– Замечательно! Это просто замечательно! – заговорил он. – Каждый раз, когда я приезжаю в Москву, я ищу встречи с тобой, Куделин, а тебя нет. Давай поздороваемся.
   Он протянул мне руку, она оказалась живой и крепкой. Но отчего ей быть не живой и не крепкой?
   – Бодолин, – я принялся расталкивать Диму. – Видишь, кто перед нами?
   Подбородок Бодолина чуть-чуть возвысился над плоскостью стола, правый глаз его приоткрылся.
   – Вижу, – сказал Бодолин. – Ахметьев. Историческое недоразумение. Но он помер. Почил в бозе. Упокоился тихим образом… – И веки правого глаза Бодолина склеились.
   – Да! Замечательно! – рассмеялся Ахметьев. – Помер, упокоился, но живой.
   – А Белокуров утверждает, что хоронил тебя…
   – Белокуров похоронил меня четверть века назад. Тогда же и я похоронил его. Я бы хотел пообщаться с тобой. Именно с тобой, Куделин, но у меня сейчас мало времени.
   – Вот моя визитка. У меня можешь и остановиться, коли снова прибудешь в Москву.
   Ахметьев быстро взглянул на визитку, сунул ее в карман брюк.
   – Спасибо. Ничего неожиданного в твоей визитке для меня нет. Куда я спешу? Во ВТЭК. На Грановского. Подтвердить инвалидность и право на пенсию. Я ведь болею… – и Ахметьев заулыбался.
   Тут я сообразил, что Глеб Аскольдович почти не изменился – худенький, изящный, аристократ, тройка в жару, уголок платка из кармана пиджака, на обуви ни царапинки, ни пылинки. Вот только залысины стали заметнее.
   – Это Бодолин, – сказал я, ничего умнее не придумав для продолжения разговора. – Он работал с нами в газете.
   – Как же, как же! – обрадовался Ахметьев. – Маэстро Бодолин.
   – Дима, – открыл правый глаз Бодолин. – Дмитрий Бодолин. Тот самый. Знаменитый. Мой приятель – стукач. То есть не мой приятель стукач. А я – стукач. Дмитрий Бодолин – стукач. – И Дима зарыдал. Но через минуту и заснул.
   – Я знаю, я знаю, – Ахметьев принялся успокаивать еще не успевшего заснуть Диму. – Я три раза видел. И не надо рыдать. Тебя вынудили. Ты перестрадал. Ты покаялся. И будь теперь спокоен душой. Ты и не стукач. А так, осведомитель…
   – Глеб Аскольдович, – я снова подыскивал слова для продолжения разговора. – Как называют эти самые грановские врачи повод для вашей пенсии?
   – Василий Николаевич, – будто бы опечалился Ахметьев, – ты же начитанный человек. Ты же Крижанича раскопал для себя, натуру с неисполнимой идеей, он язык для нее всеславянский изобрел, а от католичества отказаться не смог. И осталась от него одна буква “э”. И то не он ее сотворил.
   – При чем тут Крижанич! – обиделся я. – У всех есть невыполнимые расчеты и упования…
   – У всех, но не у меня, – резко сказал Глеб Аскольдович. – А ты был в Тобольске, куда судьба завозила и Федора Михайловича. Недуг мой, пенсию приносящий, называется: болезнь Карамазова.
   Я было рот открыл, но Бодолин выпрямился и прогремел:
   – Мой приятель – стукач! Гений Дмитрий Бодолин – стукач! Они сумели запрячь гения!..
   – Дима, душа твоя заслужила успокоение, – ласково сказал Ахметьев и руки над Бодолиным простер.
   И Бодолин, всхлипнув, уснул.
   – Слушай, Глеб, – сказал я. – Ты собирался составить “Дьяволиаду двадцатого века”, собрать в нее “Жития бесов”…
   Сейчас же пустынное и молчаливо-унылое пространство пивной пронзили громы и молнии, а столы принялись вертеться и подскакивать. То есть все звуки и движения производил Глеб Аскольдович Ахметьев, но энергии в нем разбушевались, способные производить громы, молнии пожары в Останкинской башне и верчение столов в пивной. Впрочем, вызволить маэстро Бодолина из дремотного состояния он все же не смог.
***
   – И ты, Куделин, и ты! Ну ладно, этот избалованный дамами артист, измазанный ими мармеладом, позер и бездельник, пусть почти и безвредный…
   – Мой приятель – стукач! – все же выкрикнул Бодолин. – То есть я… Знаменитый! Мой…
   – А-а! – махнул рукой Ахметьев, но крика не утишил. – Или этот стервец Миханчишин, пролаза и завистник, врун первейший! Им-то мои кладовые подавай, они сейчас же побегут к стряпчим в казематы! Но ты, Куделин, ты-то! Ты ведь Крижаничем занимался, у тебя своих бумаг хватает, а ты и на мои позарился! Я, чтобы свое добро добыть, с вонью жил, душу загубил. Душу! И голову. Душу и голову! Нет, ты до моих бумаг не доберешься! Нет! До моих житий и никто не доберется!
   – Знаешь что, Глеб Аскольдович, – произнес я обиженно, – пошел бы ты…
   И я направился к механику Славе, пожалуй что и за двумя кружками успокоительного напитка. А Ахметьев бросился за мной, и теперь я заметил, что Глеб Аскольдович какой-то старчески сухонький и легонький, ветхий деньми, морщины стянули его лоб.
   – Погоди, Василий, погоди, – упрашивал меня на ходу Ахметьев, и это был уже не истерик, а прежний Глеб Аскольдович. – Извини. И не дуйся. Это я при виде Бодолина справиться с собой не смог. К тебе же я отношения не менял. И я бы показал тебе некоторые свои сочинения, но сейчас не могу. И они не из тех, что можно держать в людных местах. И издателя пока нет. Вот у Миханчишина издатели есть. Я его книжицу прочитал. Ты встретишь его, передай, что я готов принять его вызов на словесные баталии, жив и готов…
   – Встречать Миханчишина у меня нет никакой нужды, – сказал я.
   – Ну все равно, вдруг встретишь, скажи, что и ему одно из житий посвящено, я о нем знаю такое, что он и сам не знает… А адреса мои он всегда держал в голове…
   – Пиво тебе заказать? – спросил я.
   – Нет, нет, я сам, – поспешил Ахметьев, – деньги есть. У меня ведь пенсия до сих пор удивительная. Я в Москву приезжаю, чтобы подтвердить право на нее. То есть подтвердить болезнь…
   – И в чем ее суть?
   – Болезнь Карамазова, – Ахметьев взглянул на меня укоризненно. И даже рассмеялся. – Я же тебе говорил тогда. Поживешь с бесами, да и шкуру их на себя натянешь, тут не только раздвоения начнутся… И про Матрону, пророчицу, и про Призрак будущий, себя осознающий, я говорил тогда всерьез…
   Маэстро Бодолин из дремот своих в пивную не вернулся, а Глеб Аскольдович быстро выпил пиво и взглянул на часы.
   – Бегу, бегу! И вот отчего я именно тебя разыскивать в Москве желал. И все никак. А сегодня будто судьба. Я ведь тебе вещицу одну должен. Унес. С нее бы мне и начать, а я все оттягиваю…
   – Будильник, что ли? – удивился я. – Ты его мне давно вернул.
   – Какой будильник? – поморщился Ахметьев, ни о каком будильнике вспомнить он не мог. – Нет, другую вещицу.
   И он достал из кармана бежевой куртки фарфоровое изделие с профилем императора Наполеона.
   – Вот. Солонка номер пятьдесят семь.
   Ошарашенный, я безжалостно растолкал Бодолина, как ребенок, стал подносить к его глазам солонку, повторяя при этом дурак дураком:
   – Смотри, Дима, та самая, та самая…
   – Та самая… – вынужден был согласиться со мной Бодолин, пальцы его еле держали солонку, но все же он признал:
   – Та самая. Номер пятьдесят седьмой…
   – Ну вот и замечательно! – радовался Ахметьев. – Отдал наконец. Свершилось! И побежал. Опаздываю. А ты Василий, скажи Миханчишину, скажи…
   И Глеб Аскольдович, легонький, четырьмя ступеньками лестницы вынесся в Столешников переулок.
   Итак, единственными свидетелями моей встречи с Ахметьевым были Бодолин и механик Слава, но Слава в счет не шел. Предметным же доказательством (для Башкатова – “уликой”) свидания – а стало быть, и пребывания Ахметьева в живых – могла быть только солонка. Но мне никто не верил. Упомянутый мною Белоусов по-прежнему твердил, что он Глебушку хоронил, правда теперь твердил в нетрезвом состоянии, а приписывание Глебушке какой-то болезни Карамазова считал зловредной выдумкой: “Призрак, призрак, обещанный Глебом призрак, пока маленький, потом подрастет…” Мои попытки свести неверящих со свидетелем Бодолиным порождали лишь конфузы. Бодолин Ахметьева не видел. Солонку помнил и видел, но в отдельности от Ахметьева. Потом Бодолин и вовсе пропал. А Башкатов отрицал даже и солонку. Более того. Мое предъявление солонки вызвало его раздражение, чуть ли не гнев: “Она лежала у тебя припрятанная! Ты ее нарочно вытащил, чтобы сделать мне гадость и все испортить!” Объяснить его неудовольствие удалось не сразу…
***
   Одним их немногих, кто поверил в возобновление Ахметьева, оказался Миханчишин.
   Миханчишина я не видел десятки лет, а Глеб Аскольдович будто бы взял и свел меня с ним. Слава Богу, минут на десять.
   Время протекало летне-строительное. С артелью Валежникова я отделывал коттедж Зятя Чашкина. А сам подумывал о завтрашнем визите к Олигарху, к тому на виллу я был приглашен консультантом. Или даже советчиком. У Олигарха я должен был оценить некое кресло. У Зятя Чашкина шли малярные работы. Коттедж Зятя возводился в латиноамериканском стиле. Зал первого этажа должен был соответствовать интерьерам мыльных опер. Балкон, лестница, на которой интриговали, дрались, любили персонажи, и нижнее помещение, где можно было бы собраться всей богатой семье и принять родственников. Я все соображал, что это за кресло такое придется мне завтра оценивать (разговор телефонный вышел смутный), и не заметил, как подошел ко мне хозяин с гостями. Зять Чашкина был качок, бритоголовый, но отчего-то любивший ходить по дому в панаме (и в шортах при кривых ногах). Я однажды спросил у бывшего соседа Чашкина, чем занимается его любимый зять, Чашкин загоготал, объяснил мне, что лучше об этом не спрашивать… Зять Чашкина ткнул пальцем в мой замызганный комбинезон и порадовал гостей: “А вот у меня и профессоришка малярит. Мазюкает. А, профессоришка? Хорош дом-то у меня получается? У тебя-то небось такого нет?” И гости мобильно-сотовой породы поддержали хозяина смехом. Я выпрямился. Мазюкал я стену у парадной лестницы. И увидел, как напряглись внизу Валежников и артельщики. Молили: “Не срывай контракт!” Рожа у меня в тот момент была, видимо, свирепая. Зять Чашкина со всеми его первоначальными накоплениями мог загреметь по ступеням. Он забормотал вдруг, что у него нет времени и не будем мешать, и повел гостей смотреть спальни на втором этаже. Через час он подошел ко мне и попросил посетить его кабинет. Свирепость моя выветрилась, терять заработок мне не хотелось. А Зять Чашкина принялся передо мной извиняться, работа у него нервная, срывы случаются, меня он обидеть не хотел. Мне было предложено виски, и выяснилось, что Зять Чашкина уважает исторические науки. Я мог бы попасть чуть ли не в его герои, но допустил оплошность. В душевном тепле разговора Зять спросил меня, знаком ли я с самим Радзинским. “Нет, – сказал я. – Не знаком” – “Но как же, Василий Николаевич? – расстроился (за меня) Зять. – Он же главный наш историк!” – “Да, – согласился я. – Он главный наш историк. Он. И еще Фоменко” – “Колька Фоменко? – удивился Зять Чашкина. – Затейник?” – “Нет, это другой Фоменко, – сказал я. – Этот Фоменко – счетовод. Но тоже затейник”.
   Направляясь домой, я бранил себя. Хватит, надо прекращать. Конечно, благосостояние семьи, но хватит. Лучше бы занялся своей дачей, умелец. Но тут слова подбирались несправедливые. В нашем саду-огороде домом занимались сын и зять, тоже умельцы.
   Олигарха я знал со времен газеты, он был подающий надежды комсомольский работник. Вроде бы он имел недвижимость в Калифорнии и возле Ниццы, а виллу в Николиной Горе ставил для того, чтобы показать: он – патриот и из страны уезжать не собирается. Олигарх был человек просвещенный и обожал восемнадцатый век. Архитекторам Свете и Жоре, на службу ходившим в “Моспроект-3”, образцами были указаны пригороды Петербурга. Впрочем, Олигарху нравились и Сан-Суси, и поздние залы Версаля. По эскизам Светы и Жоры, относившимся к Олигарху вроде бы с ехидством и чувством превосходства, я понял, что главный зал виллы с хорами и балконом для оркестра, Зал Гостеприимства, отчасти напомнит зал Екатерининского дворца в Царском Селе. Но три стены в нем предполагалось убрать гобеленами. Кресло же хозяина на днях доставили из Питера, из реставрационных мастерских. Для поездки в Николину Гору Виктория Ивановна отпустила со мной наш заслуженно-ветеранский “пежо”. Архитектор Жора встретил меня, сообщил, что дяденька Олигарх еще не прибыл, а в доме болтается какой-то его приятель. Или биограф. “Не доверяет нам дяденька, не доверяет, – посетовал Жора. – Профессора на совет позвал…” И половину Зала Гостеприимства мне не надо было пройти, чтобы понять, что это за кресло такое. Или копия чего это кресло. “Ну шутники вы со Светой, шутники!” – высказал я архитектору Жоре. Кресло, доставленное из Питера, было копией трона императора Павла Петровича из Гатчинского дворца, изделия среди мебельщиков чрезвычайно знаменитого, не раз вывозимого в лучшие музеи мира на показы. Но меня взволновал не трон в Николиной Горе, а человек, в нем засевший. Это был Миханчишин. В черном фраке, что ли, во всяком случае – при черной бабочке. Я обращал внимание на нос Миханчишина (в ТВ), знал, что у иных с возрастом носы утолщаются, но фрукт киви, ставший апофеозом носа худенького Миханчишина, удивлял. “Жора, я все видел. Все понял. Дяденьку Олигарха ждать не буду. Так вот это, что ли, биограф дяденьки?” Архитектор Жора кивнул. “Миханчишин, – сказал я, – нос у тебя иного фасона, нежели у императора Павла Петровича, более умный. А значит, сидишь ты в этом кресле не по праву. Но сказать я тебе должен другое. Три дня назад я разговаривал с Глебом Аскольдовичем Ахметьевым. Он прочитал твою книгу. Насчет Пугачева. Ты сожалеешь о том, что не можешь провести с ним словесную баталию. Он готов. Просил меня передать это”. “Он умер, он умер! Его похоронили!” – вскричал Миханчишин. При моем явлении он вмялся в трон. Теперь он стал в него проваливаться. “Жив, здоров, – сказал я. – Свидетель разговора – маэстро Бодолин”. – “Он умер! Ты лжешь!” – снова вскричал Миханчишин и все же нашел в себе силы выскочить из трона и ушмыгнуть в ближайшую дверь.
   Утром мне позвонил советник Олигарха, поблагодарил за услуги и сообщил, что более в них не нуждаются. Гонорар доставят в конверте. “Замечательно, – сказал я. – Единственная просьба. Сообщите патрону. Или сами имейте в виду. Отходить от этого… кресла по требованию этикета полагается исключительно пятясь. Полагаю, что гости вашего хозяина быстро овладеют этим искусством”.
   Что касается Миханчишина (выяснилось позже), то Олигарх, растроганный жалобами летописца на невзгоды жизни и преследования дурными людьми, отправил его в недвижимость возле Ниццы, где Миханчишин продолжил возводить Автобиографию Олигарха.
   Но вот пал последний оплот мужских вольностей – пивной бар “Ладья”, или Яма, в Столешниковом. Закрылась рюмочная у Театра оперетты, и компания наша перебралась в Камергерский переулок, в бывшую пельменную, ныне закусочную. Или просто “Закуску”. Там я и увидел ловца человеков Сергея Александровича Кочерова.
   И потом я не раз наблюдал его в “Закуске”. Иногда одного. Иногда в компании трех-четырех мужиков лет пятидесяти, шумных, бесцеремонных, привыкших повелевать, выкрикивавших порой, не принимая во внимание людей вокруг, в мобильные: “Реализуй двадцать!”, “Немедленно продавай Аллу! По две! По две!” Своей наглой простотой они меня раздражали. Однажды я спросил у торговца с рук учебниками Славика по прозвищу Рушайло (из-за особенностей лба), что это за идиоты (мягкий перевод) у нас шумят. “Сутенеры, – сказал Славик. – С Тверской. Орать привыкли. Из бывших чинов. С Огарева и Лубянки”. – “Ну да, подходит, – кивнул я. – Продавай Аллу! По две!” – “Но нет, – спохватился Славик. – Сутенеров тут не должно быть. Хохлушек с Тверской уже погнали. Кого ты имеешь в виду?” – “Вон те, в углу”. Славик обернулся и рассмеялся. “Эти-то! Билетеры! – и гримаса брезгливости сеятеля учебной литературы (по три – пять номиналов) отразила его отношение ко всякой швали. – Тоже из бывших чинов. С Огарева и Лубянки. “Продавай Аллу по две!” – значит: продавай билеты на Аллу Пугачеву по две тысячи… А этот, светленький, постарше, валютчик у Большого…” – “То есть как валютчик?” – “Торгует билетами на валютные места. Когда-то имел большие деньги. А теперь Большой – пшик! Показы мод со звездами в зале, всякие презентации опять же со звездами в зале – вот где нынче бизнес”.
   Славик отправился на свой просветительский пост у дверей Учпедгиза, соседей Сергея Александровича тоже призвали дела. Я стал отгадывать кроссворд в “Мире новостей”. А Сергей Александрович подошел к моему столику.
   – Добрый вечер, Василий Николаевич, – сказал он. – Подсесть к вам дозволите?
   – Отчего же… – пожал я плечами. – Место свободное…
   Сергей Александрович заказал у стойки водку, кружку пива, бутерброды с икрой и ветчиной, поинтересовался, не надо ли чего мне, я покачал головой.
   – Это должно было произойти. Или я бы к вам подсел. Или вы бы ко мне подсели.
   – Я бы к вам не подсел, – сказал я.
   – Вы имели разговор с книгопродавцем, а потому знаете о роде моих занятий. А ведь это вы, Василий Николаевич, превратили меня в валютчика и билетера. Так что, можно посчитать, мы с вами квиты.
   – То есть как превратил? – я отодвинул от себя кроссворд.
   – А кто же, как не вы! Отчасти Курьезом вашим. Или обводным финтом, пусть будет по-футбольному. А уж вовсе-то меня пустила колбаской по Малой Спасской ваша супруга Виктория Ивановна Пантелеева, то есть тогда, стало быть, еще вам и не супруга.
   – Не понял, – сухо сказал я.
   – А вы и не знаете? Она не поставила вас в известность? А как же! Я сначала посчитал, что это сам Корабельников. Но ему зачем? Потом выяснил: Виктория Ивановна. Она. На каком-то приеме или даже в доме Корабельниковых нашему генералу, другу детства ее отца, о вашей доле пожалобилась, а меня, видно, выставила драконом. Через неделю приказом – вон. Несоответствие. Припомнили и случай, ваш Курьез вызвавший. Колбаской же я, сирый и босый да с обидами, прикатился по откосу Театрального проезда прямо к ловчилам у Большого театра. Они, в частности, были у меня под контролем. Я и воспользовался своими знаниями. Первый раз, помню, продавал билеты на “Конька-Горбунка” с Плисецкой. Иностранцы тогда валили, а за ними следовало приглядывать… Но и теперь, что бы там вам книготорговец ни наговорил, я приношу в дом побольше вашего. Басу Моторину в месяц выдадут меньше, нежели я на нем в день заработаю… Кстати, раз супруга промолчала, вы и не знаете, когда это все случилось. Вы только аспирантом в Тюмени сделались. А коршун, над вами круживший, наземь рухнул. Вы же еще годы ожидали от Москвы каверз и злодейств. Не права Виктория Ивановна, не права. Надо было бы ей вам сообщить… Но в итоге-то что? Вас – в профессоры, меня – в билетеры. Квиты мы, Василий Николаевич, квиты…
   – Смотря по какому счету…
   – Истинно. У каждого из нас свой счет дороже. Но коли взять не материю, а воздухи всякие, вроде чести и достоинства… У вас-то все вышло в наиблагороднейшем виде, у меня же судьба сломана. А я не себе служил. И не идее, заметьте. А тому, чего теперь уже, к несчастью, нет…
   – Бодолин и Миханчишин? Или еще десятки вами отловленных? Или Анкудина? Как с их-то судьбами?
   – А что Бодолин и Миханчишин? Бодолин – дрянь, все было в его руках, да еще и при его родственниках-то, но он слизняк, и жалеть его не стоит. А Миханчишина и жалеть не надо. Этот хорек и добытчик со своей трагической ношей столько приобретений сделал, что ой-е-ей! У него и теперь имеются замочки с крючочками для новых приобретений. Или чего другого… В “Двенадцати стульях” есть наиважнейший персонаж с адресочками мебелей, его еще замечательно сыграл Прудкин…
   – И что же, Миханчишина, скажем, Олигарх отправлял на Лазурные пляжи не из-за одних лишь состраданий?
   – Я ничего такого не говорил, – рассмеялся Сергей Александрович. – И в мыслях не держал…
   – А может, в ваших мыслях сложные повороты и вы даете мне понять, что и на мои мебеля у вас есть адресочки?
   – В нашем прошлом у меня был к вам интерес, – серьезно сказал Сергей Александрович, – и я желал вас уловить, как вы толкуете. К вашему настоящему интереса я не имею. Нет к тому ни поводов, ни оснований… Единственно… Может, ради этого я и подсел к вам… Мне известно, что вы случая того… ну, Курьеза… вроде как стыдитесь… Будто бы при упоминании о нем конфузитесь… Мол, дурь юношеская… Или в одной компании вы якобы утверждали, что Курьез этот для вас ничем не примечательнее какого-нибудь забитого некогда гола… Мол, нападают на вас четверо защитников, по ногам колотят, в коробочку берут, а вы все же ухитряетесь в падении через себя забить гол… Особенный, конечно, но лишь гол… А вы его вровень с тем случаем ставите…
   – Откуда это вам известно? – хмуро спросил я.
   – Какая разница! – махнул рукой Сергей Александрович.
   – И что?
   – А то, что, стало быть, мы не на равных. И не квиты. Для меня тот Курьез – главное в жизни, слом, а значит – и вся жизнь. Для вас же – это так, тьфу, в падении через себя…
   – Мне тогда повезло.
   – Да. А мне не повезло. Но и если бы вам не повезло, а повезло мне, я и тогда, наверное, узнав, что вы решились на эдакий звонок и разговор, сломался бы и пусть не через три года, а через двадцать лет все равно попал бы в билетеры… Тем более что вы меня еще и пророчицей Матроной озаботили…
   – Что вы от меня-то хотите?
   – Василий Николаевич, в компаниях вы стыдитесь и конфузитесь, но сейчас мне признайте, что и для вас тот случай был вовсе не пустяшным, а жизнь… жизнеобразующим…
   В глазах ловца человеков была мольба.
   – Отчего же и не признать, – сказал я, – коли я потом в стольких странствиях побывал, и вовсе не географических…
   – Ну вот! Ну вот! – вскричал Сергей Александрович, стакан водки выпил двумя глотками. – Теперь мы квиты и на равных. Пусть вы думаете иначе. И мне не так тошно станет жить, и, подыхая, можно будет посчитать, что не в одно лишь дерьмо вляпывался!
   Сейчас же глаза его зажглись, отражая новые и уже приятные для Сергея Александровича соображения.
   – Сколько же вы лет не знали, что коршуна над вами нет. Маялись, страдали небось, гневались: “Задушил бы его!” А я уже билетами торговал, полковника не получив. Вы и теперь, похоже, придушили бы меня!
   – Руки долго мыть пришлось бы, – сказал я. – И не впадайте в наслаждение своих фантазий. Вовсе не о вас я тогда думал, а о никому не нужном Крижаниче.
   – Вы потому думали о Крижаниче, – выкрикнул Сергей Александрович, – что его в Тобольск отправил схожий со мной человек. Стало быть, обо мне!
   Я попрощался с кассиршей и буфетчицей и побрел в Брюсов переулок. А ведь и впрямь в сумасшествии бытия Курьез превратился для меня и знакомых в анекдотец и отодвинулся в глубины моих молодых лет. Да и был ли он? Был, подтверждал Сергей Александрович, был. Хорошо хоть, мелькнуло соображение, я не проболтался этому практику адресков с мебелями о житиях Ахметьева. Но тому смог сообщить об Ахметьеве и способный воспитанник Миханчишин. Если, конечно, не учуял в Ахметьеве и свою добычу.
   Впрочем, по дороге домой меня волновало иное. Виктория Ивановна в распахнутом халате перед зеркалом в ванной комнате смывала макияж.
   – Подруга, – сказал я сердито, – что же ты не сообщила, как сняла с должности Сергея Александровича Кочерова?
   – Какого еще?.. – удивилась Виктория.
   Я напомнил.
   – Я его и не снимала, – чуть ли не возмутилась Виктория.
   На каком-то застолье она стояла рядом с генералом, деревенским другом отца, тот поинтересовался, отчего она такая печальная, она рассказала о своем сибирском друге и его гонителе. “Этого не может быть! – сказал генерал. – Я разберусь”. И более она ничего не знает. Если бы что случилось, генерал позвонил бы, кстати, он и ни с какой Лубянки. Ракетчик. И откуда знает о том разговоре этот твой билетер? Сам небось провис на какой-нибудь паутинке и сорвался, а теперь выдумывает чушь с выгодой для себя. А я тогда была отогнана тобой. Не нужна, не получится… И выслушала грозный наказ: “Не суйся! Сергея Александровича оставь мне!” Я и оставила…
   – Ладно, мой милый финтюфлей, – заключила Виктория. – Не ворчи, а иди и порадуйся.
   Она вышла из ванной, чмокнула меня в щеку мокрыми губами и провела к предмету, должному обеспечить радость. Это была толстенная книга, ярко и дорого изданная, со словами на обложке: “Владислав Башкатов. Тайна солонки №57. Детективный роман”.
   – Вот, значит, какой сюрприз всем нам обещал Башкатов, – сказала Виктория.
   А я понял, отчего вдруг так осерчал на меня Башкатов, когда я стал совать ему солонку, возвращенную Ахметьевым. Я мог навредить не ему, а его роману, своими подсказками я мог испортить уже придуманные им ходы.
   И при изобилии лоточной макулатуры роман Башкатова имел удивительный успех. Башкатов уловил интересы многих – и книготорговцев, и любителей чтива семечек, шлепающих в метрополитене сканворды, и почитательниц женских мелодрам, и даже скептической интеллигенции. Сюжет в нем вышел лихой, из переплетений шести линий, а персонажи получились в нем вовсе не условные, а живые, со своими натурами и судьбами, они вызывали сострадание. И не было в книге вранья, содранных у американцев (или еще у кого?) коллизий, пересаженных в нашу реальность, потому то права у Башкатова купили сразу несколько детективно развитых стран. При всем при этом язык романа был грамотный, даже изящно-иронический, в нем не встречались фразы, свойственные текстам наших замечательных кристиутробных дам: “Она встала на свои красивые ноги”. “Это не литература, – объявлял Башкатов в интервью. – Это – честный детектив. Но это близко к литературе”. Действовал в романе и профессиональный сыщик (случилось там восемь убийств), следователь прокуратуры. Но пытался расследовать тайну солонки №57 и работник Бюро Проверки молодежной газеты Николай Васильевич Кулемин.