущенника. Тут все было скромно. Только над городом, на скале, несравненным золотым цветком сиял Акрополь, оживлён и ещё свеж был славный портик афинский Στοά Ποιχίλη и всюду, как по городу, так и по окрестностям, виднелись частью уже полуразрушенные алтари. Были среди них и алтари с надписью «ΑΓΝΩΣΤΟΙΣ ΘΕΟΙΣ», — «Богам Неведомым».
   В духовном отношении Афины были уже далеко не тем, чем были они в течении веков. Звезда этой колыбели философии и искусства закатывалась, но все ещё велико было обаяние старого города на современников. И хотя посредственные статуи консулов, проконсулов, римских чиновников и членов императорской семьи упорно штурмовали величавый Акрополь и внедрялись там, хотя храмов и жрецов в городе было великое множество, все же жив был в народе ещё дух независимой мысли и эпикуреец-атомист жил там довольно мирно бок о бок со жрецом. Императорский Рим подозрительно косился на город: Афины явно были в немилости или, в лучшем случае, под подозрением.
   И постепенно философы, художники, ваятели, все, что было даровитого и выдающегося, отливало за море, в Рим, привлекаемое блеском золота и славой: средоточие мира было теперь там.
   Миновав громаду театра Ирода и театр Диониса, Язон с Филетом направились в Акрополь. У самого входа в несравненные Пропилеи они остановились около небольшой кучки афинян, которые о чем-то живо разговаривали и смеялись. Живые, остроумные, любопытные, говоруны, афиняне вообще проводили много времени на чистом воздухе, под улыбающимся небом Аттики, в беседах: они непременно хотели быть в курсе всего, что говорилось и делалось во вселенной.
   — Так где же он, этот ваш иудей? — спросил высокий, статный старик с белой бородой в мелких кольцах.
   — Не знаю… — отвечал стройный и красивый юноша. — Он только что выступал на агоре. Но мы не поняли, в чем, собственно, дело. По-эллински он говорит, как варвар, а кроме того, что-то странное хотел он вложить в уши наши. Одни поняли, что он говорит о каком-то иудейском боге, который был распят и воскрес, а другие — что он проповедует двух богов, из которых одного зовут… постой, как он это говорил? Да: Иисусос, а подругу его Анастасис. Путаница, вообще, невероятная!..
   — Я запретил бы людям, не имеющим никакого образования, бесплодно баламутить людей, — сказал старик.
   — Да его, говорят, уже взяли и повели будто бы в ареопаг, чтобы он прежде всего изложил своё учение перед старейшинами…
   — Это, вероятно, тот иудей, который ехал со мной вместе на «Нептуне», — отходя, проговорил Филет. — Это один из тех бродячих проповедников, которые, вполне справедливо отвергая отжившие вероучения, стремятся установить что-то новое, странно убеждённые, что именно им удастся осчастливить человечество истиной полной и вечной… Пойдём, Язон…
   Не без волнения поднялись они ступенями Пропилей и свернули к Парфенону, царившему над всей, казалось, Элладой. Не обращая внимания на снующую вокруг толпу, они постояли на его ступенях, потом Священной дорогой, по которой следовали обыкновенно религиозные процессии, пошли в глубь Акрополя. Вот знаменитая Афина Промахос, изваянная Фидием, вот Эрехтейон, строгие кариатиды, безмолвные стражи покоя Кекропса…
   Красивый, величественный голос пробудил их от дум. То был Аполлоний Тианский среди своих почитателей.
   — Конечно, лучшие произведения греческого резца — это Зевс Олимпийский, Афина Паллада, Афродита Книдская и Гера Аргивская, — говорил знаменитый мудрец. — Слава их гремит по всему миру. Их создала фантазия. Она мудрее подражания. Подражание изображает то, что видит, а фантазия то, чего не видят. Подражание может быть остановлено смущением, но ничто не остановит фантазию: она смело приступает к предмету своего творчества. Хочешь создать образ Зевса? Представь его себе на высоте небес, среди звёзд и вечного течения времени, как представил его себе Фидий. Творишь ли ты Афину — вообрази себе полное вооружение, олицетвори мудрость, окружи её всеми атрибутами искусства и представь себе тот миг, когда она исходит из самого Зевса…
   — Должно быть, надо быть великим философом, чтобы спокойно изрекать такие пошлости, — сказал Филет и обратился к Язону: — Не думаешь ли ты, милый, что создать Афродиту Книдскую лучше, чем говорить о том, как её надо создавать? Ну, а теперь пойдём, посмотрим, что делается в ареопаге и на Пниксе. Это превосходные школы: я никогда ещё не заходил туда без того, чтобы не принести домой большой добычи для размышлений…
   Около театра Диониса они увидали большую и пышную толпу иноземцев, которые, весело переговариваясь, проходили куда-то. Это был Агриппа II и его красавица-сестра Береника с их свитой, направлявшиеся в Рим и по пути остановившиеся в Афинах. Агриппа, с чуть приплюснутым носом, чувственными губами, большими, яркими глазами, слегка подмазанный и пышный, был очень хорош собой, но несравненно краше и тоньше была Береника, о красоте и лёгких нравах которой шёл слух по всей тогдашней вселенной. Теперь упорно говорили, что она жила с братом своим Агриппой в непозволительной близости. Но безмятежно было это прекрасное, слегка подведённое лицо, и слегка презрительно, как-то поверх голов, смотрели на толпу простых смертных её чёрные, полные огня глаза, так необыкновенно сочетавшиеся с её пышными золотистыми волосами. У неё было достаточно вкуса, чтобы заменить для Афин пышно-тяжёлые одеяния иудейской царевны прекрасно-простым одеянием гречанки. И не было на ней никаких драгоценностей, кроме золотых обручей, которые сдерживали золотой поток её волос… Язон издали смотрел на неё, не отрывая глаз, и в глазах этих был и невольный восторг, и глубокое смущение, которое поднималось в нем всегда при близости прекрасной женщины, и тот ничем непередаваемый ужас, который вызывали в нем слухи о ней… Береника издали заметила и смущение прекрасного юноши, и его сдержанный восторг, и, узнав от близких, что это и есть знаменитый Маленький Бог, призывно улыбнулась ему. Для неё не было в жизни иного содержания, как красота, любовь, блеск — только жизнь-праздник, жизнь-торжество признавала эта жрица Афродиты пенорожденной… И ещё больше смутился Язон от этой улыбки её…
   — Ну, идём, — тронув его за руку, проговорил Филет. — Смотри, какая толпа направляется к ареопагу… А, да это ведут того самого проповедника-иудея, о котором я рассказывал тебе! Пойдём и мы послушаем его…
   В самом деле, то был Павел, окружённый немногими верными, — в Афинах, несмотря на настойчивость его проповеди и в синагоге, и на агоре, и на углах улиц, он не имел никакого успеха. Насмешники афиняне смеялись и над жалкой наружностью его, и над бедной, спотыкающейся фразой, и в особенности над теми явными нелепостями, с которыми он осмеливался выступать перед духовной столицей мира. И он все более и более робел…
   Толпа задержала Язона и Филета у входа, и когда они вошли в ареопаг, Павел стоял уже перед старейшинами афинскими и, некрасиво и неуверенно разводя руками, говорил. Как для Язона, так и для Филета все в Афинах было своим, каждый камень говорил им, каждое имя было родным. Для Павла же все было тут чуждо и враждебно, и в Афинах он прежде всего видел город, полный идолов, на которых он смотрел с ненавистью и отвращением. И в Антиохии, и в Эфесе, и в Фессалониках он встречал вражду, — тут он наткнулся на снисходительную усмешку. И он сразу почувствовал, что для его дела это много страшнее…
   — Афиняне, — услышали среди шума толпы Язон и Филет крикливый, задыхающийся голос, — я по всему вижу, что вы как-то особенно набожны. Проходя городом вашим, я видел изображения многочисленных богов ваших. И среди многих жертвенников увидел я также и жертвенник, посвящённый Богу Неведомому…
   — А, невежа! — презрительно уронил кто-то позади Язона. — Не знает даже греческого языка как следует, а берётся поучать… Хотел бы я знать, где видел он в Афинах жертвенник Богу Неведомому!
   — Сего-то Бога, — продолжал Павел, — которого вы, не зная, чтите, и пришёл я проповедать вам. Бог, сотворивший мир и все, что в нем, будучи Господом неба и земли, не в рукотворных храмах живёт и не требует себе служения рук человеческих, как бы имеющий в чем-либо нужду. Сам дал жизнь и дыхание, и все. От одной крови произвёл он род человеческий для обитания по всему лицу земли, назначив предопределённые сроки и пределы их обитанию, дабы они искали Бога, не ощутят ли они Его и не найдут ли…
   — Странная игра! — склонился один из старцев ареопага к другому. — Для чего же нужно этому богу так прятаться?
   Тот только усмехнулся в белую бороду.
   Старцы слишком много видели и слышали всего, чтобы придавать значение некрасивому крику этого иудея…
   — …Хотя Он и недалеко от каждого из нас, — продолжал Павел, чувствуя это безразличие и все более и более смущаясь им, — ибо мы Им живём и движемся, и существуем, как и некоторые из ваших стихотворцев говорили: «мы Его и род»…
   — Не помню, какой это из стихотворцев провозгласил такую истину, — услышал опять сзади Язон. — Он просто смешон со своими претензиями…
   — Итак, мы, будучи род Божий, не должны думать, что божество подобно золоту или серебру, или камню, получившему образ от искусства и вымысла человеческого, — уже слегка охрипшим голосом кричал Павел. — Так, оставляя времена неведения, Бог повелевает всем повсюду людям покаяться…
   — Что значит покаяться? — сказал кто-то в толпе.
   — Что за дубовая логика!..
   — И что за стиль!..
   — И почему может он знать, что повелевает его бог?..
   — …ибо Он назначил день, в который будет праведно судить вселенную, — продолжал Павел, — посредством мужа предопределённого, подав удостоверение всем, воскресив его из мёртвых…
   — А ты говорил, что Анастасия[5] — богиня… Видишь, я правильно передал, что он говорит о воскресении какого-то бога…
   — Какого бога? Он только что говорил о муже, а совсем не о боге…
   — Клянусь Аполлоном, у меня в голове все кругом пошло!.. Вот напустил туману!..
   — Ну, продолжение завтра, — решительно сказал кто-то и пошёл к выходу.
   — Да, это самое лучшее. Идём по домам, граждане…
   — Пойдём и мы, Язон, — сказал Филет. — Он говорит, как варвар…
   Они молча пошли среди оживлённой толпы. В душе Язона победно сиял чарующий образ Береники. Может быть, то, что говорят о ней, простые сплетни завистников… Она слишком хороша, чтобы все это было правдой…
   — Появление в виду Акрополя этого нескладного иудея символ, — задумчиво сказал Филет. — Много уже есть теперь в Афинах гречанок, которые без ведома мужей отправляют в тишине своего гинекея поклонение иноземным богам — больше всего египетским. И вот на наших глазах приехал из Азии новый бог — кто говорит один, а кто и два. Это нашествие богов-варваров и есть знамение времени. И, может быть, ты увидишь, как под напором их греческие боги отступят в небытие. Я не верю, что иудеи, как утверждал Посидоний Апамейский, стоик, поклоняются ослиной голове, но все эти их невежественные болтуны стоят, пожалуй, ослиной головы…

VII. СРЕДИ ОЛЕАНДРОВ ИЛЛИСУСА

   В богатом дворце Иоахима ключом кипели огромные дела. Со всех концов света съехались к нему управляющие, и он, точно бог какой, едва уловимо управлял общим ходом дела, и тысячи тысяч людей во всех концах земли творили волю его и несли ему золото и всякие богатства. Теперь его особое внимание привлекала пшеница с берегов Борисфена, через Ольвию, — она приходила оттуда значительно дешевле египетской, — великолепные меха, которые доставлялись с верховьев этой таинственной реки, и, наконец, драгоценнейший янтарь с берегов грозного Северного моря. Требование на него росло беспрерывно, а вместе с требованиями росли и цены. Нерон в особенности сходил с ума от янтаря. В Риме маленькая фигурка из янтаря ценилась много дороже живого раба. Кроме того нужно было решить важный вопрос по откупам: разорение населения усиливалось везде, необходимо было сделать римскому правительству представление об уменьшении цены откупов и подкрепить его удостоверениями местных властей. Это будет стоить недёшево. В результате этого в карман Иоахима должны будут попасть многие миллионы, а верёвка на шее римского правительства затянется ещё крепче. Игра становилась немного уже опасной, но Иоахим о громоотводах уже позаботился: маленький — а то даже и не маленький — мятеж где-нибудь в Паннонии, на Рене[6] или в Иудее всегда может немножко смирить высокомерие цезаря…
   А тем временем Иоахим готовил большой караван, который должен был сопровождать его сына в путешествии по неведомым странам, а попутно собрать об этих странах, вплоть до Янтарного Берега, торговые сведения: за узкой лентой греческих колоний по северному берегу Понта лежали страны совершенно неведомые, но по всем признакам чрезвычайно богатые…
   Язон, радуясь предстоящему интересному путешествию, неустанно пил светлую мудрость своего любимого учителя. Филет всячески старался увлечь его послушать известных философов афинских — стоиков, эпикурейцев, пифагорейцев, киников, эклектиков, — но никого с таким вниманием не слушал Язон, как его самого. В простых туниках, с непокрытыми головами, с посохами в руках они покидали пышный дворец, полный послушных невольников и прекрасных невольниц, светлым утром, или золотым вечером, когда из-за Саламина вставала золотая, как щит героя, луна, они шли в долину Иллисуса, где так пышно цвели олеандры, пели соловьи и где, казалось, ещё витала тень старого Сократа: эта долина была любимым местом прогулок старого мудреца…
   — Тут слушал его и его потом прославленный ученик Платон, а может быть, и Аристотель Платона, — говорил, глядя в напоённые солнцем струи Иллисуса, Филет. — Но… раз нас никто, кроме цикад, не слышит, мы можем свободно обсудить, так ли прочно основание их славы, как это принято если не думать, то говорить перед людьми… Я не буду отрицать, что и у того, и у другого есть не мало прекрасных страниц, но если мы возьмём их во всем объёме, то… нас не слушают даже цикады, ибо они слушают только себя… то нас поразит — да простят меня великие боги! — убожество их мысли. Оба они приносят личность человека в жертву государству. Но почему я должен быть только кирпичом сперва в башне эллинской, потом македонской, потом римской, мне не ясно. И почему я, кирпич, должен подчиняться тем, которые наглостью или кулаком присвоили себе место управителя дома? Платон в своей «Республике», заговорившись, — грех этот свойствен далеко не ему одному — дошёл до коммунизма жён и детей. Управлять государством должны философы. Но как же могут они управлять чем бы то ни было, если они прежде всего не согласны один с другим? И как может Сократ управлять Афинами, когда он не мог справиться с одной Ксантиппой? И кто философ и кто не философ? философ или не философ, например, тот косноязычный иудей, которого мы с тобой на днях слышали в ареопаге? Аристотель умереннее, но и он договорился до бессмыслицы. По его мнению, управлять государством должны только воины, политики и судьи, которые должны составлять одно сословие. Кто в молодости был воином, тот в старости, вооружённый опытом и мудростью, может, по мнению Аристотеля, заведовать государственными делами. Но почему воин, махая мечом, дробя черепа и сжигая города, приобретает мудрость, мне непонятно. Мне все эти мыслители, устрояющие бедный мир наш, — о чем их, однако, никто никогда просить и не думал, — кажутся похожими на детей, которые из кирпичиков возводят очень хорошенькие домики, башенки, крепости и прочее. Все это очень хорошо, но ни на что, кроме их собственной забавы, не нужно. А с Аристотелем носятся до сих пор. Ему поклонялся Цицерон. Славный Сенека не перестаёт восхвалять его высокую мудрость… Только благостный Эпикур да киренайские идонисты во главе с Аристиппом попытались освободить человека от этого унизительного рабства, в которое загнали его философы-благодетели древности…
   — Так кто же, по-твоему, должен управлять государством? — спросил Язон.
   Филет, остановившись, долго смотрел в играющие солнцем струи Иллисуса.
   — Я не знаю… — сказал он. — Я не знаю, кто должен управлять государством. Люди испробовали в этой области решительно все, что только можно было придумать, но толку не получилось ни у кого. Единственный вывод, который должен из огромного опыта этого сделать мудрый, это тот, что никто не должен управлять государством… или, во всяком случае, не должен управлять государством я, даже тогда, когда меня об этом просят. Самое мудрое слово, которое когда-либо было по этому поводу сказано, это было слово Диогена Александру: «Не управляй мною, пожалуйста, совсем — только отойди, не мешай мне греться на солнышке!» В самом деле, почему вечно пьяный Александр должен был управлять Диогеном, мне неясно. И чем скорее бросят философы или Александры свои заботы об устроении человечества, тем будет лучше. Как тебе известно, в Александрийской библиотеке собрано уже до семисот тысяч книг — я не думаю, что александрийцы стали от этого хоть чуточку умнее…
   — Но я все же хочу знать, что мне делать, — сказал Язон. — Ты только разрешаешь. Но где же та нить Ариадны, которой я мог бы следовать по лабиринтам жизни?
   — Такой нити нет, мой милый, — сказал Филет. — Мы обречены вечному мраку. Эти поющие цикады, песни которых так идут к этому солнечному блеску и зною, говорят людям о подлинной мудрости жизни: вот уже тысячелетия поют они нам об этом, но мы за ними не идём. Да-да, не заботься о завтрашнем дне, который не в твоей власти, но радуйся сегодня тому, что посылает тебе судьба — как цикады, как цветы… Жив — и хвала богам! Жизнь совсем ведь не так бедна. Вон апельсинные деревья и кипарисы — как сладко грезить под ними, слушая лепет Иллисуса!.. Вон сосновая рощица, в которой так упоительно пахнет смолой и солнцем… А посидеть лунной ночью в саду, играя на флейте? А уйти в горы и на берегу шумящего потока съесть кусок хлеба, запивая вином, и спеть среди звонких скал старую песню о любви… А эти два мотылька, которые играют над сонными олеандрами?.. Боги осыпали путь человека многими светлыми радостями, и не они виноваты, что человек не умеет ценить того, что ему дано на короткое время… Но вот мы незаметно добрались и до дома. Кто это там стоит у входа?
   Они подошли к дворцу. У входа стоял какой-то грек, средних лет, с приятным и весёлым лицом. Он держал в руках что-то прикрытое покрывалом.
   — Вы из этого дома, если не ошибаюсь? — спросил он с приятной улыбкой. — Не можете ли вы сказать, как бы мне повидать достопочтенного Иоахима? Я знаю, что он всегда так занят, что добиться свидания с ним почти невозможно…
   — Мы были в отсутствии и не знаем, дома ли Иоахим, — сказал Филет. — Но это вот его сын, Язон, и он сейчас все узнает. Какое у тебя дело к Иоахиму?
   — Я Ксебантурула, художник, — сказал грек. — Я хотел предложить достопочтенному Иоахиму одну из своих ваз, только что мною сделанную. Вот посмотрите…
   Он сдёрнул с вазы тёмное покрывало, и оба невольно просветлели: так прекрасна была эта небольшая, заплетённая тонкой резьбой золотая ваза! И на пьедестале было чётко выписано: «Σεβαντύρυλα έποίησε» («Ксебантурула сделал»).
   — Я редко видел вещь столь прекрасную, — сказал Филет, любуясь вазой. — Имя Ксебантурулы известно мне давно: твои произведения всегда восхищали меня… Ты пойди в сад пока, Язон, а я помогу Ксебантуруле… Идём за мной…
   Филет с художником исчезли в огромном вестибюле. Язон прошёл в парк, где в золотой тишине вечера дремотно плескали фонтаны. Белые статуи гляделись с зелёных берегов в сонную, всю золотую воду пруда. И вдруг в молодой душе ярым вихрем взмыла тоска и засиял прекрасный образ Береники. Сняв с ветвей лавра с утра забытую тут кифару, Язон опустился на зеленую мураву на берегу пруда и живые, нервные пальцы его побежали по звонким струнам. В самый день встречи с Береникой он нашёл в минуту вдохновения музыку для
   прекрасной песни Сафо «Прощание». И всякий раз, как волшебный образ красавицы — поблагодарив ареопаг за его постановление воздвигнуть ей статую в Акрополе, прекрасная царевна уже покинула Афины — вставал в его обожжённой её улыбкой душе, он находил утешение в нарядных строфах песни прекрасной лесбийки.
 
— О, как боги в высоте небесной, —
 
   тихонько запел он под рокот кифары, —
 
Счастлив тот, кто образ твой прелестный
Непрестанно видит пред собой,
Сладкий звук речей твоих впивает
И в улыбке губ твоих читает,
Что глубоко он любим тобой!..
 
   — Прекрасно, прекрасно! — услышал он голос Филета. — Вот ты и послушался уже учения крылатых цикад… Оставь наглым заботы о том, как устроить людей, а ты дай им лучше эту вот песню твою… Они, законодательствуя, ошибутся наверное, а ты в песне своей — нет…
   — Но кто-то как-то должен все же позаботиться, — опуская кифару, отвечал Язон, — дать мне хлеба, охранить мой покой, чтобы дать мне возможность создать эту песню. Надо быть справедливым, Филет. Ты иногда увлекаешься. И я прошу тебя ещё раз ответить мне, что ты думаешь об устройстве людей.
   — Ничего не думаю, — отвечал Филет. — Думал много, но ничего не нашёл. Запомни, милый: самые мудрые слова на земле — это «я не знаю». Этот кривоногий иудей все знает, а я ничего не знаю. Что же касается забот государственных мужей о нашей с тобой безопасности, то ты прав только до известной степени: сегодня, правда, они загораживают нас с тобой от разбойников, скажем, и дают нам возможность в тишине вечера насладиться музыкой и поэзией, но завтра они же затрубят в трубы с городских башен, погонят нас с тобой в кровопролитный бой за непонятное и ненужное нам дело — и оторвут нам головы, которые они вчера оберегали от разбойников. Государственное устройство — это ящик Пандоры, милый, и блажен муж, который найдёт для уставших людей средство от этого дара Рока освободиться. Я этого средства не нашёл. Я ничего не знаю. И это уже кое-что. Но повтори, прошу тебя, оду прекрасной лесбийки или спой мне её эпиталаму, которую ты так прекрасно положил на музыку: «Как под ногой пастуха гиацинт на горах погибает…»

VIII. НА ГРАНИ СТЕПЕЙ

   Когда все приготовления к отплытию каравана в степи таинственной Скифии были закончены, Иоахим во дворце своём дал в честь отъезжающего сына богатейший прощальный пир. Язона в дальнюю и опасную дорогу эту сопровождали, во-первых, Филет, к которому Иоахим питал неограниченное доверие, а во-вторых, отборная дружина для бережения его от дикарей, населявших эти степи. При караване было несколько уполномоченных Иоахима по торговой части. Им было поручено высмотреть все торговые возможности в этих далёких странах, которые, раскинувшись по привольным берегам светлого Борисфена, уходили в жуткие степные и лесные дали. Много было невольников, которые должны были вести караван морем, а потом и пустынями. За караваном неожиданно увязался Ксебантурула, захвативший с собою несколько ваз, которые, как он знал, очень любили скифские цари: он надеялся продать их сам, без посредников, очень выгодно. И Язон, и Филет очень полюбили артиста, носившего в Афинах за свою постоянную весёлость кличку Демокрит: в то время как зрелище людской комедии внушало иногда Филету некоторую грусть, Ксебантурула всегда приветствовал глупости людские раскатом весёлого смеха…
   Настал, наконец, и день отъезда. В Пирее собрались толпы любопытных. Особенное внимание привлекала роскошная трирема, которую купил недавно Иоахим для сына. Среди провожающих выделялась величавая белая фигура Аполлония Тианского, окружённого своими учениками. Ему тоже было предложено Иоахимом принять участие в интересном путешествии, но он с достоинством отклонил предложение: быть одним из многих в свите какого-то иудея он не желал… Обращал на себя внимание толпы и Симон Гиттонский со своей Еленой. Как и Павел, он не имел в Афинах никакого успеха. Только портовые рабочие Пирея слушали его одним ухом: головоломно все это было, ненужно, и куда интереснее после тяжёлой работы было попить, поесть и поплясать в кабачке на взморье…
   Иоахим крепко обнял Язона и сердце его боязливо сжалось. Но он победил себя: он готовит любимому сыну необыкновенную судьбу, и тот должен показать себя достойным её. Он дал сигнал к отплытию. Первыми пошли суда с товарами, предназначенными для далёкой Ольвии, греческой колонии на северном берегу Понта, и для степных дикарей; за ними двинулось судно с конвоем каравана.