Страница:
Римские аристократы, очень охотно занимавшиеся ростовщичеством, презрительно смотрели на торговлю, но Иоахим с каждым годом все шире и шире раздвигал пределы своих предприятий. По следам финикийцев он торговал от Сьерра-Леоне в Африке и Британии на Западе до дальних пределов Индии на Востоке. Через его руки шло золото и жемчуг востока, тирский пурпур, рабы, слоновая кость, шкуры редчайших зверей, арабские курения, полотно из Египта, гончарные изделия и благородные вина из Греции, кипрская медь, испанское серебро, британское олово, германское железо, коринфская бронза и даже огромные количества диких хищников для арен. Его уполномоченные месяцами, а иногда и годами странствовали в далёких странах, пробираясь пешком или на лошади по необозримым пустыням, носились по бурным морям на маленьких открытых судёнышках. Тягости торговли ни в чем не уступали тягостям войны. Бури и подводные камни, песчаные бураны, жажда, холод, голод — все это должен был изведать купец. Сокровища, которые он вёз в своём караване, привлекали грабителей, и поэтому купцы ходили большими вооружёнными отрядами, которые часто силой овладевали тем, что плохо лежало. Самый дешёвый способ приобретения был грабёж. Хорошей добычей был — человек.
Богатства Иоахима росли неудержимо. Когда он приезжал в свой дворец в Риме, в Бавлах, в Афинах или в Тауромениуме, его подобострастно встречала огромная толпа чающих движения воды, одного милостивого слова, одного его благосклонного взгляда. Самые знатные патриции готовы были отдать своих дочерей в жены его сыну. Он имел свободный доступ во дворец цезаря, который никогда не отказывался принять участие в пирах, которые Иоахим устраивал для него и которым дивился весь Рим. В других руках такие богатства могли бы быть источником великих опасностей: придравшись к чему-нибудь, цезарь легко мог отправить его в царство теней и завладеть всеми его сокровищами. Это было проделано уже со многими. Но Иоахим сумел сделать себя не только нужным, но и необходимым.
И ещё более окрепла дерзкая дума иудея, когда у него стал подрастать сын, единственный сын, несравненный Язон. Когда Хлоэ, няня его, красавица-гречанка из Сиракуз, впервые увидала его в пышной колыбели, она всплеснула руками и в восторге воскликнула:
— О, мой маленький бог!..
И все стали звать его Маленьким Богом. Когда он занимался гимнастикой — песок для его упражнений привозился из Египта, — вокруг всегда стояла толпа. Раз к Иоахиму собрались в Тауромениум гости. Показывая им свою несравненную глиптотеку, в которой были собраны сокровища лучших мастеров Греции: Мирона, творца «Дискобола», Фидия, Праксителя — особенно замечательна была его «Венера Победительница», Venus Victrix, — и Лизиппа, Иоахим приказал вдруг сыну сбросить претексту и обнажённым стать среди всех этих богов и богинь. И боги и богини померкли в сиянии этой совершенной и живой красоты. Когда Маленький Бог подрос, обстриг свои длинные волосы, снял золотую буллу, которую он носил на шее, и претексту и впервые надел вирильную тогу, все молили его выступить на играх в Ахайе: венок победителя был обеспечен ему. Но Иоахим только усмехнулся и сказал:
— Оставь это. Ты должен быть выше всех венков, выше всех побед, выше всего, перед чем преклоняются люди… Запомни это…
Маленький Бог владел в совершенстве еврейским, греческим и латинским языками, был постоянным посетителем огромной библиотеки отца, и любимый учитель его, Филет, был его руководителем по лабиринтам человеческой мысли. Он легко писал стихи, которых не показывал никому: он понимал, как всякий настоящий художник, что красота, вынесенная на базар, во всяком случае, ничего от этого не выигрывает. Он был хорошим музыкантом, но даже боготворимая им мать лишь украдкой слышала его. Заветная дума Иоахима — который тоже был крупным художником, но не догадывался об этом — все больше и больше сосредоточивалась на Маленьком Боге. Какое же сравнение может быть между ним, Сыном Солнца, и всеми теми отвратительными выродками, которые вершили судьбы мира с Палатинского холма?..
О мечте этой ничего не знала даже Эринна. Да едва ли мечта эта и увлекла бы её: для неё он и теперь уже был больше римского цезаря — он был Маленьким Богом, солнечный путь которого сицилийские девушки, когда он появлялся где-нибудь, усыпали цветами, улыбками и грёзами. У Маленького Бога, по мнению Эринны, было решительно все, и желать ему было нечего… Но тем крепче держался Иоахим за мечту свою: пред иудеем, сыном его, мир будет поставлен на колени, его слово будет законом для миллионов, его лицезрение будет счастьем для всех, и храмы во имя его поднимутся во всех концах земли, от берегов Ганга до туманной Британии и от развалин Карфагена до угрюмых берегов северных морей, где солнечные лучи превращаются в драгоценный янтарь.
— Ну, вот и все, Мнеф… — проговорил Иоахим, опуская последний свиток в серебряное ведёрко. — Ты приведи все это в порядок, а в Афинах, после того как караван наш отойдёт на Янтарный Берег, доложишь мне…
Мнеф гибко и бесшумно встал и, с ласковой улыбкой на тонких и сухих губах и с привычно-подобострастным выражением на пергаментном лице с миндалевидным разрезом умных глаз, принял свитки и, пятясь задом, исчез…
Взгляд больших, строгих, полных огня глаз Иоахима рассеянно скользнул по сияющим золотым сиянием вечера берегам и обратился к носу триремы, где на пышном восточном ковре, обняв колени руками, сидел Маленький Бог. Он смотрел на бегущие мимо прекрасные картины берегов и слушал те гимны, которые привычно и нарядно складывались в душе его всякий раз, когда он, выросший среди бесподобных красот Тринакрии[3], видел красоту новую. Сердце отца стеснила печаль: Маленький Бог, уже видевший свою родину Иудею, Рим и Африку, теперь выразил желание идти с караваном в неведомые и опасные страны гиперборейские.
— Хорошо, — сказал ему Иоахим, никогда ему ни в чем не отказывавший. — Но ты мне обещаешь быть осторожным, не так ли? А видеть новую жизнь и страны тебе будет только очень полезно.
Язон молча благодарно посмотрел в красивое, уже увядшее лицо отца. Он вообще был слишком, как казалось Иоахиму, молчалив и замкнут.
«Но, может быть, в его будущем положении это будет только полезно…» — утешал себя иудей.
И с кормы своей роскошной триремы Иоахим любовался в сиянии вечера светлым видением Маленького Бога…
А Маленький Бог всем существом своим упивался, под мерные удары весел, сказкой зачарованного залива. Не вода нарядно журчала под острым носом триремы, а расплавленные в золоте драгоценные камни, какая-то многоцветно-пылающая радость, в которой, вершиной вниз, в пышной раме из цветущих олеандров, стоит и Парнас, и Геликон — у подошвы его жил некогда Гесиод, а на склонах обитали музы, — и другие горы, чистые, прозрачные аметисты, затопленные лазурью неба. По затканным богиней лугов Пистис полянам бродит блаженно-лениво великий Пан, подыгрывая на свирели… И никак, никак нельзя тут понять, где начинается явь и где кончается сон… Явь или сон этот прекрасный звёздный мир над головой?.. Явь или сон прежде всего он сам, Маленький Бог?
И глядя на зеленую Венеру, звезду пастухов, над темно синими горами, Маленький Бог вдруг вспомнил ту Венеру, которая стояла в торжественном одиночестве отдельной залы в их дворце и в которой, тайно от всех, так волнующе воплощалась его первая мечта о женщине. Отец рассказывал, что эту статую он купил за большие деньги у наследников известного своей жестокостью римского прокуратора Иудеи Понтия Пилата, умершего в глубокой старости на своей вилле в Байях… Для Маленького Бога Венера была не статуей. Среди распущенности окружавшего его мира прекрасный отрок, путь которого Рок задолго до его рождения усыпал розами, женщины ещё не знал. Для него женщина была только тогда женщина, когда ей можно было молиться, как этой прекрасной статуе, как этой недоступной зеленой звезде. И в эти умирающие часы тихого вечера вся жизнь представлялась ему гимном, жертвой всесожжения великого и радостного — Женщине-Звезде.
V. ПО ДОРОГЕ В АФИНЫ
VI. ВСТРЕЧА
Богатства Иоахима росли неудержимо. Когда он приезжал в свой дворец в Риме, в Бавлах, в Афинах или в Тауромениуме, его подобострастно встречала огромная толпа чающих движения воды, одного милостивого слова, одного его благосклонного взгляда. Самые знатные патриции готовы были отдать своих дочерей в жены его сыну. Он имел свободный доступ во дворец цезаря, который никогда не отказывался принять участие в пирах, которые Иоахим устраивал для него и которым дивился весь Рим. В других руках такие богатства могли бы быть источником великих опасностей: придравшись к чему-нибудь, цезарь легко мог отправить его в царство теней и завладеть всеми его сокровищами. Это было проделано уже со многими. Но Иоахим сумел сделать себя не только нужным, но и необходимым.
И ещё более окрепла дерзкая дума иудея, когда у него стал подрастать сын, единственный сын, несравненный Язон. Когда Хлоэ, няня его, красавица-гречанка из Сиракуз, впервые увидала его в пышной колыбели, она всплеснула руками и в восторге воскликнула:
— О, мой маленький бог!..
И все стали звать его Маленьким Богом. Когда он занимался гимнастикой — песок для его упражнений привозился из Египта, — вокруг всегда стояла толпа. Раз к Иоахиму собрались в Тауромениум гости. Показывая им свою несравненную глиптотеку, в которой были собраны сокровища лучших мастеров Греции: Мирона, творца «Дискобола», Фидия, Праксителя — особенно замечательна была его «Венера Победительница», Venus Victrix, — и Лизиппа, Иоахим приказал вдруг сыну сбросить претексту и обнажённым стать среди всех этих богов и богинь. И боги и богини померкли в сиянии этой совершенной и живой красоты. Когда Маленький Бог подрос, обстриг свои длинные волосы, снял золотую буллу, которую он носил на шее, и претексту и впервые надел вирильную тогу, все молили его выступить на играх в Ахайе: венок победителя был обеспечен ему. Но Иоахим только усмехнулся и сказал:
— Оставь это. Ты должен быть выше всех венков, выше всех побед, выше всего, перед чем преклоняются люди… Запомни это…
Маленький Бог владел в совершенстве еврейским, греческим и латинским языками, был постоянным посетителем огромной библиотеки отца, и любимый учитель его, Филет, был его руководителем по лабиринтам человеческой мысли. Он легко писал стихи, которых не показывал никому: он понимал, как всякий настоящий художник, что красота, вынесенная на базар, во всяком случае, ничего от этого не выигрывает. Он был хорошим музыкантом, но даже боготворимая им мать лишь украдкой слышала его. Заветная дума Иоахима — который тоже был крупным художником, но не догадывался об этом — все больше и больше сосредоточивалась на Маленьком Боге. Какое же сравнение может быть между ним, Сыном Солнца, и всеми теми отвратительными выродками, которые вершили судьбы мира с Палатинского холма?..
О мечте этой ничего не знала даже Эринна. Да едва ли мечта эта и увлекла бы её: для неё он и теперь уже был больше римского цезаря — он был Маленьким Богом, солнечный путь которого сицилийские девушки, когда он появлялся где-нибудь, усыпали цветами, улыбками и грёзами. У Маленького Бога, по мнению Эринны, было решительно все, и желать ему было нечего… Но тем крепче держался Иоахим за мечту свою: пред иудеем, сыном его, мир будет поставлен на колени, его слово будет законом для миллионов, его лицезрение будет счастьем для всех, и храмы во имя его поднимутся во всех концах земли, от берегов Ганга до туманной Британии и от развалин Карфагена до угрюмых берегов северных морей, где солнечные лучи превращаются в драгоценный янтарь.
— Ну, вот и все, Мнеф… — проговорил Иоахим, опуская последний свиток в серебряное ведёрко. — Ты приведи все это в порядок, а в Афинах, после того как караван наш отойдёт на Янтарный Берег, доложишь мне…
Мнеф гибко и бесшумно встал и, с ласковой улыбкой на тонких и сухих губах и с привычно-подобострастным выражением на пергаментном лице с миндалевидным разрезом умных глаз, принял свитки и, пятясь задом, исчез…
Взгляд больших, строгих, полных огня глаз Иоахима рассеянно скользнул по сияющим золотым сиянием вечера берегам и обратился к носу триремы, где на пышном восточном ковре, обняв колени руками, сидел Маленький Бог. Он смотрел на бегущие мимо прекрасные картины берегов и слушал те гимны, которые привычно и нарядно складывались в душе его всякий раз, когда он, выросший среди бесподобных красот Тринакрии[3], видел красоту новую. Сердце отца стеснила печаль: Маленький Бог, уже видевший свою родину Иудею, Рим и Африку, теперь выразил желание идти с караваном в неведомые и опасные страны гиперборейские.
— Хорошо, — сказал ему Иоахим, никогда ему ни в чем не отказывавший. — Но ты мне обещаешь быть осторожным, не так ли? А видеть новую жизнь и страны тебе будет только очень полезно.
Язон молча благодарно посмотрел в красивое, уже увядшее лицо отца. Он вообще был слишком, как казалось Иоахиму, молчалив и замкнут.
«Но, может быть, в его будущем положении это будет только полезно…» — утешал себя иудей.
И с кормы своей роскошной триремы Иоахим любовался в сиянии вечера светлым видением Маленького Бога…
А Маленький Бог всем существом своим упивался, под мерные удары весел, сказкой зачарованного залива. Не вода нарядно журчала под острым носом триремы, а расплавленные в золоте драгоценные камни, какая-то многоцветно-пылающая радость, в которой, вершиной вниз, в пышной раме из цветущих олеандров, стоит и Парнас, и Геликон — у подошвы его жил некогда Гесиод, а на склонах обитали музы, — и другие горы, чистые, прозрачные аметисты, затопленные лазурью неба. По затканным богиней лугов Пистис полянам бродит блаженно-лениво великий Пан, подыгрывая на свирели… И никак, никак нельзя тут понять, где начинается явь и где кончается сон… Явь или сон этот прекрасный звёздный мир над головой?.. Явь или сон прежде всего он сам, Маленький Бог?
И глядя на зеленую Венеру, звезду пастухов, над темно синими горами, Маленький Бог вдруг вспомнил ту Венеру, которая стояла в торжественном одиночестве отдельной залы в их дворце и в которой, тайно от всех, так волнующе воплощалась его первая мечта о женщине. Отец рассказывал, что эту статую он купил за большие деньги у наследников известного своей жестокостью римского прокуратора Иудеи Понтия Пилата, умершего в глубокой старости на своей вилле в Байях… Для Маленького Бога Венера была не статуей. Среди распущенности окружавшего его мира прекрасный отрок, путь которого Рок задолго до его рождения усыпал розами, женщины ещё не знал. Для него женщина была только тогда женщина, когда ей можно было молиться, как этой прекрасной статуе, как этой недоступной зеленой звезде. И в эти умирающие часы тихого вечера вся жизнь представлялась ему гимном, жертвой всесожжения великого и радостного — Женщине-Звезде.
V. ПО ДОРОГЕ В АФИНЫ
Рано утром, оставив за собой богатый шумный, вечно-пьяный Коринф — древние звали его «прекрасной звездой Греции», — пышный караван Иоахима потянулся к Афинам. Утро стояло блистательное, весёлое, окрыляющее. И тем острее хватало за сердце тихое умирание прекрасной земли этой, которое сказывалось во всем. Бесконечные внутренние войны ослабили Грецию. Внешние враги — с востока персы, с севера македонцы, с запада римляне — добили её. Древние города, как Фивы и Аргос, стали бедными деревеньками. Олимпия и Спарта были в унижении. Пережили все эти катастрофы только Афины и Коринф, который был, однако, не столько эллинским уже городом, сколько международной гаванью вроде Эфеса. Плохое управление римлян — они всегда заботились больше об ограблении завоёванных стран, чем о их процветании, — добивало теперь последнее. Храмы, лишённые поддержки богатых прежде городов, постепенно разрушались. Повсюду виднелись пьедесталы, с которых статуи были или украдены завоевателями, или заменены статуями новым владыкам. Вся Греция тихо умирала, но в особенности мёртв был теперь Пелопоннес, убитый Спартой с её безумной утопией сделать из человека мёртвый кирпич для здания, цель которого — благо этого человека…
Иоахим со своих носилок, которые несли дюжие нубийцы, смотрел на все это обнищание и запустение глазами большого и умного хозяина, и в глазах этих было презрение. Бахвальство римлян перед «варварами» решительно ни на чем не основано: все, что они теперь умеют, это грабить и уничтожать. Они не понимают даже такой простой истины, что корни их процветания и богатства лежат в процветании и богатстве подвластных им народов.
Он смотрел вокруг на эти опустевшие земли, которые уже не находили рук, чтобы обрабатывать их. Среди землевладельцев были люди, которых ужасало это запустение родной страны, которые готовы были отдавать свои земли в аренду не только даром, но даже приплачивать за них арендаторам, но и при этих условиях рабочих рук уже не было. Запустение это вторгалось даже за городские стены. Гимназия Мегары была превращена в пашню. Статуи Геркулеса и других богов стояли теперь среди волнующихся нив, а на рынке пасся чей-то скот. Много домов в городе пустовало и без присмотра разрушалось. В них жили только одичавшие собаки да летучие мыши. Ступени храмов порастали травой… Бедные люди заботились только о завтрашнем дне, и все разговоры их вращались только вокруг постоянного вздорожания продуктов. Это было неудивительно: золото и серебро Рима уходили беспрерывно за границы на покупку предметов роскоши и — мира у варваров, которые все назойливее и назойливее тревожили рубежи великой империи. Рост её уже остановился, а внутри она беднела — от невежества землевладельцев, которые истощали свои земли, от грабительства чиновников и богачей, от нехватки рабочих рук и от той общей усталости, которая чувствовалась уже во всем… И Иоахим опять начинал мечтать о том времени, когда он за спиной Маленького Бога заставит эту обеспложенную безумцами землю зацвести опять. И человечество обоготворит сына его за довольство и мир, ибо толпам человеческим прежде всего нужен кусок хлеба, уверенность в завтрашнем дне да те грубоватые радости земли, которыми они украшают, как поддельными цветами, алтарь божества жизни…
Маленький Бог ехал на прекрасном белом арабском скакуне, и в душе его при виде всего этого запустения пели грустные строфы, которых не услышит никто… А солнце так радостно сияло над лазурной гладью моря, в голубых туманах которого таяли красные паруса рыбаков, и над прекрасными, в перламутровых тонах горами, над лугами, над виноградниками, над убогими деревушками. И, как всегда, девушки, бросив работы, смотрели восхищёнными глазами на Маленького Бога, и когда караван скрывался в солнечной дали, они все ещё стояли, все ещё смотрели ему вслед, и в душах их грустным облачком стояла нежная тоска…
Караван подходил уже к Элензису, как вдруг из придорожных зарослей олеандра раздалось радостное восклицание:
— Маленький Бог!..
Язон вздрогнул, в одно мгновение соскочил с коня и бросился на шею Филету. Иоахим почувствовал укол в сердце: так к нему сын не бросался никогда.
— Но как это с твоей стороны мило, что ты вышел встретить меня! — сказал Язон, ещё раз обнимая любимого учителя. — Я ужасно рад, что мы поедем с тобой в это далёкое путешествие… А ты?
— И я очень рад. Но подожди: я должен сперва приветствовать отца. Добрый день, господин… Надеюсь, ты в добром здоровье?
Иоахим, оставив носилки, ласково приветствовал философа, тонкий ум которого ему так нравился. Но в особенности любил он его за его глубокую привязанность в Язону.
— Ну что же, забрал в Иерусалиме все мои свитки? — спросил он.
Он дал ему поручение собрать в его иерусалимской библиотеке разные старинные списки и привезти их в Афины: они будут украшением его огромной сицилийской библиотеки.
— Как же, — сказал Филет. — Там действительно оказалось много интересного и редкого. Я тщательно уложил все в прочные ящики, и все это уже ждёт в Пирее твоих распоряжений.
— Сердечно благодарю…
Блестящий многочисленный караван снова двинулся в путь: в близком уже Элевзисе был назначен отдых. Филет с Язоном шли пешком пыльной обочиной дороги. Элевзинцы останавливались и глазели на блестящее шествие подобострастными глазами: слава о несметных богатствах знаменитого иудея дошла и до них.
Справа от дороги, среди чёрных, торжественных кипарисов, показалось величественное, строгого вида здание, окружённое дорической колоннадой, в котором с древности отправлялись знаменитые элевзинские мистерии.
— Ты напрасно смотришь так на это святилище, — усмехнулся Филет, взглянув на Язона. — Это только один из памятников бездонного человеческого невежества…
— Но слава об этих мистериях гремит во всех концах земли, — возразил Язон, усаживаясь рядом с учителем на разостланный рабами ковёр в тени старой смоковницы.
— Не все, что гремит, достойно нашего удивления, — сказал Филет. — Чаще наоборот. И ты слишком преувеличиваешь славу их. Далеко не все преклонялись перед ними. Платон совершенно справедливо указывал, что плохо, когда человек ищет спасения во внешнем обряде, а не в самом себе. Мифы, воспроизводимые в здешних мистериях, он считал безнравственными. А киники никогда не скрывали своего презрения к этой жалкой выдумке ума человеческого. Когда Диогена стали убеждать принять участие в мистериях, уверяя его, что он этим путём получит за гробом блаженство, он усмехнулся и отвечал: «Смешно предполагать, что Эпаминонд и Агезилай, как непосвящённые, валяются на том свете в грязи, а известный вор Петакион, как посвящённый, наслаждается блаженством… И если посвящённым за гробом так хорошо, как ты говоришь, так почему же ты не торопишься умирать?..» И заметь, милый, — с тихой улыбкой добавил он, — Диогену хочется, несмотря ни на что, верить, что хотя за гробом вор Петакион будет наказан, а Эпаминонд и Агезилай возрадуются. Но никаких оснований для такой веры у нас нет. Напротив, если вор Петакион почему-то блаженствует здесь, то, вероятно, будет он блаженствовать и там, а если праведникам солоно приходится на земле, то нет никакого основания думать, что им будет лучше в Тартаре. Правда, поэты нас уверяют, что «рядом с Зевсом восседают на небе Справедливость и Милость», но я хотел бы иметь хоть некоторые доказательства этому. Напротив, из биографии самого Зевса слишком ясно видно, как мало заботится он о милости и справедливости…
Как всегда, Язон жадно пил слова учителя, в которых он всегда находил какую-то особую отраду. Филет умел давать ему ни с чем не сравнимое чувство свободы. Он делал его жизнь похожей на вольный полет облака в бездонном и бездорожном небе…
— Да, это так, — сказал Язон. — Но, с другой стороны, не говорит ли в пользу мистерий то, что они существуют и в Афинах, и в Коринфе, и в Эгине, и в Фивах, и на Лемносе, и в Египте? И если против них говорил Платон, то Пифагор, как говорит предание, был их участником, а когда иерофанты разрешили вступать в мистерии и иноземцам, то в них приняли участие и Сулла, и Варрон, и Красс, и Август, и многие другие видные люди. Ты знаешь, мой отец тоже участвовал в них…
— Ни распространение мистерий повсюду, ни участие в них людей замечательных никак не говорят в их пользу. Скорее наоборот, — отвечал Филет. — Заметь одно, милый: там, где толпа, всегда есть опасность попасть в… какую-нибудь ненужность, говоря мягко. Помни Горация: «Odi profanum vulgus et arceo» — «Я ненавижу пошлую толпу и удаляюсь». А что касается до великих, будто бы освящающих своим присутствием всякое дело, ты должен помнить одно: все великое очень относительно. Что сегодня велико, завтра будет мало. Наш Гомер превознесён до небес, не так ли, а Гераклит Эфесский говорит, что его следовало бы за низменные представления о богах выгнать с Олимпийских игр и надавать ему пощёчин. Что велико и что мало, никто не знает. Не верь приговорам толпы, милый, и не верь величию великих. Ты знаешь, что Элевзис родина Эсхила, но вон тот пастух, что пасёт на холме коз, не знает не только этого, но и самого Эсхила. Но мне было бы интересно спросить о мистериях мнение твоего отца — его суждения полны здравого смысла. Вот кстати и он…
Иоахим в сопровождении Мнефа вышел как раз из разбитого для него большого белого шатра и, отдав на ходу секретарю последние распоряжения, с улыбкой обратился к сыну:
— Что, уже философствуете?.. И прекрасно делаете… Но нам надо подкрепиться немного с дороги: все уже готово…
— А мы только что хотели спросить тебя, отец, о том, что ты думаешь о здешних мистериях? — сказал Язон, любуясь пышной, величавой фигурой отца. — И вообще, что там такое делается…
— Если ты хочешь, иерофанты теперь же посвятят тебя во все, мальчик, — сказал Иоахим.
— А разве это так просто?
— Ты помнишь хор у Софокла:
— Только и всего? — спросил Язон.
— А чего бы тебе ещё хотелось? — засмеялся Иоахим, любуясь красавцем-сыном. — Но пока все же пойдём подкрепимся: я решительно проголодался и даже походный обед предпочту всем мистериям на свете. Идём, Филет…
— Но что же так влечёт людей к этим таинствам? — пропуская отца и учителя в шатёр первыми, спросил Язон. — Ведь вот после разговора с Филетом и с тобой я большой охоты принимать участие в этих забавах не имею. Почему же другие так ищут этого?
— Кто знает? — пожал плечами отец. — Может быть, привлекает непонятное, тайна. Может быть, отличиться хочется: не угодно ли, я вот посвящён в Элевзинские мистерии, а вы нет! А некоторых притягивают, вероятно, сладострастные картины, которые тебя так отталкивают. Толпа готова смотреть на все новое… Ну, возляжем…
Среди огромного шатра был разостлан ковёр, а на нем был собран походный обед. Прислуживало несколько красивых девушек: Иоахим не любил мужской прислуги. А Язона эти молодые красавицы смущали.
— Ты прав в своём скептическом отношении к толпе, — сказал Филет, набирая себе крупных, сочных и горячих ракушек. — Я только что говорил об этом твоему сыну. Раз ты видишь, что путь по жизни, который привлекает тебя, занят толпой, иди в противоположную сторону: может быть, действуя так, иногда ты и ошибёшься, но, идя за толпой, ошибёшься всегда. Нет ничего страшнее толпы. Посмотри внимательно пожелтевшие страницы истории Эллады: то попадает она под иго какого-нибудь жадного и смелого человека, то кричит о свободе и попадает вследствие этого под иго своё, иногда более страшное, чем иго тирана. Крик о свободе в мире не перестаёт, но нигде тем не менее нет так мало свободы, как в так называемых народных республиках. Не только философские преступления, как отрицание богов, например, но самое лёгкое, в мелочах, оскорбление местных культов были преступлениями, которые влекли за собой смерть. Боги толпы, которых Аристофан высмеивал на сцене, в жизни убивали. Это они убили Сократа и чуть было не убили Алкивиада. Анаксагор, Протагор, Аспазия, Еврипид были в опасности от них. Если цезари готовы каждую минуту изгнать из пределов империи философов, то ещё более готовы на это люди ареопага или Пникса. Выхода для человека нет — кроме одного разве…
— Какого? — спросил Иоахим, с аппетитом обгладывая косточку молодой зайчихи.
— В затруднениях дверь всегда отворяется на себя, — отвечал Филет. — Внутренним ходом идёт путь если не к спасению, как любят говорить напыщенно некоторые ораторы, то к довольству, покою и даже, пожалуй, к свободе. Благостный Эпикур ближе других подошёл к делу… Но увы: и его толпа извратила и заставила говорить вещи, о которых он никогда и не думал…
Иоахим, выбиравший глазами, что бы ему съесть ещё, засмеялся.
— А не думаешь ли ты, друг мой, что все задачи жизни много проще, — проговорил он, — и что вы, эллины, говорите о них… слишком много?
— Прежде всего, — с мягкой улыбкой возразил Филет, — я никак не думаю, что вы, иудеи, говорили бы меньше. Я достаточно насмотрелся и наслушался вас и в Иерусалиме, да и по всей диаспоре. А во-вторых, и главное… да, ты, пожалуй, немного прав: мы говорим — и думаем, — может быть, и слишком много… О нас, эллинах, составилось совершенно ложное представление. Нас очень охотно представляют себе все какими-то весёлыми «олимпийцами», которые только и думают, что о вакханалиях, вине, женщинах и всяких радостях жизни. Никто не хочет заметить, что эллины первые почувствовали страшную силу Рока, мойр над человеком, никто не заметил их мрачных предчувствий, жутких привидений, которые витают у нас вокруг могил и мест казни, никто не отметил нашего страха перед будущим, наших сивилл с жуткими глазами. Если Эллада пляшет в пёстром хороводе вакханалий, то, может быть, и пляшет-то она из желания забыться. Но у неё есть и другое лицо, лицо дельфийской пифии, посредницы между Аполлоном и людьми. Охваченная смутной тревогой, она готовится к своему служению постом, обливаниями из Кастальского источника, окуриваниями дымом из лавровых листьев, а потом поднимается на свой треножник над пропастью, откуда поднимаются одуряющие испарения, и бормочет бессвязные, тяжкие слова. Где же тут «светлый эллинский дух»? Нам не дают покоя таинственные силы жизни более, чем какому другому народу под солнцем. Да, мы много думаем и много говорим. Но иначе мы не можем…
Обед кончился. И когда Филет выходил с учеником своим из богатого шатра Иоахима, он, следуя череде печальных мыслей, которые он сам же неосторожно разбудил в себе, вдруг тихонько проговорил:
— Нет, это я так, один стих из Софокла вспомнил, из «Эдипа в Колоне»…
Он любил своего ученика и потому говорил ему не все, что знал.
И скоро вдали, в розовом мареве, проступили знакомые очертания огромной глыбы Ликабета и храмов Акрополя…
Иоахим со своих носилок, которые несли дюжие нубийцы, смотрел на все это обнищание и запустение глазами большого и умного хозяина, и в глазах этих было презрение. Бахвальство римлян перед «варварами» решительно ни на чем не основано: все, что они теперь умеют, это грабить и уничтожать. Они не понимают даже такой простой истины, что корни их процветания и богатства лежат в процветании и богатстве подвластных им народов.
Он смотрел вокруг на эти опустевшие земли, которые уже не находили рук, чтобы обрабатывать их. Среди землевладельцев были люди, которых ужасало это запустение родной страны, которые готовы были отдавать свои земли в аренду не только даром, но даже приплачивать за них арендаторам, но и при этих условиях рабочих рук уже не было. Запустение это вторгалось даже за городские стены. Гимназия Мегары была превращена в пашню. Статуи Геркулеса и других богов стояли теперь среди волнующихся нив, а на рынке пасся чей-то скот. Много домов в городе пустовало и без присмотра разрушалось. В них жили только одичавшие собаки да летучие мыши. Ступени храмов порастали травой… Бедные люди заботились только о завтрашнем дне, и все разговоры их вращались только вокруг постоянного вздорожания продуктов. Это было неудивительно: золото и серебро Рима уходили беспрерывно за границы на покупку предметов роскоши и — мира у варваров, которые все назойливее и назойливее тревожили рубежи великой империи. Рост её уже остановился, а внутри она беднела — от невежества землевладельцев, которые истощали свои земли, от грабительства чиновников и богачей, от нехватки рабочих рук и от той общей усталости, которая чувствовалась уже во всем… И Иоахим опять начинал мечтать о том времени, когда он за спиной Маленького Бога заставит эту обеспложенную безумцами землю зацвести опять. И человечество обоготворит сына его за довольство и мир, ибо толпам человеческим прежде всего нужен кусок хлеба, уверенность в завтрашнем дне да те грубоватые радости земли, которыми они украшают, как поддельными цветами, алтарь божества жизни…
Маленький Бог ехал на прекрасном белом арабском скакуне, и в душе его при виде всего этого запустения пели грустные строфы, которых не услышит никто… А солнце так радостно сияло над лазурной гладью моря, в голубых туманах которого таяли красные паруса рыбаков, и над прекрасными, в перламутровых тонах горами, над лугами, над виноградниками, над убогими деревушками. И, как всегда, девушки, бросив работы, смотрели восхищёнными глазами на Маленького Бога, и когда караван скрывался в солнечной дали, они все ещё стояли, все ещё смотрели ему вслед, и в душах их грустным облачком стояла нежная тоска…
Караван подходил уже к Элензису, как вдруг из придорожных зарослей олеандра раздалось радостное восклицание:
— Маленький Бог!..
Язон вздрогнул, в одно мгновение соскочил с коня и бросился на шею Филету. Иоахим почувствовал укол в сердце: так к нему сын не бросался никогда.
— Но как это с твоей стороны мило, что ты вышел встретить меня! — сказал Язон, ещё раз обнимая любимого учителя. — Я ужасно рад, что мы поедем с тобой в это далёкое путешествие… А ты?
— И я очень рад. Но подожди: я должен сперва приветствовать отца. Добрый день, господин… Надеюсь, ты в добром здоровье?
Иоахим, оставив носилки, ласково приветствовал философа, тонкий ум которого ему так нравился. Но в особенности любил он его за его глубокую привязанность в Язону.
— Ну что же, забрал в Иерусалиме все мои свитки? — спросил он.
Он дал ему поручение собрать в его иерусалимской библиотеке разные старинные списки и привезти их в Афины: они будут украшением его огромной сицилийской библиотеки.
— Как же, — сказал Филет. — Там действительно оказалось много интересного и редкого. Я тщательно уложил все в прочные ящики, и все это уже ждёт в Пирее твоих распоряжений.
— Сердечно благодарю…
Блестящий многочисленный караван снова двинулся в путь: в близком уже Элевзисе был назначен отдых. Филет с Язоном шли пешком пыльной обочиной дороги. Элевзинцы останавливались и глазели на блестящее шествие подобострастными глазами: слава о несметных богатствах знаменитого иудея дошла и до них.
Справа от дороги, среди чёрных, торжественных кипарисов, показалось величественное, строгого вида здание, окружённое дорической колоннадой, в котором с древности отправлялись знаменитые элевзинские мистерии.
— Ты напрасно смотришь так на это святилище, — усмехнулся Филет, взглянув на Язона. — Это только один из памятников бездонного человеческого невежества…
— Но слава об этих мистериях гремит во всех концах земли, — возразил Язон, усаживаясь рядом с учителем на разостланный рабами ковёр в тени старой смоковницы.
— Не все, что гремит, достойно нашего удивления, — сказал Филет. — Чаще наоборот. И ты слишком преувеличиваешь славу их. Далеко не все преклонялись перед ними. Платон совершенно справедливо указывал, что плохо, когда человек ищет спасения во внешнем обряде, а не в самом себе. Мифы, воспроизводимые в здешних мистериях, он считал безнравственными. А киники никогда не скрывали своего презрения к этой жалкой выдумке ума человеческого. Когда Диогена стали убеждать принять участие в мистериях, уверяя его, что он этим путём получит за гробом блаженство, он усмехнулся и отвечал: «Смешно предполагать, что Эпаминонд и Агезилай, как непосвящённые, валяются на том свете в грязи, а известный вор Петакион, как посвящённый, наслаждается блаженством… И если посвящённым за гробом так хорошо, как ты говоришь, так почему же ты не торопишься умирать?..» И заметь, милый, — с тихой улыбкой добавил он, — Диогену хочется, несмотря ни на что, верить, что хотя за гробом вор Петакион будет наказан, а Эпаминонд и Агезилай возрадуются. Но никаких оснований для такой веры у нас нет. Напротив, если вор Петакион почему-то блаженствует здесь, то, вероятно, будет он блаженствовать и там, а если праведникам солоно приходится на земле, то нет никакого основания думать, что им будет лучше в Тартаре. Правда, поэты нас уверяют, что «рядом с Зевсом восседают на небе Справедливость и Милость», но я хотел бы иметь хоть некоторые доказательства этому. Напротив, из биографии самого Зевса слишком ясно видно, как мало заботится он о милости и справедливости…
Как всегда, Язон жадно пил слова учителя, в которых он всегда находил какую-то особую отраду. Филет умел давать ему ни с чем не сравнимое чувство свободы. Он делал его жизнь похожей на вольный полет облака в бездонном и бездорожном небе…
— Да, это так, — сказал Язон. — Но, с другой стороны, не говорит ли в пользу мистерий то, что они существуют и в Афинах, и в Коринфе, и в Эгине, и в Фивах, и на Лемносе, и в Египте? И если против них говорил Платон, то Пифагор, как говорит предание, был их участником, а когда иерофанты разрешили вступать в мистерии и иноземцам, то в них приняли участие и Сулла, и Варрон, и Красс, и Август, и многие другие видные люди. Ты знаешь, мой отец тоже участвовал в них…
— Ни распространение мистерий повсюду, ни участие в них людей замечательных никак не говорят в их пользу. Скорее наоборот, — отвечал Филет. — Заметь одно, милый: там, где толпа, всегда есть опасность попасть в… какую-нибудь ненужность, говоря мягко. Помни Горация: «Odi profanum vulgus et arceo» — «Я ненавижу пошлую толпу и удаляюсь». А что касается до великих, будто бы освящающих своим присутствием всякое дело, ты должен помнить одно: все великое очень относительно. Что сегодня велико, завтра будет мало. Наш Гомер превознесён до небес, не так ли, а Гераклит Эфесский говорит, что его следовало бы за низменные представления о богах выгнать с Олимпийских игр и надавать ему пощёчин. Что велико и что мало, никто не знает. Не верь приговорам толпы, милый, и не верь величию великих. Ты знаешь, что Элевзис родина Эсхила, но вон тот пастух, что пасёт на холме коз, не знает не только этого, но и самого Эсхила. Но мне было бы интересно спросить о мистериях мнение твоего отца — его суждения полны здравого смысла. Вот кстати и он…
Иоахим в сопровождении Мнефа вышел как раз из разбитого для него большого белого шатра и, отдав на ходу секретарю последние распоряжения, с улыбкой обратился к сыну:
— Что, уже философствуете?.. И прекрасно делаете… Но нам надо подкрепиться немного с дороги: все уже готово…
— А мы только что хотели спросить тебя, отец, о том, что ты думаешь о здешних мистериях? — сказал Язон, любуясь пышной, величавой фигурой отца. — И вообще, что там такое делается…
— Если ты хочешь, иерофанты теперь же посвятят тебя во все, мальчик, — сказал Иоахим.
— А разве это так просто?
— Ты помнишь хор у Софокла:
Но раз они замкнуты золотым ключом, то золотым ключом можно и отпереть их… Но… я не знаю, стоит ли терять тебе на это время? Ну, сначала блуждает посвящённый по разным закоулкам, переносит всякие труды и утомления, ищет чего-то в темноте, потом появляются всякие ужасы, трепет, содрогания, выступает холодный пот, замирает сердце… И вдруг загорается удивительный свет, ты вступаешь в очаровательную местность, на роскошные луга. Ты слышишь приятные голоса, торжественные слова, тебе показывают священные видения… И после всех мрачных впечатлений все это вызывает чувство довольства и даже неги… если ты можешь забыть, что все это дело рук человеческих…
Где уста у посвящённых
Строгим замкнуты обетом,
Элевзинского молчанья
Золотым ключом…
— Только и всего? — спросил Язон.
— А чего бы тебе ещё хотелось? — засмеялся Иоахим, любуясь красавцем-сыном. — Но пока все же пойдём подкрепимся: я решительно проголодался и даже походный обед предпочту всем мистериям на свете. Идём, Филет…
— Но что же так влечёт людей к этим таинствам? — пропуская отца и учителя в шатёр первыми, спросил Язон. — Ведь вот после разговора с Филетом и с тобой я большой охоты принимать участие в этих забавах не имею. Почему же другие так ищут этого?
— Кто знает? — пожал плечами отец. — Может быть, привлекает непонятное, тайна. Может быть, отличиться хочется: не угодно ли, я вот посвящён в Элевзинские мистерии, а вы нет! А некоторых притягивают, вероятно, сладострастные картины, которые тебя так отталкивают. Толпа готова смотреть на все новое… Ну, возляжем…
Среди огромного шатра был разостлан ковёр, а на нем был собран походный обед. Прислуживало несколько красивых девушек: Иоахим не любил мужской прислуги. А Язона эти молодые красавицы смущали.
— Ты прав в своём скептическом отношении к толпе, — сказал Филет, набирая себе крупных, сочных и горячих ракушек. — Я только что говорил об этом твоему сыну. Раз ты видишь, что путь по жизни, который привлекает тебя, занят толпой, иди в противоположную сторону: может быть, действуя так, иногда ты и ошибёшься, но, идя за толпой, ошибёшься всегда. Нет ничего страшнее толпы. Посмотри внимательно пожелтевшие страницы истории Эллады: то попадает она под иго какого-нибудь жадного и смелого человека, то кричит о свободе и попадает вследствие этого под иго своё, иногда более страшное, чем иго тирана. Крик о свободе в мире не перестаёт, но нигде тем не менее нет так мало свободы, как в так называемых народных республиках. Не только философские преступления, как отрицание богов, например, но самое лёгкое, в мелочах, оскорбление местных культов были преступлениями, которые влекли за собой смерть. Боги толпы, которых Аристофан высмеивал на сцене, в жизни убивали. Это они убили Сократа и чуть было не убили Алкивиада. Анаксагор, Протагор, Аспазия, Еврипид были в опасности от них. Если цезари готовы каждую минуту изгнать из пределов империи философов, то ещё более готовы на это люди ареопага или Пникса. Выхода для человека нет — кроме одного разве…
— Какого? — спросил Иоахим, с аппетитом обгладывая косточку молодой зайчихи.
— В затруднениях дверь всегда отворяется на себя, — отвечал Филет. — Внутренним ходом идёт путь если не к спасению, как любят говорить напыщенно некоторые ораторы, то к довольству, покою и даже, пожалуй, к свободе. Благостный Эпикур ближе других подошёл к делу… Но увы: и его толпа извратила и заставила говорить вещи, о которых он никогда и не думал…
Иоахим, выбиравший глазами, что бы ему съесть ещё, засмеялся.
— А не думаешь ли ты, друг мой, что все задачи жизни много проще, — проговорил он, — и что вы, эллины, говорите о них… слишком много?
— Прежде всего, — с мягкой улыбкой возразил Филет, — я никак не думаю, что вы, иудеи, говорили бы меньше. Я достаточно насмотрелся и наслушался вас и в Иерусалиме, да и по всей диаспоре. А во-вторых, и главное… да, ты, пожалуй, немного прав: мы говорим — и думаем, — может быть, и слишком много… О нас, эллинах, составилось совершенно ложное представление. Нас очень охотно представляют себе все какими-то весёлыми «олимпийцами», которые только и думают, что о вакханалиях, вине, женщинах и всяких радостях жизни. Никто не хочет заметить, что эллины первые почувствовали страшную силу Рока, мойр над человеком, никто не заметил их мрачных предчувствий, жутких привидений, которые витают у нас вокруг могил и мест казни, никто не отметил нашего страха перед будущим, наших сивилл с жуткими глазами. Если Эллада пляшет в пёстром хороводе вакханалий, то, может быть, и пляшет-то она из желания забыться. Но у неё есть и другое лицо, лицо дельфийской пифии, посредницы между Аполлоном и людьми. Охваченная смутной тревогой, она готовится к своему служению постом, обливаниями из Кастальского источника, окуриваниями дымом из лавровых листьев, а потом поднимается на свой треножник над пропастью, откуда поднимаются одуряющие испарения, и бормочет бессвязные, тяжкие слова. Где же тут «светлый эллинский дух»? Нам не дают покоя таинственные силы жизни более, чем какому другому народу под солнцем. Да, мы много думаем и много говорим. Но иначе мы не можем…
Обед кончился. И когда Филет выходил с учеником своим из богатого шатра Иоахима, он, следуя череде печальных мыслей, которые он сам же неосторожно разбудил в себе, вдруг тихонько проговорил:
Ныне кончено все. Тише, дитя:— Что ты говоришь? — ласково спросил Язон.
Больше стонов не надо… Свершилось!..
— Нет, это я так, один стих из Софокла вспомнил, из «Эдипа в Колоне»…
Он любил своего ученика и потому говорил ему не все, что знал.
И скоро вдали, в розовом мареве, проступили знакомые очертания огромной глыбы Ликабета и храмов Акрополя…
VI. ВСТРЕЧА
Возбуждая всеобщее любопытство, караван втянулся в узкие, кривые и пыльные улочки Афин. Дворец Иоахима стоял как раз напротив вот уже бесконечные годы строившегося огромного храма Зевса Олимпийского — его начали строить ещё при Перикле, — и с плоской, по восточному обычаю, кровли его открывался несравненный вид: справа высился на голой скале Акрополь со своими храмами, за ним взмывала в голубое небо скала Ликабета, а слева, за зеленой долиной Иллисуса, мрело море и протянулся туманный издали Саламин. Вокруг в огромном саду Иоахима дремали пальмы, плескали фонтаны и огромный пруд вдоль берегов был весь заткан лотосами, среди которых беззвучно двигались лебеди. Белые статуи прекрасных богов и богинь блистали красотой среди сказочной роскоши цветов и листвы.
Иоахим, отдохнув после трудностей далёкого пути, взялся за дела. В Пирее теснились его караваны, пришедшие и отходящие во все концы земли, начиная с Индии и Египта и кончая светлым Борисфеном[4] в степях скифских, откуда Иоахиму была впервые доставлена пшеница и великолепные меха… Язон в сопровождении Филета сразу погрузился в афинскую жизнь: как и вся образованная молодёжь того времени, он считал Афины своей настоящей родиной. Тут каждый шаг был овеян историческими воспоминаниями, тут среди прекрасных храмов бродили тени тех, имена которых были уже вписаны на страницы истории, тут на каждом шагу вставала бессмертная, казалось, красота. И было жутко попирать ногой пыль улиц, по которым, наверное, проходил Сократ. И вся эта красота и величие производили тем более сильное впечатление, что и тут — в Афинах! — уже чувствовался едва уловимый запах тления, и тут пыль, тягчайшая из всех могильных плит, постепенно прикрывала славное былое… На каждом шагу чувствовалась грабительская рука завоевателей, римлян, которые многое вывезли из прекрасного города в своё волчье гнездо. Тут разгул их был, однако, далеко не так широк, как в других местах: перед славным умирающим городом в невольном почтении останавливались даже самые беззастенчивые из грабителей…
Иоахим, отдохнув после трудностей далёкого пути, взялся за дела. В Пирее теснились его караваны, пришедшие и отходящие во все концы земли, начиная с Индии и Египта и кончая светлым Борисфеном[4] в степях скифских, откуда Иоахиму была впервые доставлена пшеница и великолепные меха… Язон в сопровождении Филета сразу погрузился в афинскую жизнь: как и вся образованная молодёжь того времени, он считал Афины своей настоящей родиной. Тут каждый шаг был овеян историческими воспоминаниями, тут среди прекрасных храмов бродили тени тех, имена которых были уже вписаны на страницы истории, тут на каждом шагу вставала бессмертная, казалось, красота. И было жутко попирать ногой пыль улиц, по которым, наверное, проходил Сократ. И вся эта красота и величие производили тем более сильное впечатление, что и тут — в Афинах! — уже чувствовался едва уловимый запах тления, и тут пыль, тягчайшая из всех могильных плит, постепенно прикрывала славное былое… На каждом шагу чувствовалась грабительская рука завоевателей, римлян, которые многое вывезли из прекрасного города в своё волчье гнездо. Тут разгул их был, однако, далеко не так широк, как в других местах: перед славным умирающим городом в невольном почтении останавливались даже самые беззастенчивые из грабителей…