— Тот, кто не принимал участия в состязании квадриг сам, тот никогда не сможет оценить этой игры, — улыбнулся красавец Серенус. — Но… но и я должен все же сказать, что и мне все это что-то приелось: в самом деле, не все ли равно, какая квадрига придёт первой?..
   И оба рассмеялись. Ликторы со своими топорами одним взглядом раздвигали перед ними шумную и весёлую толпу. Все почтительно приветствовали проконсула. Молодые красавицы Коринфа любовались Серенусом. Блестящего патриция помнили в Коринфе все: только два года тому назад он вышел победителем на Истмийских играх… Вдали, в лазури, ласково сияли белые вершины Парнаса и Геликона…
   Марк Энней Новат, старший брат знаменитого своей мудростью и несметными богатствами Сенеки, был усыновлён ретором Л. Юнием Галлионом. С тех пор он и принял имя Галлиона. Это был человек очень образованный, остроумный, друг поэтов и писателей и писатель сам, scholasticus dominus, кабинетный учёный, много больше, чем администратор. Он получил прозвище dulcis Gallic: все его знавшие обожали его. Именно его широкое образование и гуманный характер и побудили императора Клавдия назначить его проконсулом Ахайи, провинции, к которой в Риме относились с особым вниманием. Он служил без большой охоты: и здоровье его было слабо, а кроме того, служба отвлекала его от тех тихих умственных занятий, которые он так любил. Нерон косо смотрел на него, как, впрочем, и на всех выдающихся людей: на небе человечества он должен был блистать один. Но dulcis Gallio не обращал внимания на монаршую немилость, как, впрочем, не обратил он большого внимания и на посвящение ему двух книг его знаменитого брата, «О злости» и «О счастливой жизни»: он жизнь знал.
   — Но пора мне, carissime, подумать и о возвращении в Рим, — когда обед кончился, сказал ему Серенус. — Я чувствую, что рана, нанесённая мне Актэ, не заживает и вдали от неё, а Агенобарб, пожалуй, начнёт злиться, что я так мало ценю своё положение преторианца и близость его особы…
   — Разве ты боишься потерять его? — улыбнулся Галлион.
   — О!.. — усмехнулся тот. — Нет. Но я люблю чистую игру. Я не прочь уйти, но… куда уйти? Что делать? Римское беснование, воистину, надоело мне до отвращения, но что же буду я делать, если я уйду?.. Пахать землю? Зачем? Писать, как твой великий брат, философские трактаты? Но разве у крыс и мышей недостаточно пищи без моих трудов? Война? И в этом я что-то радости не вижу. Странно, но кто-то словно закрыл перед нами все пути. Мир велик, но идти некуда. Дел как будто тьма, а делать нечего…
   — Вон Петроний придумал писать какой-то грязный «Сатирикон» со скуки…
   — У Петрония на сапогах lunula[11] из слоновой кости, но душа у него вольноотпущенника, — поморщился Серенус. — Он корчит из себя что-то эдакое, но он просто свинья из стада Эпикура. Если он и elegantiae arbiter[12], то разве только нероновской. А это немного. Книга же его воняет, как непристойное место. Нет, нет, о нем никакой Гораций не напишет того, что Гораций — довольно, впрочем, нескромно — написал о себе… Ты помнишь:
 
Воздвиг я памятник вечнее меди прочной
И зданий царственных превыше пирамид:
Его ни едкий дождь, ни Аквилон полночный,
Ни ряд бесчисленных годов не истребит.
Нет, я не весь умру и жизни лучшей долей
Избегну похорон, и славный мой венец
Все будет зеленеть, доколе в Капитолий
С безмолвной девою верховный ходит жрец…
 
   Счастливый!.. — вздохнул он. — Он мог ещё верить в славу, в бессмертие и во все эти наивные выдумки поэтов…
   — Прекрасно! — с улыбкой наклонил голову Галлион. — Но погоди: что это за шум?
   Он ударил слегка в ладоши. В дверях встал раб.
   — Что там случилось?
   — Иудеи, поссорившись между собой, привели к тебе какого-то их проповедника, господин, и хотят, чтобы ты разобрал их распри…
   — Ах, и надоели же они мне! — поморщился Галлион. — Ты не можешь себе представить, что это за беспокойный народ! Я положительно не могу простить Помпею, что он завоевал Иудею. Пользы от них никакой, а смут не оберёшься. Но так как обед наш мы кончили, пойдём, посмотрим, в чем там у них дело-Перед дворцом проконсула, несмотря на присутствие караула, шумела большая толпа иудеев: старейшины местной синагоги, во главе с начальником её Состеном, схватили — по наущению иерусалимцев — надоевшего им своими выступлениями Павла и притащили его к проконсулу. С ними увязались как их сторонники, так и противники. Коринфяне-язычники стояли в стороне и скалили зубы.
   — Ты наедаешься до отвалу от овец, которых ты взялся пасти! — кричал Состен, худой, злой старик с жёлтыми зубами и огромными ноздрями, из которых торчали седые, всегда мокрые волосы. — Ты что безводная туча, которую гонит ветер! Ты дикая волна морская, пенящаяся от собственного бесчестия, блуждающая звезда, предназначенная для пучины тьмы! Ты полон напыщенности, но внутри ты пустой!.. Вот что ты!.. И зачем принесло тебя с твоими богохульствами в Коринф? Ты слышал, что говорят о тебе твои братья по вере, которые пришли из Иерусалима? Вы прежде всех нашли Мессию и все перегрызлись вокруг него!..
   Из рта его летела слюна, в глазах горел огонь и весь он трясся…
   — А вы слышали, коринфяне, — бросил кто-то из язычников, — говорят, что эти самые нововеры едят детей, покрытых тестом!
   — Мели ещё! — напустились на него павликиане. — А ты видел, как мы их ели?
   — Как ели, видел, а что, не знаю…
   Все захохотали.
   — Тут у нас у одного торговца жена в их веру перешла, — начал другой. — Тот к оракулу: что делать? И пифия отвечала: легче написать сочинение на волне, легче полететь по воздуху на крыльях, чем очистить сердце женщины, раз оно запятнано религиозным суеверием.
   — Это так…
   — А что насчёт детей, это верно, — встряла какая-то старуха. — Вновь посвящаемому они дают ребёнка, покрытого тестом. Тот, не зная, что внутри, поражает его ножом, и они пьют тёплую кровь, а потом режут на части и едят и самое тельце…
   — Он все о каких-то там видениях рассказывает, болтун! — закричал какой-то иудей с кадыком. — Никаких видений никогда ему и не было. Это он все напридумывал, чтобы захватить над простецами власть! Ему не любо, что в Иерусалиме властвуют Двенадцать, вот и подкапывается старый волк.
   — И все стращает: завтра всемирный пожар! Но вот приходит завтра и никакого пожара нет…
   — Таких смутьянов из города гнать надо…
   — А то и камнями побить…
   Легионеры, опираясь на копья и поблёскивая шлемами, презрительно смотрели на волнения черни. Они уже знали, чем все это кончится: сейчас выйдет проконсул и всю эту горластую грязь они по его знаку выметут вон.
   — Проповедуют воскресение какого-то софиста ихнего и обновление вселенной — уши вянут!
   — А по ночам свальным грехом занимаются… Как напьются за своей вечерней трапезой, привязывают к канделябру собаку и бросают ей мяса. Собака кидается за мясом, опрокидывает светильник и начинается…
   — А ты видел? Видел?..
   — Как перед трапезой целовались, своими глазами видел…
   — Silentium![13]
   Сразу все смолкло: между колоннами показались высокие и стройные фигуры Галлиона и Серенуса. Галлион спокойно оглядел притихшую толпу.
   — Ну, в чем дело? — презрительно-спокойно спросил он. — Стой!.. — подняв руку, властно остановил он горячий порыв толпы. — Прежде всего не сметь орать, а то я сейчас же прикажу воинам выгнать вас всех вон. Говори ты, — указал он на Состена, которого он знал немного.
   Тот в отчаянии затряс костлявыми руками над головой.
   — Но что могу я сказать, великочтимый проконсул, что я могу сказать?! У меня язык отнимается, я не нахожу в себе сил!.. Мы, иудеи, жили тут мирно, честно трудились, свято блюли законы отцов наших, безропотно повиновались римской власти. И вот является неизвестно откуда какой-то сумасброд, потерявший всякую совесть, и начинает неслыханными учениями возмущать среди нас Божий мир… Что, старый человек, могу я тут сказать? Я могу только стенать и плакать, я могу только в знак скорби разорвать одежды мои…
   И он схватился было за грудь, чтобы будто бы разорвать пёстрый халат свой, но единомышленники его бросились к нему и схватили его за руки. По тихому, увядшему, благородному лицу Галлиона скользнула улыбка.
   — Ты слишком долго говоришь о том, что ты не можешь говорить, — сказал он. — Будь покороче. У меня есть другие дела. Я вижу, что у вас опять затеялись свары из-за этих ваших вероучений…
   — Так… Так… — послышались голоса. — Нельзя же допускать, чтобы всякий мог потрясать законом! Ты только послушай, что эти люди говорят: не надо обрезания, не надо субботы, не надо закона…
   — Неверно это! — закричал Павел. — Мы учим только, что не это главное…
   — А что же главное? — снисходительно скосил на него глаза Галлион.
   — Главное вера и новый закон Христовой любви к Господу и к ближнему.
   — Ну, я не могу сказать, чтобы вы обнаруживали большую любовь один к другому! — опять усмехнулся Галлион.
   — А прежде всего, на первом месте, вера в распятого Христа, который воскрес и скоро придёт судить живых и мёртвых…
   Галлион даже сморщился: какая нелепость!..
   — Помолчи! — поднял он руку. — Я не могу и не хочу быть судьёй в таких вопросах. Это вы разбирайте между собой, как хотите. Хотите любите, хотите не любите, это дело ваше. Идите и не беспокойте власть по пустякам.
   — Что? — яростно полезли павликиане на Состена. — Что?! Получил?!
   И они стали подталкивать старика. Он воздевал руки к небу, он вопил, он делал вид, что вот ещё немного и он растерзает своё платье. Его сторонники бросились на павликиан. Поднялись кулаки… Раздались крики… Стоявший вокруг народ помирал со смеху. Куртизанки Афродиты Пандемосской звонкими голосами подливали масла в огонь: им были противны эти чужеземцы, говорившие, как ходила молва, против великой богини и её служительниц. Иерусалимцы, прячась за толпой, злорадно раздували ноздри.
   Галлион сделал знак легионерам и те двинулись железной стеной на кипящую свалку. Состен первый заметил опасность и, подобрав длинные полы, бросился бежать. За ним последовали и другие. Но и на бегу, боязливо оглядываясь на надвигавшихся воинов, они переругивались и грозили один другому кулаками. Народ хохотал…
   Галлион с улыбкой посмотрел на Серенуса и, взяв его под руку, вместе с ним скрылся во дворце.
   И долго в тот день кипели ненавистью во имя Господне и синагога, и церковь. А соседи ворчали:
   — Да будет проклят этот ваш Христос!.. Покою никакого нет… И чего только смотрит проконсул, чего не выгонит он вас из Коринфа?!
   Павел, чтобы заставить всех забыть скорее эти прискорбные события, стал перед агапами говорить церкви — слово это только что стало входить в обиход: по-гречески оно значит то же, что «кагал» по-еврейски, то есть собрание верующих — о том, не опасно ли вкушение идоложертвенного мяса, когда христианин не знает точно, идоложертвенное оно или нет. Книжники иудейские учили, что раз животное принесено в жертву идолу, то демон, находящийся в этом идоле, овладевает этим животным и заполняет все его части. Если после этого мясо поступает на базар, то демонское начало переносится на покупателя, независимо от того, знает он об этом или не знает.
   — Но думать так значит признавать за идолом ту силу, которую признают за ним язычники, — разъяснял Павел. — Наши пророки считали языческих богов за ничто: не элохим, но элилим… Но, — предостерегающе поднял он руку, — все же вкушать этого мяса из-за ложной терпимости не следует. Терпимость к языческим заблуждениям ведёт за собой нерадивость к нашему учению спасения и вызывает опасность снова подпасть власти духа язычества…
   Коринфяне слушали без большого одушевления: живя в Коринфе, среди язычников, имея постоянные торговые и даже семейные отношения с ними, им было не только трудно, но даже просто невозможно постоянно думать обо всем этом. И эта боязнь осквернения оскорбляла язычников, от которых они часто находились в зависимости. А помимо всего к этим вопросам возвращались уже столько раз, что все это просто-напросто надоело. Строгости Павла утомляли всех. Простое, трезвое поучение ценилось вообще невысоко: всем хотелось сверхъестественного, чудесного, убеждающего без слов. Женщины в особенности оказывали глухое, но твёрдое сопротивление. Он не позволял им даже являться на собрания с распущенными волосами: он говорил, что это возбуждает в незримо присутствующих ангелах вожделение к ним, вводит светлых духов в грех и отвлекает их от их прямой обязанности передавать Богу молитвы святых. Женщины стали появляться с распущенными волосами после этого чаще: было любопытно, как это можно ввести в грех ангелов. Порядочные женщины, кроме того, смущались от соседства во время братской вечери с состарившимися гетерами, которые охотно шли в общину, свободным неприятно было общение с рабами. И была в проповеди Павла какая-то утомляющая нетвёрдость: то говорил он, например, что не муж от жены, а жена от мужа, как гласит Писание, а то, спохватившись, поправлялся: «А впрочем, ни муж без жены, ни жена без мужа в Господе, ибо как жена от мужа, так и муж через жену, все же от Бога». И, в конце концов, постановил: «Соединён ли ты с женой, не ищи развода, остался ли без жены, не ищи жены». И вместе со стариками и остепенившимися гетерами он всякое лыко ставил молодым женщинам в строку, — это в Коринфе-то! — и пояснял:
   — Тело — это храм Божий. Тело — это часть Христа. Как же можно отдавать его блуднице или блуднику? Как можно телесными соединениями уничтожать духовную связь с Христом? Блуд — это самый тяжкий грех, ибо он совершается на собственном теле, тело же это храм святого Духа, данный нам Богом, через посредство которого мы стали благоприобретённым Божиим достоянием…
   Женщины зевали украдкой и смотрели на него недоверчиво:
   — А Текла?.. А Лидия?.. Нет, тяжёл стал старик!..
   И все были рады, когда он кончил свои рассуждения, и возлегли вокруг осиянных светильниками столов, а когда вечеря кончилась, то, как всегда, многие были в самом весёлом настроении. И при выходе их коринфяне-озорники кричали:
   — Ну, что? Опять ребят в тесте ели?
   Лука, уединившись, переписывал для эфесян последнее послание Павла в Фессалоники, в котором Павел обещал верным, как они будут восхищены на облаках в сретение Господу на воздухе и как всегда с Господом будут. Сам же Павел, ничего не видя, беспокойно ходил по горнице. В нем вспыхнула вдруг большая мысль: с Иерусалимом нужно во что бы то ни стало заключить мир, иначе это разделение и вражда погубят все дело. И он решил первым сделать этот шаг к миру: собрать по всем церквам плодоношение для старцев иерусалимских и поручить особой депутации отвезти дары туда. Конечно, это была сдача, но что же было делать? И он обдумывал своё послание по всем своим синагогам о дарах Иерусалиму. Только об Афинах он не думал: и потому, что верующих там было так мало, что и писать туда не стоило, и потому, что всякое воспоминание об этом городе было неприятно ему…
   Галлион в это время, забыв совершенно о жалкой в своём невежестве толпе, которая приходила днём досаждать ему, вместе с молодой женой своей, прелестной Амариллис, слушал стихи Горация, которые с обычным своим мастерством читал им Анней Серенус.

XI. У СЕНЕКИ

   Дела задержали Иоахима в Афинах. Наконец, все его управляющие с соответствующими указаниями были разосланы во все концы света и он собрался в Рим, куда его вызывал по серьёзным делам знаменитый Сенека. Как ни свободен был от всяких пут века Иоахим, но на этот раз он не вытерпел и по пути свернул в Дельфы, чтобы запросить оракула о судьбе своего сына. И оракул ответил ему: «Запряжённые быки подымают пашню, чтобы в будущем созрела счастливая жатва». Скептик до мозга костей, он с усмешкой повторял себе загадочные слова, но в то же время от таинственных слов этих что-то в душе его осталось, и он, направляясь на роскошной триреме своей из Диррахия в Брундизиум, чувствовал какой-то особый подъем духа.
   И вот он уже в Риме, в своём пышном дворце на Via Sacra, в самом водовороте жизни столицы, которая находила отзвук в отдалённейших уголках необъятной империи. На следующий же день он был весьма милостиво принят императором и тут же, во дворце, получил от Сенеки приглашение отобедать у него и переговорить о делах. Ему хотелось поскорее развязаться с Римом и отдохнуть у себя в Тауромениуме, куда давно уже звала его скучавшая без сына Эринна.
   — Достопочтенному Сенеке привет! — приветствовал он знаменитого философа, пожилого, высокого, худого человека с нависшими бровями.
   — Да хранят тебя боги, достопочтенный Иоахим! — отвечал Сенека. — Я рад видеть тебя в добром здравии. Может быть, мы пройдём пока в сад: хорошо погреть старые кости на осеннем солнышке.
   — Ну какие там у тебя старые кости? — любезно засмеялся Иоахим. — Ты выглядишь совсем молодцом. Но погулять на солнышке я буду очень рад.
   И, выйдя в прекрасный парк, они сразу заговорили о том большом деле, которое интересовало их обоих. Неимоверно богатый Сенека устроил за высокий процент крупный займ для британцев, а теперь понажал и там возникли волнения. Конечно, никакой опасности в этих волнениях не было: легионы под командой мужественного Павлина были всегда готовы вступить. в дело. Но недомогавший в последнее время Сенека начинал уставать и охотно передал бы крупное дело это Иоахиму, который как раз искал случая пустить поглубже корни и в Британнии: отдалённые, затерявшиеся в туманах острова эти как-то до сих пор ускользали от его внимания. И оба осторожно нащупывали почву к соглашению.
   Знаменитый философ, наставник Нерона, Люций Аппий Сенека был одним из самых замечательных людей. Это был не двуликий, но многоликий Янус: в одно и то же время он был и мудрецом-стоиком, и придворным сводником, и драматургом, и великим дельцом. Он мог красно говорить о самых возвышенных материях, но в то же время он мог попутно, пользуясь своей близостью к императору, создать одно из огромнейших состояний своего времени. Он зорко следил за придворными течениями и за игрой хлебных цен на мировом рынке, он, пользуясь своими связями, ловко и дёшево покупал у правительства огромную партию военнопленных-рабов и, раздавая свои миллионы под чудовищные, как тогда было в обычае, проценты, он тут же сочинял книги «О кратковременности жизни», «О твёрдости мудрого», «О милосердии» и говорил: «Геометрия ничего не стоит — какая польза в вычислении площади данного участка земли, если я не умею поделиться ею с братом?» Он с любовью развивает, вслед Платону, учение о промысле и представляет Бога любящим Отцом добродетельных людей, который даже несчастья посылает им для их же блага, и тут же пишет пасквиль на только что убитого императора Клавдия. Писал он очень много и, выпуская одну за другой свои довольно плоские трагедии и философские трактаты, он в то же время утверждал, что не надо знать более того, что необходимо, что большинство учёных скучны, болтливы, надоедливы и заняты собой, что они literarum intemperantiam laborant. Но сам он остановиться не мог: учить людей слишком большое удовольствие. Если Сенеку судить по его частной жизни, то представляется совершенно невероятным, чтобы этот ловкач мог написать такие возвышенные книги; но если судить его по книгам, то представляется ещё более невероятным, как мог такой возвышенный мыслитель так ловко обделывать свои дела.
   Разговор о британском займе не привёл пока ни к чему: оба были слишком опытные игроки, чтобы решить такое дело сразу. И их занимал не только результат дела, но и самое мастерство игры: кто кого? Они только нащупывали почву для поединка, как начали съезжаться приглашённые.
   — Как, ты позвал и Петрония? — несколько удивился Иоахим. — Но ведь это совсем пустой малый.
   — Ну почему же? — примирительно возразил Сенека. — Он прекрасно управлялся с государственными делами в Азии.
   — Да, но он не столько живёт, сколько все играет какую-то роль, чтобы удивить всех, — усмехнулся Сенека.
   — Все… играют!
   — Ну, зачем же — все? Есть люди прямые, которые живут просто, не заботясь о том, что думают о них современники.
   — Таких очень мало… А Петроний слишком близок к Нерону, чтобы можно было оставить его в стороне… А, вот и он, наш elegantiae arbiter! — радушно воскликнул он. — Наконец-то!
   И он сердечно приветствовал вошедшего прихрамывающего Петрония, как всегда, в свежей тоге, надушённого и самодовольного.
   Сейчас же вслед за Петронием прибыл крупный банкир Рабириа, славившийся своим обжорством и похожий на жирного гиппопотама с маленькими и злыми глазками, потом сицилиец Тигеллин, забиравший все больше и больше влияния на Палатине и уже метивший в командиры преторианцев, за ним Помпей Сильван, который, будучи проконсулом в Африке, был обвинён в жестокости и взятках. Он был стар, богат и бездетен и потому у него нашлось много защитников, и его оправдали. Но он пережил всех этих своих доброхотов, рассчитывавших на его наследство, оставил их, таким образом, с носом и был этим очень доволен. Потом прибыл строгий стоик Тразеа Пет. Он был сенатором и членом коллегии квинтдецемвиров, которые заведывали книгами Сивилл: с этими книгами справлялись в случае каких-нибудь событий, грозивших бедою Риму, и находили в них способы для умилостивления богов. Тразеа был до такой степени популярен, что, когда он почему-либо не посещал курию — заседание сената, — «Diurna populi Romani», ежедневная газета, основанная Юлием Цезарем, во всех провинциях и во всех лагерях читалась особенно усердно, потому что все тревожно старались узнать, какие дела решились без участия Пета. Потом прибыло несколько влиятельных сенаторов, из новых, которые догадались, что сенат — это очень хорошее учреждение для устройства личных дел. И, наконец, с большой важностью появился знаменитый Паллант, вольноотпущенник Нерона, купавшийся в миллионах. Богатства вольноотпущенников вошли в пословицу. Дворец Посидония, евнуха Клавдия, затмевал блеском своим Капитолий. Несмотря на всю ненависть и презрение аристократии к этим выскочкам, вчерашним рабам, она окружала их лестью и почётом и предлагала им своих дочерей в жены. Для Палланта льстецами была составлена родословная, которая вела его происхождение от царей Аркадии, и один из потомков Сципионов предложил сенату поднести ему благодарственный адрес за то, что царский отпрыск этот соглашается, ради блага родины, быть слугой императора. В своё время Паллант выступил в сенате с проектом закона о наказании женщин, которые вышли замуж за рабов. За это, по предложению одного из консулов, Палланту были поднесены знаки преторского достоинства и пятнадцать миллионов сестерций. Он принял только знаки. Сенат после этого выразил ему в особой резолюции благодарность, которая на бронзовой дощечке была выставлена рядом со статуей Юлия Цезаря и в которой собственник капитала в триста миллионов сестерций прославлялся, как образец бескорыстия. Старый Л. Вителлий, отец Вителлия, командира рейнской армии, поместил в число своих домашних богов золотое изображение Палланта. Родной брат Палланта, Феликс, был в это время прокуратором Иудеи…
   Величественный дворецкий доложил, что обед ожидает. Места вокруг стола были очень обдуманно распределены заранее, и все, занимая их, легко узнавали, как они оцениваются не только в этом пышном дворце, но и в Риме вообще. Некоторые были недовольны своим местом, но скрывали это под самой очаровательной любезностью. Сенека сделал едва уловимый знак, и великолепно вышколенные рабы мгновенно исчезли из необъятного триклиниума.
   — Я полагаю, друзья мои, что на этот вечер нам лучше обойтись без их услуг, — проговорил Сенека. — Римляне считают нужным проводить своё время в разговорах о женщинах, о придворных сплетнях, о последних играх в цирке, о стихотворении, которое накропал какой-нибудь модный пиит, но мы все слишком… скажем, солидные люди, чтобы заниматься пустяками. Мы собрались поговорить о делах серьёзных, и потому, подав, что нужно, рабы будут удаляться.
   — Превосходно, прекрасно…
   — И, конечно, мы все понимаем, что дело — это дело, и потому все, что здесь будет обсуждаться, должно, конечно, остаться между нами — в наших же собственных интересах… А-а, Веспасиан!.. А мы уже думали, что ты не придёшь…
   — Прошу извинения у тебя, Сенека, и у твоих достопочтенных гостей: меня задержал император.
   Сенека встал навстречу большому, грузному воину с грубоватым лицом крестьянина, но с умными, проницательными глазами, в которых иногда загорался юмор. Веспасиан был видный полководец — при Клавдии он получил триумфальные знаки за подвиги в Британии — и человек в высшей степени осторожный. Его присутствие сразу всех успокоило: все будет в границах благоразумия. Иоахим, обдумывая свои огромные планы, не раз вспоминал об этом воине: он был бы большим козырем в игре.
   Обменявшись приветствиями, все снова возлегли. Разговор завертелся вокруг незначительных тем дня: все искали ловкого подхода к делу. Петроний сразу поставил воз на торную дорогу.