В Дмитрове я вышел, даже выскочил из электрички, пришагал в Заречье, в Введенскую церковь. Там молился, упрашивая Спасителя освободить меня от нее. От кого? От чего? От Юлии? От любви?..
   Возвышенный любовный опыт мой складывался из книжных видений и романтических фантазий. Юношей я был простак и, возможно, тот самый Единорог. Я учился в мужской школе, только в старших классах нас разбавили девицами. Но та, в которую я способен был влюбиться, не могла, естественно, жить в нашем дворе или учиться со мной в школе. Эти и говорили скверно, и бранились, и вредничали, волосы их секлись, плечи их форменок были обсыпаны перхотью, под мышками виднелись потные пятна! Эротические мои восхищения возникали при наблюдениях за фигуристками на телеэкранах. Влюблялся же я в киногероинь (не в актрис, а именно в их героинь) либо же в дам из романов, в Агнессу, скажем, из “Копперфильда” или в подругу шотландского воина Квентина Дорварда. В случаях студенческих увлечений я маялся, то и дело соотнося своих приятельниц с идеальными. Цыганкова была для меня единственная, и сравнивать ее с кем-либо не возникало нужды.
   "Этак я опять раскисну!” – отругал я себя уже на Савеловском вокзале. От вокзала до дома добирался минут двадцать, обещая себе, что устою и выдержу. Раскладушка в сарае более не устраивала меня, надо было набить вещами чемодан и на неделю переехать к Алферову. “Хоть бы не оказалось ее в квартире!” – выказывал я пожелания судьбе.
   Ее и не оказалось. Открыв дверь квартиры, я сразу же услышал от жены Чашкина, Галины:
   – Василий, а твоя-то… сестрица-то… умчалась куда-то часа полтора назад… Ей позвонили, она долго стояла с трубкой у уха, потом затеребенила сама нервно, я не прислушивалась, видно, что она взволновалась, бросилась в комнату, через пять минут выскочила и улетела.
   – Ничего не сказала? Мне ничего не велела передать?
   – Сказала только, что ей нужно на Киевский вокзал. И все. Она и по телефону говорила о Киевском вокзале.
   Дабы отменить недоумения и вопросы Чашкиных, я был вынужден произвести разъяснения вслух. Будто бы самому себе:
   – Ага. Понятно, она предупреждала. Ее, как спортсменку, заманивал и Киевский университет. Наверное, сообщили, что у них хорошие условия, она и обрадовалась. Что ж, оно и к лучшему. И для нее. И для меня… А то бы пришлось возиться с ней…
   С чего бы вдруг из Киевского университета решили позвонить мне на квартиру, я выстраивать предположения перед Галиной Чашкиной не стал.
   На моем письменном столе лежала записка. “Василий! То, к чему я шла годы, случилось. Я и в газете появилась, узнав, что ты в ней работаешь. Теперь я свободна и должна успокоиться. Я отомстила тебе за Вику. Вика же отплатила тебе три с половиной года назад. Ты можешь посчитать, что плата произведена странным образом. Но мы такие. Или я – такая. Я – грешница. Или даже ведьма. Для своего же блага не подходи ко мне более. И не вздумай разыскивать меня. Ю. Цыганкова”.
   Она свободна! “И я свободен! – подумал я чуть ли не в радости. – Как это поет итальянец, Клаудио Вилла, что ли: “Весел я! Милая покинула меня!”
   На кухне Чашкина явно хотела мне что-то сказать, но долго не решалась и все же не выдержала:
   – Василий, а сестрица-то твоя… часом… не в положении?
   – Чего? – растерялся я. – Она мне ничего не говорила.
   Галина Чашкина служила кассиршей в аптеке, то есть отчасти была медицинским работником и глаз имела цепкий.
   – Мне-то что! – сказал я. – Это ее дела!
   – Да нет, я так… – смутилась Чашкина. – Может, я и ошибаюсь…
   В комнате моей по-прежнему ощущался запах Цыганковой. Я снова схватил записку. Буквы в ней были выведены довольно аккуратно. А на столе валялся листок бумаги с закорючками, пятнами, перечеркнутыми фразами. Надо полагать, черновик. На обороте листка я прочитал:
   "Монастырь… Грешница и ведьма… Монастырь… Ритуал очищения… Очищения ли?.. Свободна ли?.. Ст. Суземка… Зачем все это?.. Зачем все это было надо?..”
   Ритуал, значит. Неужели в ритуал очищения входили баня, мытье полов на кухне, в прихожей, в туалете? Очень может быть… Очищения от чего? От мести? От меня? От меня… И это были ее дела.
   Станция Суземка. Что-то я слышал недавно об этой станции.
***
   В редакции я отыскал Марьина и поинтересовался у него, есть ли сейчас в стране действующие православные монастыри.
   – Есть, – сказал Марьин. – Единицы. Но есть.
   – И женские есть? – спросил я нерешительно. Мне показалось, что Марьин посмотрел на меня уже с вниманием и интересом.
   – Есть и женские, – сказал он. – Один в Эстонии. Еще один в Киеве. Флоровский, на Подоле. Я там был. Есть вроде бы и еще…
   – Спасибо за справку, – сказал я.
   – Ты чем-то расстроен? – спросил Марьин. – Или озабочен?
   – Да нет! Нет! – поспешил уверить я Марьина. – Просто перетрудился вчера в саду-огороде.
   Следовало проверить еще одно обстоятельство.
   У ребят из сельского отдела я узнал, где проживает приболевшая родительница Миханчишина. В Брянской области, на юге ее, километрах в двадцати от железнодорожной станции. На моем рабочем столе лежали малые атласы мира и СССР. Я держал их не только для дела, порой, когда не приносили полосы, я с удовольствием, будучи московским пешеходом, рассматривал расположение городов, дорог и рек в какой-нибудь области или стране, куда мне никогда не довелось бы ни дошагать, ни долететь. Сейчас на бледно-зеленом пятне Брянской области, надо полагать, если принять во внимание масштаб карт, часах в двух с половиной езды от Киева, я углядел станцию Суземка.
   Что ж, посчитал я, и такой поворот истории был возможен.
   И все же этот возможный поворот вызвал у меня недоумения. Но, впрочем, события двух последних дней ткнули меня носом в лужу или провели мордой по асфальту, и понимать что-либо в логике женщин я был совершенно не способен.
   Я закрыл атлас и притянул к себе, неизвестно зачем, солонку. Держал ее пальцами и смотрел на нее тупо. Какая-то странность в ней стала мне ощутима. Что-то внутри солонки проживало. Я вытянул нижнюю затычку, и на ладонь мне выпал крестик. Нечто и еще оставалось в туловище совы-Бонапарта, мне пришлось отделить голову птицы, и тогда из заточения высвободилась маленькая костяная фигурка. К тому времени я прочитал в “Декоративном искусстве” статью о нецке, миниатюрной японской скульптуре. Мое предполагаемое нецке было зверьком или божком с толстыми боками и щеками, очень мелкое. Я знал, что многие нецке служили талисманами, оберегами от злых сил. Крестик же был посеребренный, явно нательный. Для меня ли предназначались посылки в птице или это были сигналы для другого человека, скажем, с сообщением о каком-то событии или с побуждением к действию? Если для меня, то что они значили? Не возлагал ли на меня неизвестный несение креста, не предупреждал ли о необходимости от чего-то оберечься? И кто был этот неизвестный?
   Я выскочил в коридор с намерением узнать, была ли сегодня утром в редакции Цыганкова. Но кому и главное – по какому поводу (по какому праву?) я мог бы задать этот вопрос. Я вернул себя в свою комнату.
   Мне захотелось позвонить Валерии Борисовне Цыганковой, я ощутил потребность в разговоре с ней. Но я не отважился набрать номер телефона Корабельниковых.
   "Надо ехать! В Киев! – вошло в голову. – И не ехать, а лететь! И сейчас же!” Куда – в Киев? В монастырь. Во Флоровский, на Подоле! Деньги я добуду… И что там делать?
   Но, слава Богу, вошла Зинаида, сразу с двумя полосами для чтения, и отменила мою дрожь и блажь.
   Ночью моросил дождь, во дворе была темень, но все же у дверного проема в наш подъезд я уловил движение темной фигуры. Я редко бью первым, этаким деликатным воспитан, но, памятуя двухнедельной давности нападение на меня на Третьей Мещанской, я двумя ударами уложил вовсе, может быть, безвинного человека на землю. Я стал ощупывать упавшего, нет ли при нем оружия, будучи при этом в напряжении: а вдруг он не один. Я был нынче в раздражении и мог выплеснуть его на случайных людей. Наша возня и ругань разбудили кого-то на первом этаже, осветилось окно, и я увидел на земле знакомую мне личность.
   – Торик! Пшеницын! – воскликнул я.
   – Куделин! Это ты, что ли? – выговорил Пшеницын.
   С Толяном Пшеницыным, моим одноклассником, он долго называл себя Ториком, мы были приятелями, однажды я выручил его, вернее будет сказать, спас его в жестокой, с финками, драке. После восьмого класса он ушел из нашей школы, потом, говорили, он поступил в военное училище. Я давно не видел его, он заматерел, но не узнать его было нельзя.
   – Ты поджидал… меня? – спросил я.
   Молчание было мне ответом.
   – Ну ладно, – сказал я и протянул ему руку, помогая подняться.
   – Я не знал, что это ты. Значит, меня к тебе… – глагола Пшеницын не произнес. – Будем считать, что нам с тобой нынче пофартило.
   После недолгого молчания Пшеницын сказал:
   – Ты злой стал… А эта дура играет в чужие игры… Ладно, разошлись. Я тебя не видел…. И ты меня не узнал. Нет, и ты меня не видел.
   И Торик Пшеницын исчез в темноте.
   Естественно, ночью я почти не спал. Ничего удивительного не было в том, что при прощупывании Пшеницына я обнаружил при нем пистолет. С чего вдруг ко мне… приставили (это еще более или менее благополучное слово) человека с пистолетом? Куда мне следовало обратиться? За помощью или с просьбой о защите. В милицию? К улыбчивому Сергею Александровичу? Или к К. В., Кириллу Валентиновичу?
   Можно было бы предпринять усилия и выйти на Торика Пшеницына. Но если бы он посчитал нужным, ему самому удобнее было бы объявиться мне. К тому же, возможно, сгоряча, а возможно, и подумав, он и так поделился со мной соображением о ней и ее участии в чужих играх. И может быть, его состояние или стояние во дворе (кстати, слова Пшеницына “значит, меня к тебе…”, не исключалось, имели продолжением вовсе не “приставили”, а, скажем, “привела судьба”) было вызвано личным, лирическим интересом, а не государственными либо уголовными (солонки!) надобностями. Я же ничего не знал об ухажерах Цыганковой. Но что было гадать об этом?
   Утром мне позвонил Костя Алферов.
   – Кое-что накопали. Бери ручку и записывай…
   – Нет, – сказал я. – Надо повидаться.
   – Нет времени.
   – Ничего. Часок выберешь. Жду в столовой у Белорусского. А там поедешь на работу метрополитеном.
   Алферов по случаю дождя явился на встречу в коричневой болонье и в болоньевом же берете. Я был в нейлоновой куртке, зонтиков из-за нелюбви к ним не заводил.
   – Ты что, опасаешься телефонов? – спросил Алферов.
   – Как только я взял трубку, приоткрылась дверь соседей, – соврал я.
   – А-а-а, – понимающе кивнул Алферов. Он слышал от меня о Чашкиных. – Накопали мы пока чуть-чуть. И вряд ли чем тебя удивим. Копали мы главным образом по линии Кочуев. Как ты и предполагал, Кочуй – из левобережных казаков. Слободские малороссы. И эти Кочуй – в родстве со многими, а в частности и с известными Полуботками. С теми самыми Полуботками, что якобы в первой трети века восемнадцатого вложили золота на более чем миллион тогдашних фунтов стерлингов в один из английских банков…
   – Ну, это миф, – поморщился я.
   – Да, миф, – согласился Алферов. – Тем не менее в 1908 году почти триста пятьдесят наследников Полуботка собрались на съезде в Стародубе…
   – Где? – спросил я.
   – В Стародубе, нынче Брянской области…
   – Опять эта Брянская область… – пробормотал я.
   – Что ты имеешь в виду? – взглянул на меня Алферов.
   – Нет, ничего, я просто так…
   – На том съезде присутствовали и отстаивали свои права, в том числе и на стерлинги, несколько Кочуев и среди них два Кочуй-Броделевича. Ценности и реликвии в их роду, несомненно, сохранялись. Как ты опять же предполагал, представителей их рода арестовывали в восемнадцатом, тридцать седьмом и сороковом годах… Броделевичи – из польской шляхты… По материнской линии род Ахметьевых коленом Спешневых дважды пересекался с Кочуй-Броделевичами…
   – Спешневых?
   – Да, – обрадовался Алферов. – Один из этих Спешневых служил при Ордине-Нащокине!
   – А с Башкатовыми Кочуй-Броделевичи не пересекались?
   – Башкатовыми? – удивился Алферов. – Про Башкатовых ты нам ничего не говорил…
   – Ах, да! – спохватился я. – Я и забыл…
   – Ну и как? – спросил Алферов.
   – Все это очень общие сведения… А все решит частность.
   – А ты нам и не давал узких целевых указаний. Ждем их.
   – Пожалуй, я и не могу вам их сейчас дать…
   – Что-то я не вижу в твоих глазах огня и жара, – обеспокоился Костя.
   – Устал, видимо, – сказал я. – Надо бы в отпуск сходить.
   Фу-ты, вспомнил я по дороге в редакцию, хотел же спросить Костю, что он знает о сегодняшних делах нашей курсовой кликуши Агафьи, Анкудиной, покровительствовать которой намерена Цыганкова. Ну ладно, спрошу при случае…
   А в редакции я вызвал обеспокоенность Зинаиды.
   – Василий, ты чем-то удручен. У тебя явно трудности. Может, тебе нужна помощь? Или хотя бы совет…
   – Зинаида Евстафиевна, спасибо, – сказал я. – Но если я не справлюсь со своими трудностями, то что же я за человек?
   – Ну смотри, – только и произнесла Зинаида. О Зинаиде Евстафиевне, в особенности о ее военных годах, в редакции ходили легенды, туманные, но почти детективные. Предложение ею помощи было дающим надежды, но я должен был от него отказаться.
   Я достал из недр солонки крестик и костяной оберег (оберег ли?), положил перед собой. Мне было тревожно и тоскливо.
***
   Свое лирико-драматическое намерение сейчас же лететь в Киев, не будучи даже уверенным, там ли Цыганкова или нет, во Флоровском ли монастыре особа, потребовавшая не искать ее и не докучать ей, я смог бы, среди прочего, оправдать (для самого себя) естественным желанием человека, хотя бы и образованием своим подвигнутого к изучению истории и судьбы Отечества. Оформлю два дня отгула и махну-ка в матерь городов русских! Я ли не мечтал ступить на камни Софии и на землю Владимирской горки! (Увы, Матерь эта нынче ведет себя порой злокозненной и криводушной племянницей, а то и просто соседкой с якобы европейскими истоками и понятиями, хотя и желает – не без выгоды для себя и своей гордыни – оставаться матерью городов именно русских, в частности и тех, что, по ее разумению, вскормлены дикостью и бескультурьем Орды, но эко куда я в горячках нашего времени устремился!..)
   Однако в середине дня безмозглой моей маяты всякие исторические оправдания были перечеркнуты неожиданным для меня предложением.
   А предложили мне лететь в Тобольск.
   То есть и не предложили даже, а поставили перед фактом служебной необходимости.
   Тогда все газеты и журналы над кем-нибудь шефствовали. Наша молодежка поощряла к ударной деятельности строителей железной дороги Тюмень-Сургут. Что-то через два дня в Тобольске должны были завершить или открыть, и естественно, к праздничному моменту была милостиво приглашена бригада нашей газеты.
   Возможность командировки была для меня не только неожиданной, но и удивительной. Или даже невероятной. “А как же Сергей Александрович?” – размышлял я.
   А пошел бы он подальше, этот Сергей Александрович!
   Но куда же подальше Тобольска-то?
   О поездке в Тобольск мне объявил Марьин. Он зашел ко мне, сказал в частности:
   – Всего-то на четыре дня. Так что не беспокойся. Пить, конечно, придется. Но что поделаешь…
   – А я с какого бока в делегацию? – спросил я.
   – Деньги не наши. Строителей. Они богатые. Везем музыкантов, поэтов, Эдик Успенский среди них, Виталий Коржиков, Кашежева… Наши едут необязательно пишущие… Сочли возможным поощрить поездкой твой труд… – Марьин произносил это, будто рассматривая нечто вне меня. – Впрочем, если у тебя нет желания или другие интересы, твое дело, уговаривать не буду… Но я бы тебе посоветовал съездить…
   "Кто же такие – “сочли”? – намерен был я спросить даже и с вызовом и чуть было не пробормотал:
   – Да, да, есть, есть, неотложные интересы!”, но в интонациях Марьина я ощутил готовность его, коли откажусь, к обиде и досаде. А обижать Марьина я не имел оснований.
   Ко всему прочему я мог поставить Марьина в глупейшее положение. Марьин со студенческих лет подолгу пребывал в Саянах, на прокладке дороги Абакан-Тайшет, в ту пору для страны – песенно-удалой, и именно о строителях таежной трассы он выпустил сначала книжку очерков, а потом и роман. Нынче многие его знакомцы и герои, закончив дела в Саянах, перебрались в Западную Сибирь, к нефти и газу, и вели магистраль через Тобольск к Сургуту. В шефском предприятии нашей газеты Марьин был одним из главных действующих лиц, и я мог предположить, что ему-то – скорее всего, не без труда – и удалось включить меня в бригаду командируемых. Что же, теперь ему бы пришлось оправдываться перед кем-либо из начальников, имея в виду мои неотложные интересы и капризы? Вышло бы нехорошо…
   – Нет, конечно, – заспешил я, – я поеду в Тобольск!
   Я не выдержал, позвонил Косте Алферову.
   – В Тобольск… В Тобольск… – пробормотал он вяло, рассеянно, возможно, глазел при этом во взволновавший его текст. – Что ж, съезди в Тобольск. Полюбуйся на сибирский Киев.
   – При чем тут Киев? – удивился я.
   – Пишут так, – сказал Алферов. – Схож расположением. Кремль на горе. Подол внизу на берегу Иртыша.
   С чего бы он о Киеве?.. Но он и не знал ничего про мой Киев… Кстати, через два дня Тобольск обликом своим и сутью совершенно не вызвал у меня мыслей о Киеве.
   Вдруг Костя оживился:
   – О-о! Побывай на местах, где жил Крижанич, и поклонись его тени. Его шестнадцать лет держали там в ссылке.
   – Какой такой Крижанич? – противно проскрипел я.
   – Ну Юрий Крижанич. Жил-то он, видимо, внизу, а служил на горе, то есть на горе, может, просто молился…
   – Какой Юрий Крижанич? Я не помню никакого Крижанича…
   – Ты дурака, что ли, валяешь? А в кружке, помнишь, доклад Вали Городничего?
   – Я не помню никакого кружка…
   – Ты с кем разговариваешь по телефону? – вскричал Алферов. – Со мной? Или еще с кем?
   "С тобой-то с тобой, – подумал я. – Но ведь и с Сергеем Александровичем. И я не хочу, чтобы Сергей Александрович позже беседовал с тобой и с Городничим. Впрочем, он же ведь не дурак…”
   – Да, да, – сказал я. – Конечно, я вспомнил про Юрия Крижанича. Я найду его тень.
   – Пошел ты знаешь куда!.. – сердито воскликнул Алферов. – Если звонишь мне, разговаривай со мной. И гуляй ты со своим Кочуй-Броделевичем в Тобольск! О! Кстати… Ведь Тобольск и для Броделевичей…
   Тут я повесил трубку.
   Я полагал, что Костя перезвонит, раз в его соображения вошел Кочуй-Броделевич. Но нет. Звонка не последовало. Возможно, Костя обиделся. Действительно, с кем я разговаривал? Слова произносил Косте, но при этом имел в виду и еще одного слушателя. И, имея в рассуждении этого слушателя, подло отрекся от неудачливого радетеля славянской идеи Крижанича, и не от Крижанича даже, а от своего университетского прошлого или от своего студенческого товарищества. И Костя Алферов, несомненно, учуял мое внимание к неизвестному ему слушателю, оттого и вошел в досаду. “Какой такой Крижанич?” – гнусно скрипел я. Но ведь я желал уберечь Костю Алферова. От кого? Из-за чего? В кого я превращаюсь? Или уже превратился? В тварь трусливо дрожащую! В червяка, на которого наступили ногой! Впрочем, червяком я себя уже аттестовывал…
   Выписку из Крижанича, из его политических дум “Разговоры о владетельстве”, принес на толковище факультетского кружка Валя Городничий. “Какой же промысел остается бедным людям на прожитье? Одно воровство. Правители областей, целовальники и всякие должностные лица привыкли продавать правду и заключать сделки с ворами для своей частной выгоды… Бедный подьячий сидит в приказе по целым дням, а иногда и ночам, а ему дают алтын в день или двенадцать рублей в год, а в праздники велят ему показываться в цветном платье, которое одно стоит более двенадцати рублей. Чем же ему кормить и себя, и жену, и челядь? Легко понять: продавать правду. Неудивительно, что в Москве много воров и разбойников. Удивительно, как могут честные люди в Москве жить… Что может быть не праведнее, как брать от суда в казну всякие пересуды и десятины… Многие придавленные нуждой забывают пользу своего народа и за подарки входят с иноземцами во всякие неприличные сделки…” Шли там и другие слова. Карточка Вали Городничего была исписана и на обороте. Я уж не помню, по какому поводу Городничий решил напомнить тобольские рассуждения ссыльного хорвата. Бедолага Крижанич, одержимый идеей всеславянства, согласился прибыть в Москву (на службу?) не только ради царского жалования, по прельщавшим словам посланника Лихарева, “какого у него и на уме нет”. Корысть его была в служении славянству, Россию же избрал сам Бог. Но натерпелся Крижанич в зловонии и неряшествах российских, а отказавшись вторично креститься, позволил отправить себя (не за вину, а по подозрению) в Тобольск. Кстати, не без участия любезного Косте Алферову боярина Ордин-Нащокина…
   А я, стало быть, и не знал, кто такой Юрий Крижанич! “Прежде, нежели пропоет петух, отречешься от меня трижды…” Сам просиживал над текстами Крижанича с удивлением и интересом. И на том студенческом толковище после слов Вали Городничего вылезал со своими мнениями. Как патриот, я, понятно, порицал Крижанича, признавая его авантюристом, не добившимся удач в чужом отечестве и оттого искаженно-мрачно воспринимавшим русские нравы. Я-то скакал молодцом! А стало известно, что некто произвел донесение, мол, третьекурсники в изящно-кружевной форме попытались спроецировать суждения зловредного иноземца (хорвата, кстати) на социалистическую действительность. Нам на это воздушно намекнули умные люди и посоветовали избегать впредь совпадений фактов и явлений, даже из времен царя Алексея Михайловича. С чем “совпадений”, полагая нас тоже умными людьми, нам не объяснили.
   "Крижанич? Крижанич?.. – сказал бы мне Сергей Александрович. – Отчего же это друг Алферов предложил вам поклониться лишь тени Крижанича? Отчего же не тени более славного тоболяка – Ершова? Или тени гуляки и картежника Алябьева, известного своим голосистым соловьем? Или тени Кюхельбекера? Или тени протопопа Аввакума? А что же забыли про Радищева и Менделеева? И отчего же не преклонить колени перед местным уроженцем Гришкой Распутиным и тобольским пленником Николаем Романовым? Ну, насчет этих двух я шучу! Шучу! Не принимайте всерьез. Но Крижанич-то! Отчего же Крижанич-то? Кстати, к нему очень уважительно относился ваш коллега Костомаров, к коему с классовых позиций можно предъявить серьезнейшие претензии. Буржуазный либерал!.. Да вы просто испугались, Куделин, а отрекшись от сомнительного хорвата, попытались дать понять Алферову, что не о всех личностях говорить по телефону безопасно… Вы небось, Куделин, и тогда, на кружке, порицая Крижанича, симпатизировали ему и фальшивили из страха… Да, да, Куделин! “Прежде, нежели пропоет петух…” Именно так!
   "Что за бред! – разгневался я на самого себя. – Мне надо идти в дурдом! Во мне поселился Сергей Александрович”
   В Тобольск! В Тобольск!
   – Поезжай, поезжай, проветрись, – напутствовала меня моя начальница Зинаида Евстафиевна. – Там ведь на горе над Иртышом запамятуешь о мелком и надумаешь о чем-либо высоком.
   Понятно, без ее участия ни в какой Тобольск отправиться я бы не смог. И она свое суждение где-то высказала. Но ни она, ни я разговора об этом не заводили.
   Перед отъездом я не раз держал в. руках нательный крестик из солонки и костяную зверушку, предполагаемый оберег. Но вещицы эти и впрямь могли быть посланием вовсе не мне, а кому-то неизвестному, и я не взял их в Тобольск. Да и зачем бы они там мне понадобились? Только бы вызывали тоску…
   Впечатления мои от Тобольска, коли б я их сейчас выплеснул, показались бы поверхностно-экскурсионными, а потому я о них и умолчу. Четыре дня в Тобольске прошли в суете всяческих общений, с маятой подавления собственных раздрызгов. К тому же приходилось много пить.
   Застолья с беседами и тостами входили в ту пору в правила приличия дружеских и просто протокольных общений шефов и подшефных. И отчего же не закусить и не выпить, коли в эти дни закладывали Тобольский вокзал! У хозяев имелись деньги на представительские расходы, негоже было бы их не потратить, но к тому должен был случиться побудительный повод. И вот он, пожалуйста! Великая и истинная столица Сибири, куда веками стекались богатства студеных и сказочно-неведомых краев, чтобы быть отправленными в Россию, в Москву, в Петербург, на полтора столетия оказалась униженной и удаленной от новых государственных дорог. А нынче в полупридремавший районный городок с сорока тысячами мещан должны были подвести именно государственную дорогу, коей следовало упереться в воды и торосы Ледовитого океана.