— А потом?
   — Никакого «потом» нет, мой милый философ, — сказала Береника. — Есть только «теперь». Потом будут обнажённые кости на неведомом берегу. И если бы даже все, что осталось от Клеопатры, была бы только ода Горация «К друзьям», то и тогда жизнь её была прожита как будто недаром. Ты помнишь её?
 
Теперь давайте пить и вольною ногою
О землю ударять…
 
   Чарующий голос, солнечное вино, пылающий над морем закат и это пленительное тело пьянили Язона. Все давние мечты его о прекрасной царевне воскресли и зацвели. Но воскресло и прошлое её. Скольким читала она так оды Горация? Перед сколькими представала она в этих прозрачных одеждах? Скольких звала она так к кубку наслаждения?.. И дрогнули его брови, и потемнели глаза,
   — Наша встреча с тобой, царевна…
   — Теперешняя или та, давняя, когда ты был ещё Маленьким Богом, прекрасным, как… как я не знаю что… Ты видишь, я не забыла…
   — И я помню все, — сумрачно сказал он. — Ив этом-то, может быть, и главное несчастье моё…
   Она чуть нахмурила брови, стараясь понять эту вдруг прорвавшуюся в словах его горечь. И вдруг — поняла… Румянец залил прекрасное лицо, опустилась прекрасная, вся в золоте кудрей головка и в сердце защемило. Странно сказать, но и её, победительницу, её, уже растерявшую как будто свои молодые мечты о счастье небывалом, иногда посещала эта грусть о растраченных богатствах любви…
   — Мне кажется, что ты поняла меня, Береника, — с грустью сказал Язон. — В нашей встрече с тобой все необычно — пусть необычно все это и кончится. Я… я признаюсь тебе: твой образ я носил в сердце своём долгие годы. Я пронёс его — после встречи в Афинах — дикими степями Скифии, безбрежными германскими лесами, я носил его, как святыню, среди безумий Рима и в солнечном уединении Тауромениума…
   Прекрасное лицо разгоралось восхищением — точно она музыку сладкую слышала…
   — Да, да, ты видишь, я не таюсь от тебя, — страстно продолжал он. — Но… но всякий раз, как я вспоминал о том, что… было до меня… я сразу потухал, я терзался… И через это я не перешагну никогда… Ты скажешь, что это глупо…
   — Нет, этого я не скажу, — тихо перебила она его.
   — А-а! — удивлённо уронил он. — Но все равно: этого я не приму никогда… И потом — позволь мне договорить все сразу, — ты как будто зовёшь меня куда-то. Но я не пойду за тобой каким-то… новым Антонием. Антоний для меня не герой… Вот видишь там, на грани моря, это рдеющее облачко с золотыми краями? Оно очень похоже на гору, которую я в скитаниях моих видел раз на берегу пустынного озера в Гельвеции. И та гора дала мне урок: если хочешь быть человеком, беги от пошлой толпы в небо и стой там, над жизнью, один. Не думай, что это какая-то философия для разговора, — нет, все в жизни говорит мне одно: уйди! Ты за мной на эту золотую вершину, — указал он, — не пойдёшь, а кроме того, если бы даже и пошла, то я… я никак, никак не понесу груз твой… который…
   Он оборвал. Он был бледен и дышал тяжело. А она поняла самое главное: он любит её, он любит её давно, и глубоко, и нежно, он уже её… И уже не для того, чтобы подняться с ним на Палатин, а для того, чтобы испить радость этой любви его и дать ему радость любви своей, она вдруг одним движением, гибким и поющим, бросилась к его ногам.
   — Язон мой… Прости меня… Будь мой… И я… с самых Афин…
   На прекрасные глаза навернулись слезы, и трогательно была она неодолимо. Но он решительно встал.
   — Я не могу… не могу… Береника, — едва выговорил он. — Ах, если бы я мог проникнуть в страну сказочных лотофагов, о которых рассказывали древние, и вкусить сладко-медвяных листьев лотоса, дающих забвение всему!.. Но я не знаю пути в страну лотофагов, Береника… И потому… потому… я не могу… И не могу потому, что безумно любил тебя — всю жизнь…
   И, шатаясь, он торопливо вышел…
   Она так и осталась на мраморном полу. И опустила на белую грудь златокудрую головку, и жаркие слезы закапали из глаз. Ведь так никто ещё не любил её…
   Но нет, без боя она не отдаст его никому! Она даст ему любовь свою и все-таки укажет ему путь на Палатин. Нет, он будет её…
   На другое утро она выехала в Птолемаиду. Несмотря на то, что солнце вступило в созвездие Собаки — Сириуса — и наступали самые жестокие жары, римляне готовились двинуть свои войска против Иерусалима. Надо было повидать Веспасиана и своевременно прикрыть Иосифа…

LX. ПОСЛАННИК БОЖИЙ

   Веспасиан объявил поход. Тяжёлый, мужиковатый, он не терпел никакой пышности и всегда спокойно шёл впереди войска, сам выбирал место для лагеря, ел что придётся, и даже внешним видом своим напоминал простого калигатуса. Но легионы его шли в строгом порядке. Между ними тяжело колыхались катапульты и баллисты, которые волокли целые вереницы волов. Веспасиана сопровождал его сын Тит. Он только что встретился с Береникой в Птолемаиде и был совершенно огромлен ею. И как только увидели галилейские повстанцы железную силу, которая выступила против них, все сразу разбежались кто куда. Иосиф с немногими заперся в Иотапате. Она казалась неприступным орлиным гнездом. Но Веспасиан был достаточно опытен и знал, что неприступных крепостей не бывает. Он отрядил Тита и Траяна для взятия Иоппии[86], а тут приказал разбить лагерь и выставить против крепости баллисты, катапульты и скорпионы, то есть маленькие баллисты, которые бросали не камни, а стрелы.
   Римский лагерь представлял всегда стройный вид. Это был посёлок, разделённый прямыми и широкими улицами. В середине стояли палатки военачальников, а среди них — шатёр главнокомандующего. Все — вставание, занятия, обед, отдых и прочее — делается по трубе. С наступлением утра солдаты являются с приветствием к центуриону, — символ его власти: здоровая палка из виноградной лозы, — центурионы к трибунам, а те к полководцу. Тот объявлял им пароль дня и отдавал приказы. Дисциплина была суровая: чуть что — смертная казнь. Иногда к смертной казни присуждались целые легионы. Тогда казнили обыкновенно десятого. Солдат получал в год около ста золотых рублей. При тогдашней дешевизне это было бы хорошо, если бы он не должен был одеваться на эти деньги, а главное, давать взятки центурионам: за освобождение от тяжёлых работ, за лишний день отпуска и прочее. Калигатусы не любили, когда город сдавался: тогда грабили его начальники, но любили, когда его брали приступом: тогда его грабили легионеры. Странно звучат строки Тацита: «Следовало бы приложить успокоительные меры, чтобы у солдат было желание переносить мир », но строки эти понятны: и для солдат война был средством обогащения. Недаром Марс был одновременно и богом войны, и покровителем разбойников. Так как при вступлении на престол нового императора легионеры получали хороший подарок, то они скоро сообразили, что свергать императоров выгодно: это составляло изрядную статью дохода в скромном бюджете калигатуса…
   Баллисты бросали в осаждённую Иотапату камни с такой силой, что те срывали головы. Тучей летели яйцевидные свинцовые пули и стрелы, но как только римляне подходили черепахой к стенам, на них обрушивались целые лавины огромных камней, а иногда иудеи поливали их и раскалённым маслом. Бешенство осаждённых брало верх над мужеством римских легионов и Веспасиан — он был ранен в колено — приказал бросить приступы и воздвигать земляные валы в уровень со стенами, а пленных распинал вокруг города и пытал огнём. Но они молчали… Иосиф переживал тяжёлые дни. Единственной мечтой его было перебежать к римлянам. Но гарнизон чутьём угадывал о настроениях своего хитроумного полководца и берег его пуще глаза.
   Только на сорок восьмой день тяжких работ огромные рыжие валы поднялись в уровень со стенами Иотапаты. Был густой туман. Под прикрытием его Тит — с Иоппией он уже покончил — ворвался в истомлённую осадой крепость, и началась резня. Иудеи в отчаянии закалывали друг друга. Пленных было взято всего 1200 человек — все остальное население погибло. Веспасиан приказал уничтожить город до основания…
   Все были весьма удивлены: главнокомандующего Иосифа не было ни среди живых, ни среди мёртвых. Наконец, какая-то женщина сообщила, что главнокомандующий прячется в пещере. Сейчас же туда был послан отряд, чтобы взять его живым и невредимым: Береника уже предупредила, что это человек полезный. Но Иосиф не знал этого и, помня, что жизнь есть драгоценнейший дар Господа, никак к римлянам выходить из пещеры не хотел. Раздражённые солдаты готовились уже бросить в пещеру огонь, как вдруг Иосиф вспомнил те сны свои, в которых Господь, его постоянный друг и союзник, открывал ему как предстоящие бедствия иудеев, так и будущую судьбу императоров. И он, обратившись к Господу, сказал:
   — Так как Ты избрал меня для откровения будущего, то я добровольно предлагаю свои услуги римлянам и остаюсь жить. Тебя же призываю в свидетели, что я иду к ним не как изменник, но как посланник Божий…
   Отсиживавшиеся с ним вместе в пещере иудеи завопили и схватились за мечи:
   — А-а, нет, посланник Божий! Ты будешь отсиживаться вместе с нами или вместе с нами погибнешь. Покрутил ты довольно!..
   Но Иосиф никак не решался ослушаться божественных повелений и потому стал красноречиво урезонивать своих собратьев: разве можно противиться Господу? Те с обнажёнными мечами бросились на него, но он, увёртываясь от мечей, продолжал призывать их к повиновению воле Божией. И, чтобы избежать рук врага, он предложил им по жребию убивать один другого. Господним изволением он остался в самой последней паре, но вместо того, чтобы проткнуть повстанца мечем и быть им в то же время проткнутым, он убедил его — сдаться лучше римлянам.
   По трупам защитников Иотапаты его повели к Веспасиану. При старике был и Тит. И, став в позицию, Иосиф приступил к исполнению своей божественной миссии.
   — Ты думаешь, Веспасиан, что во мне ты приобрёл обыкновенного военнопленного, — сказал он. — Нет, я сам пришёл к тебе, как провозвестник величайших событий. Если бы не воля Божия, я уже знал бы, чего требует от меня закон иудеев, и какая смерть подобает полководцам. Ты думаешь послать меня к Нерону… Зачем? Ещё немного и ты будешь на его месте, а за тобой — твой сын. Прикажи же теперь ещё крепче заковать меня в оковы и охранять неусыпно: если потом окажется, что я говорю от имени Бога попусту, ты можешь предать меня самой лютой смерти…
   Он понимал, что выиграть время — самое важное. Веспасиан посмотрел на него смеющимися глазами.
   — Но почему же ты, знающий все будущее, не предвидел падения Иотапаты и своего плена?
   — Как не предвидел? — живо воскликнул посланник Божий. — Вот спроси у моего воина: я говорил иотапатцам, что крепость будет взята на сорок седьмой день, а сам я живым попаду в руки врагам.
   — Вот именно, — подтвердил воин. — Все точка в точку…
   — Ну, так, так, — кивнул тяжёлой головой Веспасиан. — А ты лучше расскажи-ка мне, отчего это вы все так осатанели?
   И Иосиф начал красноречиво — иначе он не мог — описывать все злодеяния римских властей в Иудее, а в особенности флора.
   — …И вот Цестий Галл прибыл в Иерусалим как раз перед Пасхой, — рассказывал он. — И сразу весь народ окружил его, моля избавить Иудею от такого злодея… Миллиона три иудеев окружило тогда наместника…
   — Сколько? — поднял брови Веспасиан.
   — Миллиона три… Ведь на праздник в Иерусалим стекаются богомольцы со всех концов земли…
   — Но послушай, — посмотрел на него Веспасиан. — Даже наместника нельзя окружить трём миллионам людей. Сознайся, что ты немножко преувеличил…
   Старик понял, что разговаривать с героем не стоит. Он приказал оставить посланника Божия в цепях, но в награду за его тонкую политику щедро одарить его.
   Он двинул войска к Тарихее, расположенной на зеленом берегу озера, там, где из него вытекает Иордан. Римляне приступили к стенам, а в крепости, по иудейскому обычаю, закипела смута: коренные жители, дорожа имуществом, войны не хотели, а беженцы желали биться до последней капли крови. Тит, услыхав в городе гвалт, бросил войска на приступ; город был сразу взять и в улицах началась резня. Жители бросились в лодки к ушли по озеру. Веспасиан приказал кавалерии оцепить все озеро, а на воду спустить плоты с пехотой. Началось настоящее морское сражение. Вскоре все берега покрылись трупами. Страшный смрад повис над смеющимся озером. Посланник Божий, стоя на зеленом бережку, смотрел на гибель галилеян: это было как раз то, что и предрекал ему Господь…
   Покончив с Тарихеей, Веспасиан осадил Гамалу, повисшую на крутом утёсе. После подготовительных земляных работ римляне ворвались в городок. Галилеяне, обняв своих жён и детей, вместе с ними в отчаянии бросались в пропасти… Тит тем временем взял последний оплот галилеян, Гисхалу, где предводительствовал повстанцами враг Иосифа, Иоханан. Иоханан понёсся в Иерусалим, а жён, детей и стариков бросил по дороге. Воины Тита часть их перебили, а часть продали в неволю…
   На этом с покорением Галилеи было покончено.
   В шатре главнокомандующего был дан по этому случаю пир. Среди гостей был и знаменитый Иоахим: перед отъездом в Рим, куда его призывали неотложные дела; он хотел откланяться главнокомандующему. Язон, точно спасаясь от какой-то опасности, уже выехал в Ахайю и с пути прислал ему важные вести. И, когда пир отшумел, Веспасиан вышел проводить именитого гостя.
   — Из Рима важные вести, Веспасиан, — сказал Иоахим, отведя полководца в сторону.
   — Что такое?
   — В Галлии поднялся Виндекс… Ходят слухи, что и в обеих Испаниях неспокойно. Да и в Риме нехорошо: не хватает съестных припасов. А на стенах Палатина будто все появляются надписи против цезаря. Пишут: пел ты все да пел да и разбудил вот петухов[87]
   Веспасиан, озабоченно вытянув губы, подумал.
   — Дело скверно, — сказал он.
   — Этого нужно было ожидать, — спокойно заметил иудей.
   — Это так…
   — Теперь тебе надо с Иудеей поторапливаться. Хоть тут надо иметь развязанные руки. В этом деле тебе может быть очень полезен Иосиф.
   — Мне уже говорила о нем Береника. Но болтун большой…
   Помолчали значительно…
   — Скверно, что цены растут в Риме не по дням, а по часам, — сказал Иоахим. — Хлеба не хватает…
   Он не договаривал: свой флот с египетской пшеницей он умышленно задержал в пути. Сперва он хотел было распустить свои корабли по одному, по два по островам Эгейского моря, незаметно, а затем в последнюю минуту решил на всякий случай удержать хлеб в своих руках. Теперь весь его флот под предлогом тяжёлых аварий отстаивался в пустынном глухом заливе на берегу Киренаики.
   — Да, положение трудное, — согласился Веспасиан. — Ну, будем делать каждый своё дело, а там что скажет судьба…
   Иерусалимский синедрион, узнав о подвигах своего галилейского главнокомандующего, вдруг превратившегося в пророка, предал его проклятию…

LXI. УРНА ИЗ КРАСНОГО МРАМОРА

   Пробродив по Ахайе почти год, цезарь вернулся в Рим триумфатором. Для того чтобы оказать ему особую честь, для проезда его была сломана арка Большого цирка. На всем пути славного победителя несметными толпами стояли римляне.
   — Да здравствует периодоник! — кричали они. — Счастлив тот, кто может слышать тебя!.. Да здравствует божественный!..
   Пусть огромная империя загорается со всех концов, пусть в самом Риме стоит неимоверная дороговизна, пусть со всех сторон приходят известия о жестоких землетрясениях, пусть по ночам на стенах Палатина появляются оскорбительные для него надписи, он среди нарастающих бедствий обсуждает в сенате устройство нового гидравлического музыкального инструмента. В восстании Виндекса угнетает его не то, что вся Галлия залита кровью, а то, что Виндекс величает его дрянным кифаристом…
   — Ну, скажите: похоже это на правду? — пристаёт он ко всем. — Знаете вы артиста лучше меня? А?
   — Но стоит ли обращать внимание, божественный? — говорили придворные. — Всем известно, что в пении ты не уступаешь Аполлону, а в управлении квадригой Фебу… Если бы ты знал, как ждёт Рим, когда ты выступишь, наконец, Геркулесом и на глазах всех задушишь страшного льва!
   Только бедная маленькая Актэ ходила с заплаканными глазами и по-прежнему каждое утро украшала его бюст у себя свежими цветами…
   И вдруг огонь восстания перекинулся из Галлии в Испании, где поднялся старый, нелюбимый, скупой Гальба, к которому римские острословы охотно применяли стих поэта:
 
Если сосцы у чужой козы полней налилися,
Он уже чахнет.
 
   Нерон не унывал. Как только приходили из восставших областей благоприятные известия, он сейчас же задавал великолепные пиры, сочинял насмешливые стихи на вождей восстания и сам, сопровождая чтение соответственной мимикой, читал их всем вслух. Но слышался новый раскат грома, и он, теряя рассудок, разрабатывал всякие новые планы: то истребить всех галлов, живших в Риме, то отдать на грабёж легионам обе Галлии, то истребить во время пира всех сенаторов, то снова зажечь Рим, а во время пожара выпустить на народ всех диких зверей из цирков…
   — Не тревожься, — говорил он Актэ. — В крайнем случае, нас с тобой прокормит моё пение… Криспиллу и других я прогоню — они надоели мне до отвращения, — и мы уйдём только с тобою вдвоём, моя маленькая Актэ. Ты думаешь, я не понимаю, что только ты одна по-настоящему любишь меня, только ты одна верна мне?
   И Актэ, счастливая, рдела, как уголёк с алтаря…
   — Да не все и потеряно! — вдруг воспламенялся он. — Я поеду сам в Галлию, выйду к моим легионам и буду плакать перед ними, а на следующий день у меня будет пир на весь мир, и я буду петь им победные песни… А-а, ты ещё не знаешь, как армия любит меня… Да и весь народ… Вот погоди, я пойду сейчас сочиню песню, которую я спою раскаявшимся легионам…
   И сейчас же отдавалось распоряжение скорее готовить все для похода в Галлию: укладывались театральные костюмы и инструменты, любовницы цезаря одевались амазонками, составлялись весёлые маршруты… В городе было голодно, но точно нарочно — об этом позаботился по приказу Иоахима Исаак — пришли из Египта два судна с песком для придворных бойцов. Народ зашумел. Послышались голоса, открыто призывавшие Виндекса.
   — А я все-таки верю в свою звезду! — говорил Нерон. — Помните, во время кораблекрушения я потерял много драгоценных вещей? И вот все же до сих пор я верю, что рыбы вернут мне все, как Поликрату его перстень… А если я умру, то — клянусь бородой Анубиса! — пусть горит земля…
   Недовольство в Риме и провинциях нарастало. Город бурлил. Все, даже приближённые постепенно отворачивались от обречённого. Он понял, что конец близок.
   Он не знал, что делать…
   — Ты знаешь, Актэ, мне снилось, что Октавия тащит меня за руку в темноту, — рассказывал он, пугливо озираясь, Актэ. — А потом меня будто бы покрыло множество крылатых муравьёв… А потом вдруг являются все эти огромные статуи покорённых народов, которые стоят перед театром Помпея, и не дают мне идти, — растерянно говорил он и в близоруких глазах его нарастал суеверный ужас. — Нет, нет, надо все же что-нибудь предпринять!.. Да, я надену сейчас траурную тогу, выйду на форум и буду умолять, чтобы меня отправили хотя бы наместником Египта…
   Актэ горько плакала: она знала, что его разорвут ещё по дороге на форум…
   Ужас нарастал… Он, обезумев, бежит топиться в Тибр, но не может и опять возвращается ослабевшими ногами в Золотой дворец. Из дворца уже ушёл караул. Разбежались, все ограбив, слуги. Даже золотую коробочку с ядом, которую он на всякий случай взял у знаменитой Локусты, и ту украли. Только отпущенник его, Фаон, был ещё при нем. Он предложил Нерону скрыться пока у него в загородном доме К ним присоединяются ещё два отпущенника, Эпафродит и молоденький Спор, с которыми Нерон открыто жил в непозволительной связи… Был уже вечер. По городу с криками бродили толпы народа. В одной рубашке, накинув на себя чей-то старый, выцветший плащ и прикрыв голову платком, Нерон вскочил на коня… Поскакали под раскатами грома начинавшейся грозы. Из лагеря преторианцев, справа, доносились крики пьяных солдат, которые проклинали его и восхваляли Гальбу. Поперёк дороги валялся уже разложившийся труп. Лошади шарахнулись в сторону, и Нерон едва усидел…
   — Клянусь бородой Анубиса! — пробормотал он. — Странные времена…
   Он все никак не может понять, что это происходит: не то это действительность, не то кошмар, не то пьеса, в которой он должен исполнить какую-то странную роль… Все путается в его голове и тонет в ужасе… И они прячутся в какой-то яме, лезут куда-то кустами, и в доме Фаона нечего есть, нечего пить, и со всех сторон ползёт ужас, леденящий… И вдруг прилетает на коне один из слуг Фаона:
   — Император объявлен вне закона!.. Во все стороны посланы конные отряды искать его…
   Он вспоминает, что в старину матереубийцу зашивали в мешок вместе с петухом, собакой, обезьяной и змеёй и, кажется, топили. Ему что-то объясняют испуганно, но он не понимает ничего…
   — Какой великий артист погибает! — говорит он, не слушая. — Какой артист!..
   И в смуте этой он все ищет актёрских словечек, актёрских поз, а ухо чутко ловит все, что совершается в темноте, то и дело вздрагивающей от далёких молний. И вдруг — поскок лошадей… И он не может утерпеть и коснеющим языком цитирует из Иллиады:
 
Коней стремительно скачущих топот мне слух поражает…
 
   Уже не первый раз подносит он кинжал к горлу, но не может сделать решающего движения. Он мучается ужасом и мучает других. Вспоминает, что ему уже роют могилу по его же приказанию, и не помнит, приказывал он это или нет. Точно во сне идёт он в сад, к могиле, примеряет, достаточно ли просторно. За кустами, в темноте уже слышны грубые голоса преторианцев. Опять трясущейся рукой приставляет он кинжал к горлу. Эпафродит ударяет по кинжалу, и, весь в крови, хрипя и захлёбываясь, Нерон падает… Его вытаращенные в ужасе глаза наводят такой страх, что все отворачиваются — и близкие, и подбежавшие уже преторианцы…
   Слух о его смерти быстро распространяется по городу. Преторианцы с ликованием — от нового императора будет хороший подарок — провозглашают цезарем Гальбу. Народ, одев фригийские шапки свободы — неизвестно, почему свобода должна быть связана с какой-то шапкой, но это все равно, — бегает по городу и торжествует. А маленькая Актэ со служанками — старая Эклога выкормила Нерона своей грудью — завёртывает труп в белый, вышитый золотом саван.
   — Ему понравилось бы это, — глотая едкие слезы, едва шепчет маленькая Актэ. — Он всегда так любил пышность…
   И они похоронили Нерона в фамильном склепе Домициев, на холме, среди садов: в глубине склепа был алтарь, а перед ним урна из красного мрамора с прахом Зверя… А город пил, пел и шумел шумом непотребного места день и ночь…

LXII. МИРРЕНА ЗА РАБОТОЙ

   Небольшая кучка христиан, уцелевших в Риме, — они не столько погибли на арене, сколько, во-первых, разбежались, а во-вторых, перемёрли от чумы, которая свирепствовала в Риме, — жили своей замкнутой, пугливой жизнью в самых укромных уголках города. Нового в серенькой жизни этой было только одно: мученики, которые, по мнению общинки, прославили её веру по всей вселенной. Но по-прежнему шла глухая борьба за руководительство, по-прежнему — как в любой синагоге — жестоко спорили из-за слов и путались во всяких тонкостях. По-прежнему были в общинке богачи, вызывавшие зависть и злобу, и были бедняки, сладко мечтавшие, как богачи эти будут за их гордость гореть в огне вечном.
   Власть о христианах пока совсем забыла. Но им самим казалось, что они очень страшны старому миру, и это поднимало их в собственных глазах и давало силы переносить невзгоды.
   Собрались для обычной молитвы у старого Лина. Он был уже епископом. Должность эта тяготила старика, но надо же кому-нибудь пасти стадо Господне… Очень уставал он от всякого рода посланий, которые направлялись к нему, как главе общины, со всех сторон от авторов иногда известных, но ещё чаще совершенно никому неведомых, но скрывающихся под известными именами.
   — На этой неделе было мне послание из Эфеса, озаглавленное «Проповедь Петра», — открыв собрание краткой молитвой, проговорил старик. — Давайте, братия, послушаем, что говорит нам покойный апостол. Я почитаю, а вы прислушайте, — говорил он, подвигая к себе светильник. — «Узнайте, братия, что существует только один Бог…», — начал он благоговейно, — «…Который сотворил начало всего и во власти которого находится конец всего».
   Так как все это повторялось уже много раз и на всякие лады, то скулы верных сводило зевотой и попытки настроиться на умилённый лад не удавались. Всякий уходил в свои думы, в свои заботы, а если даже что и казалось кому не так, то просто надоело спорить, всякий знал, что скажет другой. И потому все были довольны, когда чтение произведения неизвестного автора, прикрывшегося для усиления впечатления именем Петра, было кончено, и оживились.
   — А теперь, братия, — набожно пряча свиток в скрыньку, проговорил Лин, — нам надо обсудить одно дело. Эприй Крисп просится в диаконы — что вы на это скажете?
   — Да что же сказать? — раздались голоса. — Диакона нужно, а других нету. Раньше он надоедал всем своими видениями да откровениями, а теперь как будто все это бросил. Он не двуязычен, не пьяница, как будто не корыстолюбив. Можно и поставить. И сказать, что, если будет вести себя добропорядочно, то со временем и повышение дадим…