— Готовы, божественный, — отвечал дряхлый Бурр. — Важнейшие части города уже заняты турмами…
   — И прекрасно,.. А если кто посмеет поднять голову, то всю эту сволочь истребить без пощады… Петроний прав: идеи живут в головах — значит, рубите головы. Только и всего. И вы оба отвечаете мне за спокойствие в городе… Ты понял, Анней?
   — Понял, — спокойно отвечал Анней и поморщился: после попойки от цезаря, несмотря на все его притирания, несло острой и противной вонью.
   — Ну, идите и действуйте. А вечером доложите, как и что. Но не забывайте лозунга: никакой пощады! Только этот язык они и понимают…
   По римскому праву — величайшее из бедствий, которыми отравил тот умирающий мир человечество на долгие века, — раб был вещью. Раб не имел никаких прав. Его можно было заложить, подарить, обругать на улице зря, ударить, бросить на съедение рыбам или зверям. Жилища для рабов немногим отличались от хлева. В них рабы запирались на ночь скованными. Обычная казнь для рабов была распятие. Праздников для рабов не было. Волам давался раз в неделю отдых, а рабам справедливый Катон назначает работы и в праздники, такие, которые не требуют участия отдыхающего скота: они могут чистить сады, полоть луга, копать канавы, проводить дороги и прочее. Волов религия охраняла, рабов — нет. Как редкое исключение, среди рабов встречались очень образованные люди, которые со своими господами находились в прекрасных отношениях.
   Целый день перед домом убитого префекта города стояли толпы народа.
   — Говорят, что, пьяный, он ударил раба за то, что тот не сразу открыл ему дверь, — проговорил кто-то сумрачно.
   — Болтай больше!.. Раб приревновал его к одной девушке…
   — Ан к мальчику?..
   — Может, и к мальчику… А вот теперь четыреста человек пойдут на казнь ни за что…
   — Придёт и наш день! — угрюмо бросил какой-то исхудалый, кожа да кости, сутулый, но огромный раб в оборванной одежде. — Забыли Спартака-то?.. Так напомнить можно…
   И, повесив голову, он зашагал тяжело прочь, сутулый, тёмный, страшный. Он был известен всем по своим выступлениям на тайных собраниях рабов. За сварливый характер его звали Скорпионом.
   — А в сенате, сказывают, господа в рассуждения пустились: не пора ли дурацкий закон этот отменить, чтобы казнить за одного всех? Кассий крепко восстаёт против — он всегда за старинку тянет.
   — Не за старинку, а за себя… Ежели старинка эта будет ему не выгодна, небось и Кассий хвататься за неё не будет.
   — Известное дело… И крепко вздорили, говорят — пока не стало известно, что цезарь стал на сторону Кассия. Тогда, понятно, все хвосты поджали.
   — Да неужели же, в самом деле, они казнят все четыреста человек?!
   — А то смотреть будут?
   Народ волновался… Когда стемнело, по разным потаённым уголкам города и за городом начали собираться тёмные тени. И были гневные речи, и грозные жесты, и, как будто не сообщаясь одно с другим, все эти тёмные собрания быстро пришли к соглашению: рабов префекта казнить не давать. Но так как среди рабов было немало таких, которым Спартак II не говорил решительно ничего и, во всяком случае, несравненно меньше, чем посещение ближайшего лупанария или даже просто несколько жарких партий в чёт и нечет в кабачке, то власти в ту же ночь знали уже о ночных собраниях все. И потому, когда утром из дома префекта города к Марсову полю, где был приготовлен погребальный костёр, под мрачные звуки флейт и хоровое пение нэний потянулось печальное шествие, сбежавшиеся со всех концов города рабы встретили везде сильные отряды преторианцев. В некоторых местах из толпы полетели в начальствующих лиц камни и головни, но осуждённых рабов прямо с похорон под усиленным конвоем повели на казнь к страшной Scala Gemoniae. Они шатались и выли и в глазах их было безумие. Матери судорожно прижимали к себе плачущих детей. И иногда, поднимая к небу руки, несчастные проклинали и богов бессмертных, и божественного цезаря, не знающих к бедным людям никакой жалости. Со ступеней храма Нептуна на них смотрела белая, величавая фигура. То был, окружённый своими учениками, Аполлоний Тианский. На этот раз он молчал…
   Только к вечеру палачи управились со своим делом. По крутой, вырубленной в скале лестнице к Тибру стекала, застывая, кровь, и мутные волны понесли белые тела к морю. А ночью под звёздами снова везде в укромных уголках, полные бессильного бешенства, волновались тёмные тени.
   — В самом Риме подняться нам никак нельзя, — сдавленным голосом говорил над тёмной, угрюмой толпой сутулый великан Скорпион. — Нас сомнут тут в час преторианцы да калигатусы. Пусть вся молодёжь, которая посильнее, бежит в леса, в горы, куда хочет, и там копит силы, запасы и оружие — грабежом. Мы сможем сговориться и с варварами, которые все смелее и смелее нападают на границы наши. Тех варваров бояться нам нечего — для нас страшны те варвары, которые тут, на месте, сосут кровь нашу… А семейные, старые, больные, малолетки, которым бежать нельзя, пусть портят орудия и скот и поджигают строения. Хуже не будет. Нам терять нечего, а потому нечего и бояться…
   Стоявший ближе всех к Скорпиону старик, всем известный под именем Alauda, Жаворонка, внимательно слушал. В молодости был он сыном зажиточного крестьянина. Он был постоянно весел и всегда пел за работой — за это и дали ему кличку Жаворонок. Но вдруг цезарь приказал произвести набор, и Жаворонка оторвали от семьи и родимых полей и угнали в далёкую Германию. Много перенёс он там трудов, лишений, ран, но боги хранили постаревшего уже в походах Жаворонка и этим иногда приводили его в отчаяние. Когда при Германике вспыхнул на Рене бунт легионов, Жаворонок вместе с другими вексилариями[27] обступили вождя и молили его дать им, старикам, покой. Жаворонок взял даже руку Германика и заставил его ощупать беззубые десна, рубцы от ран на измождённом теле, показал сведённые ревматизмом пальцы. И старики своего добились: многих отпустили домой, на скудный паёк отставного воина. И когда теперь бессонными ночами старый Жаворонок продумывал свою долгую жизнь, он никак не мог понять, почему была она для него так безжалостна. Он служил Риму, но вот за все труды его ему брошена в одинокой старости — все близкие его перемёрли — корка хлеба, чтобы только-только не умереть с голоду. И почему не сидели римляне дома, почему, вместо того чтобы обрабатывать свои поля, они шли с огнём и мечом по соседям? Почему проливали они столько крови и слез? Почему, когда они, старики, вернулись к родным пепелищам, многие из них не нашли даже места, где стоял их дедовский дом и родовые святыни? Все вокруг было захвачено богачами, владельцами необозримых латифундий, на полях которых через пень-колоду работали рабы, которых такие же вот Жаворонки набрали по всем странам миллионы. Все было непонятно, кроме одного: кто-то хитрый его, весёлого Жаворонка, обманул, кто-то над ним жестоко насмеялся и кому-то, следовательно, надо за все это отплатить…
   И старый Жаворонок от всей души соглашался с сутулой тенью Скорпиона, которая маячила среди звёзд и бросала в молчаливую толпу жёсткие, как камни, слова о беспощадной мести и о том светлом царстве свободы, которое скоро наступит для всех униженных и оскорблённых. И ещё больше, может быть, соглашался бы с великаном Жаворонок, если бы в душе его не двоилось: в последнее время он сошёлся с иудеями-нововерами, которые тоже обещали скорое освобождение всем трудящимся и обременённым, если только они будут кротки и твёрдо уверуют в Крестуса, удивительного вождя, который под звуки золотых труб скоро придёт на облаках, чтобы дать всем несчастным покой и радость навеки в дивных садах своих, где никогда не садится солнце. И были, по-видимому, эти иудеи люди добрые: они помаленьку подкармливали старого Жаворонка и утешали его сердце добрыми словами…
   — Всех не передавят, — грозно гудел среди звёзд сутулый Скорпион. — Четыреста человек в Тартар они отправить сумели, а четыреста тысяч и они не отправят. И кроме того, не они нам нужны, а мы им, и в этом наша сила. И вот пусть все те, которые уйдут в горы, займут вместе с варварами все дороги, ведущие в этот проклятый город, а когда они будут близко, поднимемся тут мы с огнём и мечем и враз сравняем проклятое гнездо волков этих, — они не постыдились на Капитолии выставить мать свою волчицу! — и положим основание царству свободы и справедливости для всех — кроме тех, кого мы без милосердия истребим, как врагов народа. Цезарь не защитник наш, но враг. Не друзья нам жрецы всех этих бесчисленных храмов. Враги нам все эти вельможи и богачи, которые в мраморных дворцах своих каждую ночь упиваются вином и предаются самому свинскому разврату… Нет у нас друзей нигде, а всюду только враги. И — смерть врагам нашим!..
   — Смерть!.. — раздался сдавленный крик сотен глоток. — Смерть!..
   Старый Жаворонок, уставший за долгую жизнь от убийства и крови, вышел из толпы и, сгорбившись, поплёлся к садам Лукулла, где в одной глухой улочке в этот вечер должно было быть собрание у одного старца из нововеров и где его вдобавок ещё и подкормят.
   По затихающему городу местами слышались песни и пляски под звуки флейты. Над горами вдали теплился зелёный Люцифер, свет приносящий, звезда пастухов. И старик осторожно поглядывал по сторонам: не налететь бы на вигилов, а то привяжутся — как, куда да зачем? — а пожалуй, и по шее ещё накостыляют…

XVI. РИМСКИЕ НОВОВЕРЫ

   Представление, что так называемое христианство было распространено среди тогдашнего человечества только деятельностью так называемых апостолов, очень наивно. Наряду с немногими апостолами, которые потом прославились, существовали многочисленные проповедники безвестные. Иудеи того времени вели весьма подвижный образ жизни, и все эти купцы, ремесленники, слуги, уверовав в совершившееся уже пришествие Мессии, веру свою разносили во все концы земли. Очень рано, задолго до появления на горизонте Павла и других апостолов, о «Крестусе» уже слышали не только в Риме, но даже и в далёком Лугдуне[28]. Но все эти кучки нововеров были повсюду очень ничтожны. В Риме, благодаря огромности города, таких общинок было несколько и сходились они вместе — прежде всего из опасения бдительной римской полиции — только изредка. К новым религиям римляне были не то что терпимы, но просто равнодушны: одним или двумя новыми богами в небе больше, кому это может повредить? Но власть не любила образования новых сообществ: ещё при Августе многие даже древние сообщества были запрещены. Уцелели только немногие, которые зарекомендовали себя с самой хорошей — в смысле благонадёжности — стороны. К христианским общинкам хорошо относиться власть не могла: сами римляне бережно блюли старину, а христиане не уважали обычая отцов и дедов. А кроме того, в писаниях древних пророков, которые христиане унаследовали от иудеев, было немало остреньких выпадов — как у Исаии или Амоса — против общественных неправд и религиозных суеверий…
   Дело во всех этих маленьких, тайных римских общинках обстояло совершенно так же, как и повсюду. И тут старцам-пресвитерам приходилось постоянно бороться с пьянством, обжорством, распутством, своекорыстием, высокомерием, вялостью, легкомыслием и, конечно, со всевозможными «ересями», то есть разномыслием. И тут в общине было немало иудеев: со времени взятия Иерусалима Помпеем в Риме появились тысячи пленных иудеев, которые настолько за это время окрепли, что составляли уже значительную силу. Цицерон не смел выступить против иудеев в сенате, хотя ненавидел их. Ни один наместник у себя в провинции не мог притеснять их, ибо иначе при въезде его в Иерусалим чернь освистала бы его. Многие аристократки уже приняли иудейскую веру, хотя образ жизни их от этого никак не стал нравственнее. Обращённых было бы много больше, если бы иудеи не ставили требованием для язычника при переходе три вещи: обрезание, купание для очищения от языческой нечисти и, наконец, жертвоприношение. Обрезание казалось настолько смешным, что даже многие иудеи при посещении публичных бань старались всячески скрыть следы его. Римские иудеи, как и в Иерусалиме, постоянно баламутились в горячих спорах и эти вековые привычки свои они перенесли целиком из синагоги в церковь. Втиралось в общину и не мало своекорыстных обманщиков, которые, погрев под благочестивой личиной около верных руки, смеялись над простаками. Проповедники всячески возносили нищету, которую они называли «высотою перед Богом», но никто на высоту эту не стремился: повздыхают, поумиляются и конец. Мало того: богачи на собраниях стремились выделяться одеждой и всегда хотели занимать первые места. Словом, все шло, как везде…
   Собрание было на этот раз назначено у Андроника и Юнии, зажиточных лавочников-старьёвщиков. Назначить его у какого-нибудь бедняка нельзя было уже по тому одному, что у них не было места. Несмотря на конец зимы, вечера стояли ещё холодные и погода была неуверенная: того и гляди, что хватит холодный ливень. Андроник и Юния обратились в новую веру раньше даже Павла, что они иногда со скромной хвастливостью и подчёркивали. Они уже успели выработать те условные манеры, которые, по их представлению, должны были соответствовать их новому положению: они были тихи, говорили негромко, выступали степенно, по мере сил помогали бедным и не любили вольных разговоров, которыми иногда щеголяли богачи, много вращавшиеся в языческом обществе…
   Пресвитеры собрались ещё засветло: из Коринфа пришло послание от Павла и надо было крепко подумать над ним. Замысловато стал писать слуга Господень! Правда, человек учёный, но как же быть с теми, которые главою скорбны, которые тяжесть этой учёности не могут поднять на рамена свои? И пресвитеры долго читали и перечитывали учёные мысли апостола, всячески стараясь избежать в толковании их разногласия.
   — Да, да… — вздохнул старый Лин, которого старцы намечали в епископы[29]. — Трудно согласить наше разномыслие. Был я тут как-то у Аристовула и разговорились мы о жизни. Средства у него, как вы знаете, хорошие, и он смущается: не сказал ли Господь в притче о Лазаре, как осуждает Он богатство? Или ответ Его богатому юноше, за который так все цепляется наша беднота? И сам Аристовул как-то в записях наших откопал: блаженны нищие и убогие, ибо их есть царство небесное…
   — На это крепко и покойный Нарцис, вольноотпущенник Клавдия, обижался… Известно, как с его горами золота да дворцами выслушивать это в глаза!..
   — И совсем там не так написано! — горячо воскликнул зажиточный торговец скотом Пуд, великий ревнитель новой веры: он женился на христианке, которая принесла ему хорошее приданое, с которого он и пошёл жить. — Дай-ка твой список-то, Лин, который мы с тобой сверяли!.. Спасибо… Вот глядите: блаженны нищие духом, — подчеркнул он голосом. — Не оборванцы, известное дело, а только нищие духом
   — Да как же мог Спаситель восхвалить нищих духом, когда Он только и восхвалял в человеке что богатство духа? — заметил Лин тихо: его очень смущали все эти тёмные места. — Может, духом-то и вставил тут какой… Нарцис? Кто знает, кто переписывал этот список? Надо бы позвать в Рим Павла, чтобы он все это объяснил и закрепил; разные списки не благую весть, а только смуту сеют… И, — вздохнул он, — действительно, богачей пожаливать нужно: если они от нас уйдут, то как же справимся мы с беднотой нашей?
   — Нет, нет, старцы, — горячо вступился Андроник, которого эти думки давно уже грызли. — Надо ходить прямыми дорогами… Посмотрите в Исаию: «Горе вам, приобретающие дом к дому и поле к полю, пока не останется ни одного свободного места на земле…» Где же тут «дух» этот ваш? А вот что глаголет Амос: «Выслушайте слова сии, телицы жирные, что на горе самарийской, вы, притесняющие бедных, отталкивающие жаждущих, говорящих своему господину: дай нам пить… Выслушайте это вы, поглощающие бедных и губящие голодных…» А недавнее послание Иакова, брата Господня, из Иерусалима? Что он писал? А вот что: «Послушайте вы, богатые: плачьте и рыдайте о бедствиях, предстоящих вам… Богатство ваше сгнило и серебро изоржавело, и ржавчина будет свидетельствовать против вас и съест плоть вашу, как огонь: вы собрали себе сокровища на последние дни. Вот плата, удержанная вами у работников, сжавших поля ваши, вопиет, и вопли дошли до слуха Господа…»
   — Да это он опять из Исаии!
   — Да откуда бы ни было! Надо действовать по правде, а не кривить душой…
   Дверь отворилась, и вошли две вдовицы. Низко поклонившись пресвитерам, они скромно сели в уголке. Беседовать на эти темы было уже неудобно. Но горячий Пуд все же не утерпел.
   — А тут про Нарциса историю смешную какую мне рассказывали, — вставая и потягиваясь, весело сказал он. — Пришёл будто к нему кто-то из боящихся Бога, с которым он, ещё как рабом был, находился в дружбе. И стал ему гость на свои несчастья жаловаться: вот, дескать, всю жизнь между двух жерновов бьюсь… Рассказывает это он, а сам в три ручья плачет, а Нарцис за ним. И долго они оба слезами так обливались. И вдруг Нарцис бьёт это в ладоши, рабов своих зовёт. Те прибегают. «Ах, — весь в слезах, кричит им Нарцис, — гоните скорее этого человека вон: ещё немного и сердце моё, слушая его, разорвётся!..»
   Засмеялись все, даже вдовицы в углу. И все приговаривали:
   — Ах, этот Пуд!.. Всегда он расскажет что-нибудь эдакое такое…
   Но сейчас же обе приняли огорчённый вид овечек, которых обижают зря. В общине было замечено, что пресвитеры, большей частью, иудеи, легче дают пособия иудейским вдовицам, чем эллинским, и много из-за этого было ропота и ссор. Эти две принадлежали ко вдовицам эллинским и потому хотели иметь вид невинностраждущих…
   Верующие сходились… Пришёл Жаворонок. Узнав своего старого приятеля, тоже отставного легионера, Пантеруса, который всю жизнь прослужил на востоке, а теперь торговал с лотка сластями на форуме, он улыбнулся своим беззубым ртом и подсел к приятелю… Пришёл Симон со своей уставшей Еленой. Он совсем оробел в огромном городе: в Самарии он был бог, а здесь — шарлатан. Он притворялся христианином, чтобы забрать в общине побольше влияния, а затем потянуть кого можно за собой.
   Когда собралось народу побольше — человек с шестьдесят — ив покое стало жарко, через порог переступило трое новых гостей. То была Актэ и Эпихарида в скромных платьях, а с ними высокий, статный римлянин с гордой головой, в длинном тёмном плаще. По собранию пролетел испуганный шёпот:
   — Анней Серенус… Начальник вигилов… Ох, не было бы беды!..
   — Маран ата, — ласково проговорила Актэ, бывшая тут уже не первый раз. — Не смущайтесь: здесь все ваши друзья…
   — Маран ата… — отозвалось собрание нестройно. — Садитесь… Вот сюда вперёд, к просвитерам. Сейчас будем читать послание Павла из Коринфа. Мы не боимся: кто против нас, когда Бог за нас?
   Но тем не менее нужно было некоторое время, чтобы смущение верующих улеглось. Да и то Жаворонок, привыкший начальство уважать, кашлял не иначе как в руку, потихоньку.
   А Анней, высоко подняв голову, недоверчиво оглядывал собрание. Нет, не похоже, чтобы эти бедные люди — ну и пахло же в горнице! — принесли в мир какое-то новое, спасающее слово! В посещении этом Анней не находил ничего особенного: как и многие скучающие аристократы того времени, он бывал везде, часто в самых невероятных местах, чтобы хоть на некоторое время выбиться из привычной осточертевшей обстановки.
   — Так послушаем же, братия, что пишет нам достопочтенный Павел, — проговорил Андроник, нервно поводя своей седой головой на длинной, тонкой шее. — Эпенет, прошу тебя, приступи…
   И старый, весь белый Эпенет, родом из Ахайи, встал и развернул список Павла, приблизил его к светильнику и начал:
   — «Я, Павел, раб Иисуса Христа, призванный апостол, избранный к благовестию Божию, которое Бог прежде обещал через пророков своих, в святых писаниях, о Сыне Своём, Который родился от семени Давидова по плоти и открылся Сыном Божиим в силе, по духу святыни, через воскресение из мёртвых, о Иисусе Христе Господе нашем, через Которого мы получили благодать и апостольство, чтобы во имя Его покорять вере все народы, между которыми находитесь и вы, призванные Иисусом Христом, — всем находящимся в Риме возлюбленным Божиим, призванным святым: благодать вам и мир от Бога, Отца нашего, и Господа Иисуса Христа…»
   В покое воцарилась тишина. Только немногие, однако, были в состоянии следовать за учёными рассуждениями старого фарисея. Лин думал о послании, полученном от Луки, в котором было одно чрезвычайно его смутившее сообщение. Лука писал, что только тогда проповедь новой веры имела в народе успех, если золото божественной правды было облечено в оболочку чуда… Это подметил уже и сам Лин, но он думал, что это особенность Рима… Пантерус, опустив голову, увлёкся от скуки воспоминаниями молодости в Галилее. Эти люди уверяют, что бог их ходил по всей земле иудейской и учил добру, а потом будто его распяли на Голгофе и он будто воскрес. Пантерус ничего подобного там не видел. Правда, на Голгофе распинали многих, но никаких богов среди всех этих преступников, конечно, не было и никогда римская власть не допустила бы распятия бога… И вдруг все тихонько рассмеялись: пригревшийся Жаворонок захрапел. Со стариком это случалось, частенько, но он никогда в этом не признавался: да, вздремнул маленько, это верно, но так, чтобы в хорошей компании храпеть — никогда!.. Пресвитеры относились снисходительно к слабости старого солдата и предоставляли ему отдохнуть под чтение молитв или посланий… Анней слушал одним ухом. Варварский язык писателя оскорблял его, а вся эта бессмыслица, которую он нагородил, вызывала на красивые уста патриция невольную усмешку: «Scriptor curiosus…» — думал Анней. Он любовался хорошеньким бело-мраморным личиком Актэ. Вспомнился её владыка, Нерон, и сурово стянулись тонкие брови: один удар меча — и эта обезьяна станет богом… Он улыбнулся нечаянно сорвавшейся остроте. Надо будет сказать Петронию: он подсолит и пустит в оборот…
   — «Что же скажем?..» — трудился у светильника Эпенет. — «Оставаться ли нам в грехе, чтобы умножилась благодать? Никак. Мы умерли для греха: как же нам жить в нем? Неужели не знаете, что все мы, крестившиеся во Христа Иисуса, в смерть Его крестились? Итак мы погреблись с Ним крещением в смерть, дабы как Христос воскрес из мёртвых славою Отца, так и нам ходить в обновлённой жизни. Ибо мы соединены с Ним подобием смерти Его, то должны быть соединены и подобием воскресения…»
   «Экая чепуха!.. — думал Анней. — И что Актэ может находить во всем этом?.. Не забыть бы сказать Петронию об обезьяне… Взять бы эту маленькую гречанку и умчаться с ней на край света, куда глаза глядят…»
   Старый Эпенет, шепелявя беззубым ртом, все набожно нанизывал премудрость на премудрость, и у многих сводило зевотой скулы: нет, нет, писать надо попроще!.. И вдруг опять все рассмеялись: Жаворонок громко всхрапнул и, получив в бок локтем от Пантеруса, вздрогнул и, озираясь по сторонам дикими глазами, старательно делал вид, что это он так только, позадумался немножко…
   Эпихарида, задумавшись, — не о послании Павла — любовалась могучей фигурой прекрасного патриция. Её смуглые щёчки рдели и глаза сияли, как звезды… Серенус улыбнулся ей и тяжко вздохнул, чтобы показать, что он для неё тут терпит. Она едва сдержала смех…
   Вздох невольного облегчения пронёсся по собранию, когда Эпенет, наконец, кончил. По обычаю следовало бы пресвитерам потолковать немного о прочитанном, но никто не чувствовал в себе сил справиться с задачей: уж очень темно писал слуга Господень! И, чтобы передохнуть, верующие разбились на кружки и завели речи, каждый о своём.
   — Да как же можем мы разом отвернуться от язычества? — слышался чей-то убеждающий голос. — Новообращённые связаны ведь со своими. А у тех идолопоклонство на каждом шагу: брак и рождение, жатва и посев, принятие должности, семейные праздники — на каждом шагу жертвоприношения с возлияниями, курением фимиама и общей трапезой. Надо быть к ним помягче…
   — Да ведь он сам писал! — шумели в другом кружке. — Вот его слова: «Если кровь козлов и волов, если пепел кобылицы, которым обрызгивают осквернившихся, восстановляет их чистоту телесную, насколько же больше кровь Христова очищает нашу совесть от мёртвых дел…» Это его слова…
   — Он верно говорит! — закипало горячее в первом кружке. — Чего же греха таить? Многие из наших тоскуют и по Субботе, и по шалашам праздника Кущей, и по огням Хануки… И, говорят, есть такие, которые и проделывают все это втихомолку…
   — Но почему же Бог отдал на столько веков своё творение во власть жестоким врагам? — тоскливо и недоуменно говорил Андроник. — Почему он властию своею не уничтожил грех сразу? Почему вообще допустил Он появление греха? Если зло пришло от сатаны, то откуда же оно пришло к сатане, который не может же сосуществовать Господу изначала?..
   — Не закон, не закон, а совесть теперь мерило всему! — крикнул кто-то в углу.
   — А у кого совести нету? — бойко бросил Пуд. Засмеялись… Серенус из всех сил сдержал зевок. Эпихарида засмеялась на него. И он сделал своим спутницам жест к выходу: пора! И последнее, что он слышал, был чей-то надорванный голос: