— Ты воззвал к императору, ты пойдёшь к императору, — несколько удивлённый, отвечал прокуратор такой же установленной формулой.
   Через несколько дней после этого в Цезарею прибыл Агриппа с Береникой приветствовать нового прокуратора. Фест снова вызвал Павла, чтобы тот дал объяснения перед своими. Ему хотелось скорее развязаться с этим вздорным делом. Павел снова изложил все с привычной ему самоуверенностью, но и не менее привычной осторожностью.
   — Ты просто безумен, — пожал плечами Фест. — Мы, римляне, говорим о таких людях: он видел нимфу…
   — Ты красноречив, — засмеялся Агриппа. — Ещё немного, ты и меня сделал бы, пожалуй, своим последователем.
   Фест, не сводя глаз с сияющей Береники, проговорил:
   — По-моему, он не сделал ничего злого.
   — Разумеется, его можно было бы и отпустить, — проговорил Агриппа, — но он воззвал к императору и теперь, хочешь — не хочешь, вези его в Рим. Сам, сам накликал беду на свою голову! — засмеялся он, повернувшись к Павлу. — Впрочем, на чужой счёт повидаешь столицу мира. Это не всякому выпадает на долю…
   Павел проводил долгим взглядом сияющую Беренику. Она совсем не слушала его объяснений, и он ясно видел, что она совершенно чужда тому, о чем он говорил, что она из какого-то другого мира, в котором ему совершенно нет места, что мир этот силён — об этом говорило её безразличие — и что он, может быть… ошибся.
   Его снова отвели в темницу, где его уже ждала верная Текла. И снова в уединении его мысль начала плести своё кружево. Изредка его навещали Иаков и пресвитеры, но от всех них веяло холодком. Они были рады, что беспокойный противник их на долгое время лишён возможности вредить делу Божию, то есть, им. Они усилили свою работу не только в Иерусалиме, но снова послали своих людей по местам, наиболее затронутым учением Павла…
   Иногда неустанно работающей мысли его давали нечаянные толчки и извне, как это было со старым Иегудой бен-Леви, который, по дороге из Александрии, посетил его в темнице. В Александрии Иегуда близко сошёлся с учениками святого старца Филона и с их слов изложил Павлу учение праведника о божественном Логосе, который родился из молчания, супруги вечной глубины…
   — Я слышал урывками это учение от эллинов, — сказал Павел.
   — Старец Филон не раз говаривал, что Моисей мудрость свою почерпнул у эллинов, — сказал Иегуда.
   Павел, дивясь строгой стройности учения о божественном Логосе, незаметно стал соединять то, что услышал от Иегуды, с тем, чему учил он сам раньше… Он хотел придать своей мысли крепость мрамора, но она все оставалась неуловимой и свободной от его воли, как сновидение, как марево, играющее над пустыней…
   Был уже близок Кипур, великий пост, после которого иудеям воспрещались путешествия морем, но Фест ничего не предпринимал. Наконец, день отъезда пришёл. С Павлом в качестве свидетелей поехали Тимофей, Лука и фессалоникиец Аристарх. Их сопровождало несколько легионеров из когорты prima Augusta Italica. Под Критом их захватил жестокий шквал. Переждав, они снова пустились в путь, но буря опять захватила их и после долгих мучений выбросила на скалистые берега острова Мелита[56]. Уже на другом судне, «Кастор и Поллукс», которое зимовало в порту Мелиты, они двинулись к Риму и снова попали в жестокую переделку, из которой, может быть, выскочить уж и не удастся…
   Буря не унималась. Тимофей и Аристарх, завернувшись с головой в зимние плащи, валялись на койках» а Павел мучился от морской болезни и от своих тяжёлых дум. Вот-вот только добьётся он последней, как ему казалось, ясности, как где-то вывалится кирпичик, за ним незаметно поползут другие и уже всему зданию грозит беда и надо скорее ставить заплатки на опасное место…
   Вот он писал тогда коринфянам: «Вы куплены дорогою ценой — не делайтесь рабами человеков…» Это у него сорвалось как-то нечаянно в минуту подъёма, и ему мысль эта тогда чрезвычайно понравилась. Но — не была ли она в противоречии с его же постоянными напоминаниями о необходимости безропотного подчинения властям, которые поставлены от Бога для защиты добрых и наказания злых? Вот он по приказанию этих самых добрых, от Бога поставленных властей просидел два года в темнице — так что же, к злым, что ли, надо его причислить? И разве Мессия, Господь, не этой властью был распять? Не потому ли признавал он всякую власть исходящей от Бога, что этими неосторожными словами он хотел укрепить свою власть над душами?
   Огромный мутно-зелёный вал с белым дымящимся гребнем с грохотом обрушился вдруг на судно и мощно отшвырнул его в пропасть. Чувство безнадёжной путаницы овладело всем существом Павла. Значит, не всегда власти защищают добрых, а следовательно, не всегда надо и повиноваться им. Но когда же христианин не должен им повиноваться? Ясно: когда они заставляют его служить греху… Так… Но как же быть с теми рабами, которые просятся на свободу, они, искупленные дорогой ценой? Сказать им «терпите», как он говорил до сих пор? Зачем «терпите»?.. И все, как это грозное, бунтующее море, затянулось в нем дымной мутью бессилия мысли перед жизнью…
   Рядом с ним, укрывшись от холода с головой, лежал и дрожал мокрый Лука. И в нем работала непокорная мысль. Он, как всегда почти, мыслил образами. Его думы были для него как бы второй, тайной, пышной жизнью, не вмещавшейся в серенькой повседневности… Теперь, чтобы отвлечь себя от мысли о возможности близкой гибели, он думал о восстании ангелов против власти Божией и о том страшном бое, который закипел в небесах между ангелами верными и отпавшими гордецами под предводительством блистающего Люцифера. Почему Люцифер представлялся Луке блистающим, он не знал, но ему нравилось, чтобы это было так. Но бой этот был непонятен. Понятно, когда бьются смертные, ибо убоявшиеся побегут, а неубоявшиеся восторжествуют. Но как же могут биться и чего могут убояться духи бестелесные и бессмертные? Раз для них боли и смерти нет, то им нечего бояться, незачем бежать, и потому бой не окончится никогда. Он поднял усталые глаза в низкое серое небо и в тёмных громадах туч увидел несущиеся в бой легионы сил небесных… «Но почему же они, живущие в вечном сиянии и блаженстве, взбунтовались?» — продолжал думать Лука. И ему показалось, что взбунтовались светлые духи от скуки вечного блаженства, от желания узнать, что же дальше, за этим нестерпимым блаженством, от желания не блаженствовать, а просто жить… И он даже завозился: так понравилась ему эта мысль…
   Ветер рванул, мачта с сухим хрустом рухнула на борт и судно заметалось среди страшных волн. Исступлённые крики насквозь мокрых моряков покрыли на мгновение рёв и визг урагана. Застучали топоры. В путанице парусов и канатов мачта тяжело повалилась в бунтующие волны. Бледные лица, глаза, полные ужаса, мокрые, трясущиеся руки без слов говорили, как близка гибель. Полный отчаяния, Павел — для него наступала не только смерть, как для всех, но в нем перед самой смертью рушилась вера в то, что он говорил людям, — бросился лицом на грязный, мокрый пол.
   — Господи! — возопил он с отчаянием. — Но неужели же допустишь Ты гибель слуги Твоего?!
   И в то же мгновение над ним раздался крик:
   — Крепче держись, молодцы: Путэоли видно!
   Все, кто ещё мог хоть как-нибудь держаться на ногах, бросились на палубу, по которой от борта к борту сплошной пеленой перекатывалась грязная вода со щепками и всяким мусором, и в чуть посветлевшей мгле на западе увидели смутный берег. До гавани было ещё очень далеко, погибнуть можно было ещё десять раз, но все окрепли душой. Среди туч брызг моряки с решительными лицами лазили в снастях. Судно моталось, как одержимое бесами. Ветер свистел, выл, шипел, визжал, и с угрожающим рокотом налетали бешеные волны на потрёпанные борта старого судна…
   — Если спасёмся, первое дело в Путэоли — жертва Посейдону! — крикнул кто-то, подбадривая других и себя. — Так ли, молодцы?
   — Так, так, — летали над палубой рваные голоса, которые трепал ветер. — Поддержись!..
   — Только бы руль продержался!..
   Начальник судна с гортатором, с белым петухом в руках, пробились на корму и там, над пострадавшим рулём, принесли своего петуха в жертву Посейдону.
   Павел, сжав на мокрой груди руки и весь трясясь, лепетал синими губами молитву — какую, он и сам не знал. Ему казалось, что чудо, о котором он не смел молить, совершается уже, что это он вырвал у Господа в одном стоне спасение судна…
   — Все становись откачивать воду!.. Живо!..
   Заработали ведра. Берег нарастал. Бешено качаясь над носом корабля, приближалась гавань. Правее виднелся уже Неаполь, Капри и хмурый Везувий. Люди выбивались из последних сил. Но спасение приближалось, и среди бешеных волн с белыми пылящими гребнями неудержимо нарастала радость… Павел все ещё не верил себе. Издали с ведром в руке на него смотрел бородатый Аристарх, наивный и суеверный: он видел молитву Павла и видел чудо спасения. И в чёрных глазах его стоял восторженный ужас…
   Уже над самым носом «Кастора и Поллукса», казалось, качался многоцветный и шумный Путэоли, и так спокойны были недвижные мачты судов в уютной гавани. Люди не ходили уже, а летали по полуразбитому судну. Жизнь им была уже возвращена. И когда наконец, шатаясь, все бросились с опротивевшего до последней степени, вонючего судна на набережную, молодой моряк, стоявший рядом с обессилевшим Павлом, крикнул на берег:
   — Чуть не пропали, вот истинное слово! И не помолись я Кастору и Поллуксу, не видать бы мне тебя больше, жёнка!
   Молодая, миловидная женщина с двумя детьми, стоявшая на набережной, весело крикнула ему:
   — Да и я вот с детьми только что из храма! Павел посмотрел на них мутными глазами, полными бесконечной усталости.
   — Ну, идём, — проговорил, положив ему на плечо руку, центурион. — Доехали-таки… Ну, не думал я ещё раз увидеть Италию…

XXXIV. В ХРАМЕ ИЗИДЫ

   Месяц проходил за месяцем, но никакого следа Миррены не обнаруживалось. Эринна втайне огорчалась, что её мечта о тихой жизни в солнечном уединении Тауромениума не осуществилась, что муж и сын предпочитают своему белому дворцу над синей гладью морей эту кровавую римскую клоаку, но близость их доставляла ей столько радости, что она терпела Рим даже и теперь, когда было бы так хорошо подышать ароматным воздухом весны вдали от кровавой комедии римской жизни…
   А комедия продолжалась. Когда у Августы Поппеи родилась дочь, Нерон сходил с ума от радости. Сенат превосходил самого себя в низкопоклонстве по этому случаю и все выносил постановления о всяких молебствиях и праздниках. Кассий, человек старого закала, наконец не вытерпел и в заседании курии заявил, что если приносить богам за их благосклонность столько благодарственных молебствий, то не достанет и дней в году на эти дела, и что поэтому следует, чтобы были дни священные и дни будние, чтобы божественное почиталось, но не было бы помехи и делам человеческим. И, как всегда в таких случаях, около старика образовалась пустота: если молния с Палатина ударит, то чтобы как грехом не задела. «О, души, наклонённые к земле и не заключающие в себе ничего небесного!» — воскликнул по этому поводу один молодой поэт, наивно уверенный, что такими восклицаниями можно что-то сделать… Когда вскоре ребёнок Поппеи умер, Нерон впал, казалось, в мрачнейшее отчаяние и, как всегда играя роль, делал трагические жесты и высказывал пышные слова о своей скорби на удивление городу и миру. Сенат сейчас же определил умершей крошке почести богини, храм и жреца…
   А на дальнем востоке шла упорная и кровавая борьба с парфянами. Несмотря на то, что во главе римских легионов находился Корбулон, победитель хавков в Германии и царя армянского Тиридата, а помощником его был известный Тиверий Александр, племянник знаменитого Филона, дела там шли плохо. По распоряжению Нерона в Риме производились, однако, приготовления к триумфу полководцев: незачем тревожить народ дурными вестями…
   Сам же владыка ни о чем не беспокоился. То гонял он на квадриге по кругу большого цирка, во всем подражая настоящим кучерам, то распевал всякие штуки под звон своей кифары, то шумно пировал в садах Тигеллина. По берегам пруда были выстроены для этого пира лупанарии, в которых ожидали посетителей самые знатные женщины Рима. Тут же бесстыдно кривлялись совершенно голые проститутки… За несколько дней перед этим Нерон вышел замуж — какое было это торжество! — за своего любимца Пифагора. На новобрачной — то есть на цезаре — была надета фата огненного цвета, выставлено было для всеобщего обозрения её приданое, брачное ложе и все, что полагается…
   А попутно, кстати, летели головы с плеч. Ползали тёмные слухи о всяких заговорах. Город был наводнён летучками. Гладиаторы в городе Прэнэстэ сделали попытку уйти от своего страшного ремесла, но были схвачены солдатами. В народе поползли слухи о новом Спартаке, который точно так же бежал из гладиаторской школы в Капуе с семьюдесятью гладиаторами, а потом, собрав вокруг себя тысячи рабов, громил с ними Рим в течение двух лет… Чуя близкую беду над возлюбленным, бедная Актэ плакала, но «божественный» не обращал ни на что внимания и, когда его расчёты на сокровища Дидоны не оправдались, он приказал взять во всех храмах статуи богов из золота и серебра и все дары и отправить все это на монетный двор: раз нужно, значит, нужно. И опять и опять жаловался он близким на неказистый вид старого Рима: немыслимо порядочному человеку жить в этой грязной трущобе!.. Актэ слегла от горя: она уже слышала тяжкую поступь Рока. Узнав о её болезни, Эринна — она не раз встречала тихую маленькую гречанку и полюбила её — послала ей с Мнефом каких-то трав, которые помогли ей самой, когда она болела, горюя по Язону.
   Мнеф явился во дворец. Любопытными глазками своими египтянин ещё и ещё раз осматривал это роскошное гнездо кровавых безумств. Мнеф был доволен своим положением в жизни, но он был не прочь шагнуть и повыше. Он решительно ни во что не верил, кроме своих личных утех, но играл только наверняка. Тут, в этом тяжёлом дворце, больше чем где бы то ни было, чувствовалось, что в жизни позволено все, — будь только дерзок. Можно, конечно, и голову сломать, но это удел дураков.
   Караулы с рук на руки передавали египтянина, поверенного самого Иоахима, пока он наконец не очутился перед покоями маленькой Актэ. Его встретила прелестная девушка с льняными волосами и прекрасными, застенчивыми глазами, которым страх перед незнакомцем и желание улыбнуться придавали такое милое, детское выражение. Мнеф, большой ценитель женской красоты, не мог не любоваться ею.
   — Маран ата, — тихонько уронила красавица.
   Мнеф сразу ухватился: это было то самое приветствие, о котором спрашивал его на берегу Родана Язон.
   — Маран ата, — так же тихо, с улыбкой отвечал он. Она радостно вспыхнула.
   — Так господин из наших? — уронила она.
   — Как видишь… Но не могу ли я видеть Актэ?
   — Госпожа лежит и никого не принимает, — отвечала девушка.
   — Я как раз принёс ей от Эринны лекарство, — сказал Мнеф. — Вот, возьми… И передай, что надо сделать из трав этих отвар и пить утром и вечером горячим. И все пройдёт. Моя госпожа тоже очень страдала, но оправилась после этих трав, благодарение богам…
   Та вскинула на него свои прелестные глаза.
   — Каким богам? — с удивлением проговорила она. — Есть только один Бог…
   «А-а, иудейка!» — подумал Мнеф и снова сразу захватил положение.
   — А может быть, тут у стен есть уши? — тихо сказал он. — Надо быть осторожным и преждевременно ничего не открывать…
   — А ты будешь завтра на собрании верных, господин?
   — А разве оно назначено на завтра? Я не слыхал. Дело в том, что я только что возвратился из Тринакрии, куда ездил по делам господина, и ничего ещё не знаю. Где оно будет?
   — На этот раз у Андроника… Тут во дворце есть двое-трое наших. Они обещали взять меня с собой. Если ты не знаешь, как пройти, заходи за нами и пойдём все вместе.
   — Хорошо. А как тебя спросить?
   — Меня зовут Миррена, — отвечала она и, смутившись, поправилась: — Раньше звали Мирреной, а теперь Марией…
   «Гречанка, — подумал, Мнеф. — Ничего не разберёшь».
   Они уговорились встретиться около золотого Миллиария, на форуме, в одиннадцать часов дня[57], и Мнеф пошёл домой. И вдруг остановился: но ведь Мирреной зовут ту девушку, которую ищет Язон! А что, если это она и есть?! И сейчас же в душе египтянина само собой выскочило решение: молчать — молоденькая гречанка поразила его своей необычной красотой. А через неё он узнает и что такое это их «маран ата». Осторожность, осторожность, осторожность…
   В атриуме он встретил Язона с Филетом, которые куда-то собирались. Оба, как всегда, были в скромной одежде. Это подавало в Риме повод к толкам, но Язон шёл своим путём. В ознакомлении с жизнью Рима он был неутомим. Филет продолжал осторожно открывать для него её пёстрые обманы. Жизнь от этого ничего не теряла: глаз и мысль привыкали только проникать к тем скрытым источникам, силою которых творится эта пёстрая и жаркая сказка. Иоахим не торопил сына с решениями. Он не отказывался от своего плана, но, наоборот, все более и более укреплялся в нем. Особенно укрепил его в его намерениях один разговор с Филетом о том, какое все же правление было бы для толп людских лучшим.
   — Что эти выродки никуда не годятся, это видно, — говорил он задумчиво. — Оподлел сенат… Форум — это собрание продажной сволочи… Правление философов, по Платону, мне всегда представлялось скорее шуткой, чем делом. Ну, так куда же деваться?
   — Философы прежде всего начнут, конечно, спорить, — пошутил Филет. — И, боюсь, проспорят долго. Но… но, если бы это было возможно, мне кажется, что наибольшее благополучие рода человеческого обеспечивали бы не философы, а просто умный человек, просвещённый, сильной воли, не ищущий ничего для себя… Но где же такого взять?!
   «А Язон? — с восторгом подумал Иоахим. — И умен, и силён волей, и ничего ему не нужно, и добр сердцем».
   Но он не торопил: ему так же хотелось видеть сына насквозь, как тому хотелось насквозь увидеть жизнь…
   — Куда это вы собрались? — ласково спросил Мнеф у Язона.
   Язон не доверял египтянину. Но он скрывал это: это прежде всего оскорбило бы отца, который так высоко ставил своего помощника.
   — В храм Изиды, на Марсово поле, — отвечал Язон. — Там сегодня после священной процессии состоится посвящение нового верующего.
   — Так что же вы не сказали мне этого раньше? — воскликнул Мнеф. — Я приготовил бы вам записку к Тирроину, верховному жрецу, — мы с ним очень дружны, — и он показал бы вам все. Хотите, я напишу сейчас?
   — Пожалуйста…
   И, присев тут же, в атриуме, Мнеф написал записку: «Если ты удостоишь, достопочтенный Тирроин, своим вниманием египетский папирус, списанный остриём нильского тростника…» У Мнефа была слабость к высокому стилю.
   Поблагодарив египтянина, Язон с Филетом пошли на Марсово поле. На улицах было заметно значительное оживление. Культ Изиды проник в Рим ещё при Сулле и делал тут быстрые завоевания, как и культ Мифры. Религиозное настроение, надежда на искупление и на приобретение бессмертия захватывали уставший римский мир. Привлекала и таинственность, и слухи о чудесных исцелениях. И народ со всех концов города спешил к знаменитому храму богини.
   Торжественная процессия уже возвращалась в храм. Впереди шли маски: затянутый в панцирь легионер, охотник с силками, мужчины, переряженные женщинами, гладиаторы, сановник с большим животом и в пурпуровой тоге. За ними на носилках в одежде знатной матроны несли ручную медведицу, которая спокойно поглядывала своими умненькими глазками на бесчисленных ротозеев. За носилками ковыляла обезьяна в одежде шафранного цвета с тюрбаном на лысой голове. А в самом конце шествия шёл осел, разубранный в птичьи перья, над которым все помирали со смеху. Он изображал из себя Пегаса, а дряхлый погонщик его — Беллерофона. За масками шла толпа женщин в белых одеждах: они усыпали путь жрецов живыми цветами, изливали на землю драгоценные благоухания, несли на спинах зеркала, делали вид, что убирают волосы великой богини. За жрецами протянулась огромная толпа верующих с лампами, восковыми свечами и факелами, чтобы этими земными огнями почтить богиню небесных созвездий. Трубы и свирели наигрывали гимны в честь богини, им вторили хоры молодёжи, звенели металлическим звуком систры… А затем шли боги. Один был с лицом наполовину чёрным наполовину золотым. На длинной шее его высоко поднималась собачья голова. В левой руке он нёс кадуцей, а в правой — зеленую пальмовую ветвь. За ним на задних ногах шла корова, символ всерождающей богини. За нею один из блаженного синклита жрецов нёс таинственную корзину, в которой хранились чудодейственные тайны религии. Другой держал досточтимый образ Высшего Существа: это была маленькая урна, покрытая по золотому фону чёрными письменами и фигурками. На ручке её сидела змея с раздутой шеей. И, заключая все, шёл верховный жрец, в правой руке которого был систр, а в левой венок из свежих роз…
   Язон — он хмурился: непонятное всегда тревожило его — вместе с Филетом вошли вслед за толпой в огромный храм. Там стоял таинственный полумрак. В слабом свете светильников впереди виднелась величественная статуя великой богини, а по бокам какие-то другие боги, страшные в своей каменной неподвижности. Верховный жрец, весь в белом, стал по древней книге читать что-то непонятное, а затем благословил мирян, и они с цветами и травами в руках по очереди целовали большую мраморную ногу богини и выходили. Остались только посвящённые да Язон с Филетом, которые, по записке Мнефа, получили на это разрешение…
   И, став перед статуей великой богини, верховный жрец заговорил торжественно:
   — Я — праматерь всего, владычица стихий, первородная дочь времени, старшая в сонме богов, царица в царстве теней, первая среди небожителей, в которой воплощаются все лики богов и богинь и которая одним мановением повелевает судьбами высоких небес, спасительными ветрами моря, тёмными подземного мира тайнами…
   И когда договаривал он последние слова, Язону показалось, что он едва сдержал зевок. Он покосился на Филета. Тот улыбнулся тихонько. И Язон нахмурился ещё больше. Ему хотелось принимать все это очень серьёзно.
   Торжественно ввели посвящаемого. Это был молодой римлянин с испитым, усталым лицом. И когда всеобщее внимание обратилось на него, Язон вдруг заметил, что верховный жрец, спрятавшись за пьедестал богини, зевнул во всю мочь, до слез. И вот раздвинулись в стороны белые завесы святилища и перед молящимися предстал посвящаемый. На нем была уже драгоценная хламида, пёстро вышитая разными животными. На голове его был венок из белой пальмы, расположенной в виде лучей, а в правой руке держал он факел. И верховный жрец начал с проникновением новую молитву:
   — О, богиня, вечная и святейшая покровительница человеческого рода, неустанная заступница слабых и бедных смертных! О ты, которая с материнской нежностью идёшь на помощь страдающим и несчастным! Нет дня, нет ночи, нет ни одной минуты в жизни, когда бы не изливались на смертных твои божественные щедроты. На море и на суше ты подаёшь всем твою благую руку. Ты разгоняешь все бури жизни и покрываешь всех твоим покровом. Ты разрешаешь самые запутанные узлы судьбы, смиряешь неистовые бури Фортуны, сдерживаешь угрозы вражеских созвездий…
   По истомлённому лицу посвящаемого текли слезы умиления, а верховный жрец боролся с зевотой. Язону решительно надоело это. Он очнулся от своих сумрачных дум, когда все вокруг зашевелились. Близкие поздравляли посвящённого. Присутствующие постепенно выходили. К Язону с самой любезной улыбкой подошёл верховный жрец Тирроин.
   — Рад узнать сына достопочтенного господина Иоахима, — проговорил он. — Сейчас в честь посвящённого у нас начнётся пир: мы будем рады видеть тебя с твоим достойным наставником в числе наших гостей.
   Язон извинился: он должен спешить домой.
   — В таком случае я прошу вас сделать нам эту честь в другой раз, — сказал Тирроин. — Мы всегда будем рады видеть тебя среди нас…
   И, сказав несколько светских любезностей, он подошёл к ожидавшей его красивой знатной женщине. Язон сразу узнал её: это была красавица Амариллис, жена проконсула Ахайи Галлиона.
   — Бог Анубис ожидает тебя сегодня в храме, как только на землю спустится ночь, — тихо сказал ей Тирроин.
   Милое лицо Амариллис просияло счастьем… А Тирроин перешёл уже к другим женщинам, которые почтительно ожидали его.
   — Но что им всем тут надо? — проговорил Язон.
   — Изида также покровительница сновидений, — сказал Филет. — Может быть, Тирроин занимается толкованием снов…
   В толпе посвящённых слышался уже смех и перешёптывание. Было почти так же, как на гулянье на Аппиевой дороге. Красавица Амариллис озарила Язона мягким взглядом своих прелестных глаз и села в богатые носилки, которые поджидали её.
   Язон с Филетом вышли тоже. И долго шли молча.
   — Но что же все это такое, Филет? — останавливаясь, проговорил Язон. — Почему все это так непонятно? И иногда красиво, иногда глубоко, иногда нелепо. И эти его зевки…
   — Но ведь в жизни все так, милый, — отвечал Филет. — И красиво, и нелепо, и трогательно, и зевки. Почему же ты хочешь, чтобы тут было иначе? Люди все творят по образу и подобию своему, и естественно, что не все у них выходит складно. Надо учиться прощать им их слабости, хотя бы по тому одному, что и мы люди, и мы ничего путного не создали. Помнишь, как на замёрзшей реке, перед Янтарным Берегом, говорили мы с тобой о Том, Кто как будто шепчет нам что-то в душу со звёзд? Мне часто кажется, что люди поступили бы прекрасно, если бы дали говорить Ему одному, не мешали бы Ему; а они не могут: и осла в перьях выпустили, и систры звякают, и венец пальмовый на голове. А Того за всем этим уж и не слышно совсем… Я часто вспоминаю два изречения Секста-пифагорейца. «Не говори толпе о Боге», — сказал он, во первых, и это было, кажется, умно, ибо говорить ей о Нем просто бесполезно…