Соседство стадиона с Гостиным двором не было для меня открытием. Во время шефского праздничного посещения Тобольска я, естественно, не мог не заметить трибуны и футбольные ворота. Показал их Марьину. Большинству здравомыслящих людей присутствие стадиона на Соборной площади в Москве или рядом, на Ивановской, показалось бы неуместным или даже кощунственным. А тобольская София, как Успенский собор для России, была духовным столпом и покровом для всей Сибири, от Урала и до Аляски. Мы тогда с Марьиным повздыхали, попечалились, а эпизод со стадионом в статью включить забыли. Да и не нашлось бы у районного городка денег вывести стадион в какое-либо иное место. Вот и занимал он бывшую торговую площадь бывшей сибирской столицы, примыкая южной своей трибуной к Гостиному двору, западным боком находясь на расстоянии метров тридцати урезанной им же Красной площади от огромного сооружения средневекового оборонного вида, глухо называемого горожанами Тобольским тюремным замком (но о нем старались помалкивать).
   В первый свой приезд в Тобольск я как следует и не рассмотрел Гостиный двор. Потом было время почитать о нем. Положение Тобольска притягивало к нему купцов из государств дальних и странных. Караваны с товарами приходили сюда из Китая, Индии, Персии, бухарцы же обустроили в городе торговую слободу. А потому и возник здесь меновый или Гостиный двор, второй (местное непоколебимое убеждение) по размаху и коммерческой энергии после Гостиного двора московского. В мучимом пожарами Тобольске при замене деревянных строений на каменные одним из первых по чертежу Ремезова и встал в Кремле наш Гостиный двор. Нынче он был не только искажен, но и изуродован переделками. Однако своеобычность его угадывалась. Строили его как русскую крепость – башни, почти боевые, с шатровыми кровлями и машикулями. И как восточный караван-сарай – торг во внутреннем дворе, аркады галерей (внизу – лавки и кладовые, над ними – купеческие номера, попросту – кельи). Европа и Азия. Опека двуглавой птицы, взирающей на запад и на восток… Увы, шатры башен были утрачены, арки двух ярусов заложены, в номерах и палатках пробиты прямые анфилад: устраивали присутственные места, а потом и архивные службы.
   Все эти мизерно существенные для многих подробности я привожу здесь исключительно по причине приязненной слабости к тобольскому Гостиному двору. Отчего она возникла, прояснится позже.
   А в тот день, когда я прочитал пожелание “счастливого старта”, я вышел на поле в команде сэмпээшников против мостовщиков. В старом фильме на манер “Вратаря” “Рельсы” бились бы с “Мостами”. Макушкой трудов строительно-монтажного поезда считалась укладка рельсов, мостовщики же, понятно, седлали Иртыш, Обь, а уж потом какие-нибудь Уренгой и Надымы.
   Болельщиков на трибунах и у кромок поля собрались сотни, я давно не играл при столь оживленном внимании публики. С первых же минут раздались возгласы: “Дуля! Дуля!”, призывающие, по моим понятиям, сейчас же всадить “дулю”, то есть гол. Потом сообразил, что призывы эти звучат лишь при атаках “Мостов”, а от нас “дули” никто не требует и, возможно, не ожидает. Это меня раззадорило. В перерыве мне разъяснили, что обид на зрителей держать не надо, они справедливы, а возгласы их обязаны взбодрить всетюменского любимца, центрфорварда “Мостов”, имеющего фамилию именно Дуля. Я уже имел возможность понять, что это за “девятка” играет против нас. И в командах мастеров таких таранных центровых, да еще и с умным ударом, видеть приходилось редко. Но не трудно было сообразить, в чем слабости Дули по имени Федор. Я принялся давать советы ребятам, опекавшим его, мол, играйте на опережение, не давайте мячу долетать до “девятки”, он засохнет, сам же мяч добывать не станет. Но кто я был таков, чтобы лезть с советами к ветеранам сборной “Рельсов”? Выскочка по чьей-то прихоти, да еще и с сомнительной легендой какой-то турпасской провинции. Но к прощальному свистку на меня уже не косились. Я волок игру и забил два мяча, один, правда, добил с пяти метров, второй же влепил из-за штрафной площади под планку. А любимец сибирских народов Дуля всадил нам три гола. При ничейном раскладе, три на три, мы тогда и разошлись.
   Позже мы играли в связке с Федей Дулей в сборной трассы. И много забивали. Дуля статью и осанкой напоминал мне Анатолия Бышовца (правда, был повыше его), а ноги имел чугунные, словно от баварца Герда Мюллера. Мои удары выходили неплохими, но в сравнение с Дулиными не шли (бить Дуля умел самыми разными способами, но особенно любил – в прыжке-полете через себя, тут уж срывал аплодисменты). Я мог смести двух защитников, коли они мешали моему ходу. Дуля же, если при нем был мяч, укладывал на траву и четверых. Но его следовало обеспечивать мячом, что и приходилось делать мне. Однако на футбольном поле моя натура не могла находиться в послушании или услужении кому-либо, и Дуля это понял. Отплатить же мне своими услугами он не был способен, не дано, единственно уводил за собой защитников. А я, создав ему момент, забивал и сам, но уже лишь собственными стараниями. Но и при всех слабостях своих Дуля, по моему убеждению, не ослабевшему и теперь, мог играть в лучших командах страны. Пожалуй, и в сборной. Мощью своей, прямым танковым ходом к воротам он вызывал у меня мысли об Александре Пономареве (я, правда, видел поздние игры форварда-легенды). А в раздевалке Дуля представлялся мне добродушным и ленивым хохлом, печально жующим травинки, чрезвычайно скрытным (видно, из-за каких-то житейских обстоятельств) и, скорее всего, жадным. На мое удивление, от чего он при своих способностях не желает быть в большом футболе, а ишачит сварщиком, Дуля вяло махнул рукой: “А на кой ляд мне эти тренеры и мастера!” Лишь когда Дуля ощутил, что от меня не следует ожидать подвохов, он рассказал мне о “перекосяках” жизни. Нередко приезжали в Тюмень и Сургут знаменитости, ветераны московских клубов (“за нефтяными рублями”), играли с нами, о Дуле отзывались восторженно. (Меня тоже, похвастаюсь, похваливали, но из вежливости – забивал им, вовсе не так, как Дулю.) Купцы-селекционеры из команд второго дивизиона – Тюмени, Кемерова, Новосибирска, Омска, Красноярска – зазывали ребят поспособнее к себе в составы. А Дулю – улещивали обещанием златых гор, автомобилей и квартир. И вроде бы он не выдержал. Печальное известие пролетело по трассе: Федя Дуля, мол, уехал в красноярский “Локомотив”, клуб по тем временам с репутацией. Но потом выяснилось, что Дуля пропал. Пропал и исчез. Искали его красноярцы, искала милиция. Потом ребята из мостопоезда признались. Им Дуля объявил, что уезжает туда, где его не достанут. И разошелся секрет Дули, мне им открытый.
   В свои двадцать девять лет (мужик по сравнению со мной, мужиком он и выглядел) Федор Платонович Дуля трижды побывал главой семейства. И все невкусно. И дети ему противны, а матери их – тем более. За мастеров Дуля, естественно, уже играл, сначала у себя в Донецке, потом, мобилизованный, за один из СКА. И повсюду его достигали алиментные гарпуны. А на кой ляд ему платить деньги отпавшим от него малолеткам и их стервозно-ненасытным маманям – одной официантке и двум торговкам. Здесь все шло хорошо, сварщиком он, понятно, лишь числился, а проводил жизнь почти профессионального (то есть именно наемного) бомбардира. Но всему хорошему приходит капут. Его все соблазняют. Даже Чита. И ведь соблазнят, и тогда его фамилия опять появится в сезонных календарях, охотники тут же выскочат из-за кустов с ружьями, и еще небось у нескольких наглых баб отыщутся поводы (с его, Дулиными, письмами), и те примкнут к облаве, футболка его спереди и сзади уж точно будет обклеена алиментными заявками. Нет, пожил и погулял здесь всласть, и надо теперь переставлять ноги туда, где не достанут, (где не достанут? Если только на полярных станциях, там мячей не держат. Впрочем, будто бы играют и на льдинах…) Итак, Федор Дуля подписал контракт (то есть бумажку по принятой форме) с красноярским “Локомотивом” (из него позже вышли Романцев и Тарханов), убедился в том, что настоящие мужики его уважают, возможно, скажем, на день, ощутил сладость большой футбольной жизни. Мог бы… И пустился в бега. Более о Федоре Дуле я ничего не слышал. Отсветы Фединой истории косвенным и странным образом упали на меня. Для тех, кому моя личность оставалась загадочной, в причинах Дулиного бегства открылась как бы подсказка. А не алиментщик ли и этот гусь? Не брошенные ли им младенцы с мокрыми подглазьями и носами с надеждой поглядывают из Останкина, Чертанова и Зюзина на восток? Вроде бы и его зазывали в команды мастеров, а ему надежнее хорониться в турпасском углу. Слухи об этих мнениях вызывали у меня усмешку, но я их не развеивал, полагая, что кому-то они приносят облегчение, заменяя загадку простейшими слабостями морочившего им головы человека.
   Но эти мнения возникнут позже. Через год.
***
   А тогда мы с Федором Дулей впервые сошлись на поле. Я давно не был столь доволен своей игрой. Я хотел играть, и хотел хорошо играть. И вовсе не потому, что на меня глазели сотни или тысячи глаз. И не потому, что меня раззадорил (задор был, злости не было) сильный или даже классный соперник. Причина моего воодушевления была иная. И я не сразу ее понял. Или назвал ее себе. Мне хотелось, чтобы игра не прекращалась вовсе. Или продолжалась еще хотя бы два тайма. Чувство было – из желаний остановить мгновение. Но именно и не остановить, мое-то мгновение останавливать было бессмысленно, оно ведь воплощалось в движениях, и его следовало растянуть, чтобы до услады, допьяна им насытиться. Пафосное, со взбитыми сливками объяснение тогдашнему моему воодушевлению (восторгу – еще взобью сливки, полагаю, что восторги случаются не только в поэзии, но и в иных людских проявлениях) явилось позже. И состояло оно в том, что я играл вблизи стен Гостиного двора, играл перед этими стенами, и не вблизи собственно Гостиного двора, а вблизи собрания Сибирских бумаг, то есть Сибирской истории. Посторонний человек посмеется над взбиванием мной сливок или посыпанием печеного яблока сахарной пудрой и справедливо поступит. Но я тогда был убежден и теперь убежден (хотя пафос растаял, а пудра осыпалась), что сетка спорткалендаря не зря вынудила меня оказаться у Гостиного двора, одарив меня знаком судьбы, и это нечаянное приближение моей натуры к кладовой истории и вызвало известное воодушевление. Красиво, скажете, но так оно и было. Иногда подобное случается… Я вроде бы начинаю оправдываться… Заехал… Ну ладно.
   Время до отъезда в Турпас у меня имелось, я со спортивной сумкой на плече спустился в нижний город. При подъеме обратно в Кремль Софийским взвозом в каменное ущелье подпорных стен инженера елизаветинских времен Якова Укусникова на булыжнике взвоза я повстречался со Степаном Леонидовичем Корзинкиным, упомянутым главами раньше. Степан Леонидович Корзинкин, “отпетый краевед” (его слова), ветеран здешнего театра, был моим Вергилием в прошлых прогулках по Тобольску.
   – Ба! Чрезвычайно рад вас видеть, Василий… – Степан Леонидович раскинул руки, никак не мог, видимо, вспомнить мое отчество, ему и неизвестное, и оттого шаг навстречу мне не производил.
   – И я рад вам, Степан Леонидович, и не надо отчества…
   Мы обнялись.
   – И все же для удобства бесед надо было бы знать, Василий…
   – Николаевич, – подсказал я.
   – Василий Николаевич, позвольте вас познакомить, – сказал Корзинкин, – с нашим хранителем древностей Виктором Ильичом Сушниковым.
   – Куделин, – протянул я руку.
   Жаркая погода позволила Корзинкину прогуливаться в ковбойке, легких брюках и сандалиях. Спутник же его вызывал мысли о чеховском Беликове – зонтик в руке, брезентовая куртка, соломенная шляпа, курортная легкость не была ей свойственна.
   – Виктор Ильич, – произнес Корзинкин, будто подарок вручая, – а ведь Василий Николаевич – автор той самой наделавшей шуму статьи о Тобольске.
   – Соавтор, – сказал я. – Соавтор Марьина.
   – Да, да, – подтвердил Корзинкин. – Того самого Марьина.
   – Очень рад, очень рад, – закивал Виктор Ильич. В глазах его выявилось удивление. – Милости просим к нам в гости…
   – Непременно посетите ведомство Виктора Ильича, – еще более обрадовался Корзинкин. – Вы уж там бывали. Но в отсутствие хозяина…
   И Корзинкин назвал должность Виктора Ильича. Из скороговорки Корзинкина я не понял: то ли Виктор Ильич заведующий архивом, то ли исполняющий обязанности заведующего. Словом, хозяин-распорядитель.
   – Вы снова у нас в командировке? – поинтересовался Корзинкин.
   – Нет, – сказал я. – Я здесь уже полгода. Плотничаю на трассе. А сегодня вот пригнали играть в футбол как раз перед вашим домом.
   – Так это были вы, Василий! – воскликнул Корзинкин. – И мы сидели с Виктором Ильичом на южной трибуне и восхищались… Я думал, “десятка” похож на одного знакомого, но мне и в голову не могло прийти…
   – Такой поворот судьбы, – попытался улыбнуться я.
   – Да… такой поворот судьбы… – протянул Корзинкин, видимо осознавая странность поворота.
   Видно было, что собеседники мои озабочены, в особенности обескураженным выглядел Виктор Ильич Сушников.
   – Причины самые земные, – сказал я. – И увлечение москвича Сибирью…
   – Василий Николаевич – историк по образованию, – шумно поспешил поддержать мою репутацию добрейший Корзинкин. – Он окончил МГУ. Сибирский архив его удивил и восхитил.
   – Да, – согласился я. – И меня, не скрою, обрадовало, Виктор Ильич, приглашение побывать в ваших стенах.
   Повтора приглашения не последовало.
   – Василий Николаевич проявлял интерес к Крижаничу, – отчего-то вспомнил Корзинкин.
   – К Крижаничу? – еще более удивился Виктор Ильич.
   – Да, и к Крижаничу, – сухо сказал я.
   – Но ведь Крижанич… – Виктор Ильич подбирал слова. – Но ведь Крижанич… во многих отношениях… фигура сомнительная…
   И было очевидно, что я становлюсь для Виктора Ильича еще более сомнительной фигурой, нежели опальный хорват Крижанич.
   – Но он же наш, тобольский! – воскликнул Корзинкин.
   – Какой же он тобольский? – возразил Виктор Ильич.
   – Все-таки почти шестнадцать лет у нас… Считай, что почти четверть жизни, – не мог удержаться энтузиаст Корзинкин, но уже утихомиривал себя.
   – Да мне бы просто побывать у вас, посидеть, юность студенческую вспомнить, – сказал я. – И вовсе не из-за Крижанича… На бумаги Ремезова взглянуть, Ивана Никитина, к основанию городов сибирских интерес есть, в особенности в связи с нашей трассой…
   Я говорил искательно, мне стало противно.
   – Что же… Заходите, заходите… – вяло сказал Виктор Ильич, – примем уважительно, раз вы историк и имеете интерес… Заходите.
   А Степан Леонидович Корзинкин, загорелый, с чуть седоватыми кудрями художника-передвижника, опять оживился:
   – Василий Николаевич, а не продолжить ли нам беседу у меня в доме?
   – Спасибо, Степан Леонидович, – ответствовал я. – Но мне уже надо в Турпас.
   – Жаль! Очень жаль! Вот мой адрес, это внизу, недалеко от театра. И вот телефон театра, – Степан Леонидович вручил мне листочек, вырванный из блокнота. – Завезут вас еще в Тобольск, не забудьте про старика.
   И Виктор Ильич Сушников произнес или скорее пробормотал какие-то подобающие вежливости расставании слова, суть которых я воспринял легко, но и степень недоверия ко мне человека с зонтиком ощутил: “Да тако хлыща и на порог в архив допускать нельзя”.
   "Ну уж нет, – пообещал я себе. – Через порог Гостиного двора я перешагну! И не на полчаса!”
   В октябре мы ставили в Турпасе восьмиквартирный дом для семейных. Я уже был не только плотником-инструктором, но и в случае нужды заменял бригадира. В ту пору в моду вошли комплексные строительные бригады. В них, скажем, плотники обязаны были овладеть умениями столяров, каменщиков, штукатуров, отделочников т. д. Это оговаривалось условиями всяческих соцсоревнований и учитывалось при распределении переходных знамен, вымпелов, грамот и денежных удовольствий. И мнится, мы столярничали на втором этаже, к нам поднялся Паша Макушин, первый мой наставник в Турпасе ныне замначальника участка, поехидничал, ценные указания обнародовал, а потом объявил:
   – А тебя, Николаич, человек из Москвы разыскивает, корреспондент вроде бы… И с ним начальство…
   – Найдет, коли разыскивает, – сказал я, не останавливая руку с рубанком. Но тут же поднял голову:
   – Мужчина или женщина?
   – А ты женщину, что ли, ожидаешь? – рассмеялся Макушин.
   – Нет, – я смутился. – Женщину я как раз не ожидаю… Просто корреспондентом может быть и женщина, мужчина…
   – Этот – мужик, – успокоил меня Макушин.
   Мужиком, естественно, оказался Марьин. Хотя на мужика, худенький, глазастый, остроносый, разве только с тяжелым подбородком, тогда он не был похож. С ним приехали Юрий Аверьянович Горяинов и Дима Константинов, те сразу отправились по объектам.
   Сидели мы с Сергеем в одной из гостевых комнат общежития. Уважены мы были (столичный визитер первым делом) угощениями и закусками. Словам они, понятно, не мешали. Ради меня Марьин остановился в Турпасе часов на семь, а так заботы ждали его в Нефтеюганске, Самотлоре и в Мегионе. Человек он не менее, нежели я, сдержанный в проявлениях чувств, и все же мы находили выражения приязни друг к другу.
   – Чувства чувствами, – сказал Марьин, – а ждем-то мы новостей. Я про тебя, будто бы схоронившегося в месте тихоньком, кое-что знаю, а кое о чем и догадываюсь. Тебе же иные вести будут и в новинку. Самое смешное, что движется дело с квартирой, не знаю, о чем писали тебе старики…
   – О квартире ничего не писали, – сказал я.
   – Впрочем, ничего смешного в протекании дела нет, – поправил себя Марьин, – так оно и должно было происходить, если бы соблюдались правила и законы, однако не соблюдаются… Но тут линейный корабль нашей государственной газеты наехал на дредноут райисполкома, и всех засвистали наверх, заскрипели перья, застучали машинки, и, глядишь, через год уважаемый Николай Захарович Куделин получит ключи от квартиры, и не в рухляди, а в новом доме…
   – Через год… – протянул я как будто бы разочарованно.
   – Ты меня веселишь, Куделин, – удивился Марьин. – Что у нас делается в момент? Случай с Ахметьевым особенный. Он – и не с нами, а – в надпространстве. А тут главное – возникла неизбежность выдачи ключей ветерану Куделину.
   Удальцом или заядлым артельщиком проявил себя Башкатов. Его, бедолагу, как и прочих журналистов, окончательно не допустили в покорители космоса, он осердился. Осердился и на нашу главную редакцию, не отважившуюся выйти с его делом на Брежнева и добыть газете выгоду и славу. Затея с квартирой для Башкатова – нескрываемый способ досадить Главным, в частности и К. В.
   – Башкатов, конечно, передавал тебе привет, – сказал Марьин. – И просил напомнить – в резкой форме! – о каких-то двух солонках и какой-то картонке, якобы ему принадлежащих. Они ему крайне необходимы.
   – Перебьется! – сказал я. – Без меня их в Москве никто не отыщет. Будешь передавать привет от меня этому самому Башкатову, поинтересуйся, не объявилась ли моя солонка №57. Она пропала перед моим отъездом. Не вернул ли ее какой-нибудь шутник?
   – Поинтересуюсь, – кивнул Марьин. – Но что-то я не слышал о ее чудесном явлении.
   – Мне без нее отчего-то скучно, – признался я. – И тревожно… Кому она понадобилась? И зачем?
   – Ты такую Анкудину, – помолчав, спросил Марьин, – вроде бы знал?
   – Знал… То есть и теперь знаю.
   – Ее арестовали…
   – Во второй раз?
   – Во второй раз…
   – А Миханчишина? – вырвалось у меня.
   – Что Миханчишина? – удивился Марьин. – При чем тут Миханчишин?
   – В прошлый-то раз… – пробормотал я.
   – Нет, Анкудину якобы забрали еще с двумя якобы распространительницами чего-то, нам неизвестного… Но при чем здесь Миханчишин?
   В интонации Марьина ощущалось чуть ли не требование дать разъяснение моего внезапного интереса к личности Миханчишина Я сгоряча готов был просветить Марьина, при чем здесь возможен Миханчишин. Но вспомнил о том, как однажды уже погорячился.
   – Нет… Конечно, ни при чем, – заспешил я. – Это я так… сам не знаю почему…
   – Если у тебя на уме Миханчишин, – сказал Марьин, – то могу кое-что сообщить о нем… Много ездит, много печатается. Поощрили поездкой в Грецию на молодежный форум. Тоже остались довольны. Стало быть, теперь выездной. В продолжение поощрений собрались его послать на два года собкором в Румынию. И тут выяснилось, что наш пострел не во всем успел. Очки-то он прикупил нормальные, а вот женой не разжился… И пришлось неустроенному хлопцу, воителю с куркулями и всеми, кто надевает носки без дыр, по срочности отъездного дела просить руки…
   Марьин разулыбался, но вспомнил, с кем беседует, и поскучнел.
   – Говори, говори, – сказал я, – меня ты вряд ли опечалишь…
   – Все это на уровне сплетни, – поморщился Марьин. – Я-то с Миханчишиным ближе не стал… Предложение он делал Юлии Ивановне Цыганковой. Отказ получил в чрезвычайно вежливой, сострадательной, добавлю, форме.
   "Валерия Борисовна слезки небось вытирала со щек юноши с порушенной любовью, – пришло мне в голову, – слова утешения рекла…”
   – Но именно из-за срочности дела, посчитаем государственного, тут же сыскалась иная подруга жизни, эта, кажется, дочь секретаря ВЦСПС…
   – Да, Денис Павлович Миханчишин в Москву не шнурки ботиночные добывать прибыл, – сказал я. – Но хватит с нем. Ахметьев как?
   – На Ахметьева я и собираюсь перейти, – выразил недовольство мной Марьин. – Потому как Ахметьев тоже, если верить молве, сделал предложение Юлии Ивановне Цыганковой. В этом случае – пока думают.
   Все кончится будильником, предположил я. И мне стало жалко Глеба Аскольдовича. Но раз в осуществлении своих чувств (а из нескольких разновременных реплик Ахметьева я понял, что он Юлией Ивановной увлечен, серьезный человек, стало быть, всерьез) Глеб Аскольдович, соблюдая приличия, приблизился к семейству Ивана Григорьевича Корабельникова, можно было вывести, что его духовно-творческое пребывание среди аристократов духа и мудрецов дивана происходит наилучшим образом. И нечего о его делах справляться.
   Марьин нечто уловил в моем молчании и более о Юлии Ивановне не упоминал.
   Из перечислений им всяческих редакционных событий, казусов, будничных случаев, мне не безразличных, выходило, что за семь месяцев моего отсутствия ничего ошеломительного не произошло. Все привычное. Кого-то приютили в штате из дипломников журфака, кого-то из серых перьев, напротив, попросили уйти, у Топилиных родился второй сын, Нинуля по-прежнему хворает, но на службу ходит, Капустин в трауре, команда наша заняла седьмое место, маэстро Бодолин брюзжит, но по ночам пишет нетленку, К. В. во французском посольстве разрешили приобрести списанный “шевроле”, он с месяц попижонил, но вынужден был продать игрушку, нет запчастей. И т. д. и т. д. “Еще тебе передавали приветы Зинаида Евстафиевна и буфетчица Тамара, – добавил Марьин. – Тамара добавила со мной два слова: “Она приближается”. Или: “Она приблизилась”, что ли?
   Возможно, вопреки ожиданиям Марьина, я не стал интересоваться, кто “она” и к чему приближается. А спросил о его издательских делах. Только что улыбавшийся Марьин помрачнел и налил себе чуть ли не полный стакан. Я посчитал необходимым поддержать его, но налил полдозы.
   – Все-таки замечательны в Сибири соленые грузди, – заключил Марьин, опуская на стол освобожденную от гриба вилку.
   Я не мог не согласиться с ним.
   Сказал мне Марьин немного. Говорил он нервно, порой вскрикивал и бранился. Ему стыдно было привезти в Тюмень книжку, стыдно! Второй роман его после публикации в “Юности” вышел в “Советском писателе”. В журнале цензура произвела выстриг газона, ей бы и успокоиться. ан нет! Марьин взял в руки сигнальный издательский экземпляр и обомлел. Роман словно бы приболел стригущим лишаем, а с ним, автором, о вымарках и разговора десятиминутного в издательстве никто не заводил. Марьин поспешил к чинам, под собой и вперед смотрящим, выражать негодования. И вышел скандал, к чему Марьин по натуре своей не был расположен. “Вот, вот! – заявили ему обрадованно. – Вся эта ваша журнальная компания при “Юности” склонна к скандалам, свои таланты вы преувеличиваете, себялюбцы, таращитесь на Запад, еще неизвестно, где завтра будут эти ваши Аксеновы, Гладилины и Кузнецовы, пока лишь один из вас, поколобродив, пообезьянничав, походив Хемингуэем, Семенов Юлиан, опомнился и суть понял, хемингуэева борода пусть при нем остается, но он знает, что следует делать для народа, и будет народом оценен”. Напоследок, при утихшем уже звуке и даже будто бы с доброжелательным растяжением губ, Марьину посоветовали поскорее покончить с младозасранчеством (выражение это употреблял и Борис Николаевич Полевой, но словно бы весело-уважительной насмешкой, а здесь оно просвистело утончающимся кожаным кончиком бича). Покончить и творить народу полезное. Готовый к примирению, Марьин взял и нагрубил собеседникам. И теперь у него плохие предчувствия. (Предчувствия скоро стали протекать на Марьина холодными капелями, лет восемь или более того его сочинения не публиковали, семьей они жили впроголодь, Марьин ушел из газеты, поездки даже и в Болгарию стали для него невозможны и пр. Но это – потом…)
   – Они дураки и трусы, – устало сказал Марьин. – Они вредят не только идеалам, но и самим себе… И все же именно они допустили явление “Мастера и Маргариты”… А это уже – новое летосчисление…