Страница:
– Премного благодарен, – сказал я.
Я посчитал, что после того как Нинуля выказала, что она сегодня как бы старшая, то есть произвела необходимый ей и знакомый мне акт самоутверждения, она отправится в кабинет Зинаиды, где размещался и ее стол. Мне же даст возможность поразмышлять – было о чем – в уединении. Но Нинуля не поднималась, сидела, уставившись во что-то, выдворять ее было бы нехорошо.
Я уже упоминал, что в Бюро Проверки нас работало трое. В частности, и Нинуля, Нина Иосифовна Белугина, девица неизвестных лет, чаще всего приходившая на службу в монашеских, по моим понятиям, одеяниях. Она была инвалидом, сухоручкой (правая рука скрючена), немного ломала, на лице имела шрамы. В последние годы Нинуля нередко болела, работницей она была добросовестной, но бестолковой, читанное ею приходилось перепроверять, ко всему прочему она, случалось, капризничала и прилюдно пускала слезы, упрекая судьбу, вынудившую ее заниматься той белибердой, ковырянием в дерьмовых текстах. Коли бы не скрюченная рука, сидела бы она, полагала Нинуля, в тепле Большого театра и шила бы костюмы для Лемешева и Масленниковой, то есть теперь уже для Милашкиной и Атлантова. Другую бы капризу с частыми больничными, глядишь, и попросили бы из редакции. Но начальница наша Зинаида Евстафиевна увольнять Нинулю не давала. Какая-то история связывала их, нечто такое, о чем мне советовали и не пытаться разузнавать. А я и не пытался. Нинуля меня не раздражала. Она не вредничала, сплетни и интриги не плела, была вовсе не злой, а скорее доброй и одинокой неудачницей, и ее следовало жалеть.
– Знаешь, из-за чего я зашла к тебе? – сказала Нинуля. – Из-за солонки. Солонку посмотреть.
– Вот тебе раз! – удивился я. – Ты же ее разглядывала…
– Захотела еще раз подержать ее в руках…
– Ну и как? – спросил я из вежливости.
– Точно, Наполеон. В профиль, – левая рука Нйнули притянула солонку. – Птица Наполеон…
Она замолчала. Смотрела на солонку. Глазами, чающими чуда. Будто общалась с ней. Будто вызывала известного ей духа. Она, понял я, и минутами раньше сидела, уставившись именно на солонку.
– Я знаю… Мне известно… – Нинуля возвращалась на седьмой этаж. – Об одном человеке. Он был похож на Наполеона. В профиль. Он знал об этом. И люди вокруг знали… Он работал у нас в редакции… Давно… Очень занятный человек…
Она явно хотела, чтобы я спросил, кто же этот человек. А я ждал ее ухода. Но все же произнес:
– Кто же это?
– Деснин Алексей Федорович… Герой Советского Союза… Ты слышал о нем?
– Деснин? – напрягся я. – Ах, да… Так, кое-что слышал… Неопределенно-романтическое… Но его фамилию называли по-разному… Тот самый, что…
Я чуть было не сказал: “Тот самый, что дурачил Берию?”, но не произнес эти слова. Мне показалось, что они будут неприятны Нинуле. Впрочем, она и не услышала бы меня. Она опять ничего не видела и не воспринимала, кроме солонки, вернее, кроме солонки и того, что оживало для нее в ней. Она находилась в состоянии, которое теперь бы назвали медитацией. Стало быть, в нашем с Нинулей разговоре возник исторический персонаж, туманным фантомом проживавший на шестом этаже. Даже дока и следопыт Башкатов толком не знал не только историю, но и фамилию этого человека. Ветеранам нашим, конечно, и фамилия, и история были ведомы. Нынешний завписем Яков Львович Вайнштейн, говорили, даже служил с ним в одном отделе. Надо полагать, что и моей Зинаиде Евстафиевне предвоенная хроника газеты была известна, именно от нее я услышал фамилию Деснин, нечаянно произнесенную. Но наши старики, не давая объяснений, говорить что-либо о Деснине отказывались. То ли их сковывало серьезное обязательство, возможно, что и письменное. То ли они подчинялись некоему житейскому табу, нарушение требований которого могло бы привести к несчастьям.
– Василий, ты хочешь кофе? – вновь очнулась Нинуля. – У меня там термос. Кофе горячий.
– Принеси, – кивнул я.
Лучше бы и не приносила. Лучше бы забыла обо мне, по причине вечной рассеянности мечтательной книжницы, а я бы хоть на полчаса запер дверь. Но я понимал, что Нинуля нынче жаждет быть выслушанной. И выговориться ей надо не стенам, а предмету одушевленному, способному откликаться на ее слова удивлениями и вопросами, а тем самым подталкивать ее к продолжению выплеска чувств или запертой в ней осведомленности. Я же думал о разговоре с Викой. Какой же скотиной я повел себя! Угнетало меня и то, что я, человек, по мнению многих, с нервами, витыми из стальных струн, оказался на краю нервического оврага, хорошо хоть не завизжал или не заревел истериком! А в конце-то разговора мне нестерпимо захотелось обидеть или даже оскорбить Вику. В людном причем месте! После слов “Да отстаньте вы от меня ради Бога!” я чуть было не воскликнул: “Вы – бизнес-бабы! А я – трус, раб и титулярный советник, в вашем бизнесе могу быть лишь краснодеревщиком!” (Почему краснодеревщиком? И как это – титулярный советник и краснодеревщик сразу? Глупость, бред!) Выкрик о Вике с Пантелеевым вышел, несомненно, базарным, но я-то восхотел добавить к нему еще что-нибудь более базарное и глумливое, не знаю, как и удержался… И более всего я был удивлен и раздосадован сейчас вот чем. Прикосновения рук Виктории, успокаивавших меня, оказались ласковыми и как бы любящими, при этом в них была нежность матери, нежность, которой мне недоставало, и я ощутил испугавшее меня… Я не хотел признаться себе в этом по дороге… Но теперь-то соображения мои были остывшими и неизбежными. Я ощутил желание. Вика вызвала желание. И не только в секунды прикосновений ее ладоней и пальцев… Оттого-то и захотелось мне оскорбить ее самым подлейшим манером, чтобы она обо мне только как о подлеце и вспоминала…
– Ну вот, – появилась Нинуля с термосом и двумя чашками на пластмассовом подносе. – Такой горячий, что и язык обжечь можно… Тебе сахара один кусок?
– Как всегда, – кивнул я.
– Держи, вот тебе и ложечка…
Я стал размешивать ложечкой сахар, а когда поднял голову, мне показалось, что Нинуля левой рукой отправила в рот пару таблеток. О том, какая у болезной нынче хворь, я спрашивать не стал. Кофе я, естественно, похвалил и стал ждать, когда Нинуля начнет выговариваться. Сначала я слушал ее невнимательно, мысли мои бежали вдогонку нашей прогулки с Викой, но потом история Алексея Федоровича Деснина вынудила меня забыть – на время – о собственных волнениях.
Позднее, уже держа в голове услышанное от Нинули, косвенными вопросами, а порой и как бы невзначай, порой и в застольях, я вытянул из осведомленных людей новые для себя сведения о Деснине. Сведения эти были легендарно-сказового характера, нередко отгласами слухов, часто они противоречили друг другу и вместе составляли не истинную историю, а устно-поэтическое предание о ней, но предание живучее, то и дело украшавшееся свежими (для меня) подробностями, поворотами и версиями, а раз живучее, стало быть, для чего-то и необходимое. Поэтому теперь я сообщаю не кофейный рассказ Нинули, тем более что он не раз прерывался то приносом полос из типографии, то телефонными звонками, то медитациями Нинули, а именно сплетенное из многих прутьев предание.
В тридцать седьмом году в трагедии были свои персонажи. В тридцать восьмом принялись за комсомольцев. В тридцать девятом продолжили. Взяли Косарева, срок любви к нему отца народов иссяк. Потом, естественно, наступил черед “косарят”. Они не только были враги и шпионы, но еще и моральные разложенцы. Моральное разложение среди верхов “ленинской смены” в особенности, видимо, огорчало их взрослых попечителей. Понятно, начались чистки и на нашем шестом молодежном этаже. Брали чаще по домам и в ночные часы, редко кого уводили из кабинетов, двух членов редколлегии – и это тоже вошло в устное предание – взяли на “Динамо”. Те сидели, смотрели игру, вдруг по радио объявили их фамилии и попросили подняться в администрацию стадиона. Более их не видели. О тех, кто взят ночью, сотрудники узнавали, явившись на работу. Исчезали таблички с фамилиями с дверей кабинетов. Старики, уцелевшие, с ужасом вспоминали об утренних проходах по коридорам. Один из них рассказывал, как поднял он глаза у своей двери и не увидел таблички. Выяснилось, правда, что ошибся завхоз, перепутав двери. Ошибочно испуганный празднует с той поры два дня рождения в году. А завхоза, не из-за ошибки, естественно, а по натуральному движению событий забрали через неделю… Днем же проходили открытые собрания, на которых провинившихся злодеев при их отсутствии по уважительной причине исключали из партии. Нарушения единогласия случались, но редко. Одна комсомолка-секретарша по наивности и непониманию момента вдруг заартачилась и стала доказывать, что ее заведующий никакой не враг и исключать его из партии нельзя. Нынче она работала очеркисткой двумя этажами ниже, мне ее показывали в буфете. Кстати, начальница моя Зинаида Евстафиевна была с ней в приятельских отношениях.
Вот при каких обстоятельствах и появился на шестом этаже Алексей Федорович Деснин. Кареглазый брюнет, ладный, как цирковой атлет, и явно с военной выправкой, в офицерской гимнастерке без знаков различий и без следов шпал или ромбов, но с орденом Красной Звезды. Лицо имел броское, значительное (“из командиров”), если кому в голову и пришел профиль Бонапарта, то вряд ли это впечатление было объявлено вслух. Как он появился в редакции и как был взят в штат, имелось версий пять. Приведу две основные. Принят по чьему-то звонку с рекомендацией: знает армию и пописывает. Вторая: явился сам, принес какие-то заметки (“В Н-ском полку” и т. д.), их опубликовали, отделы после чисток были полупусты, и Деснину предложили должность сотрудника военного отдела. Вполне возможно, что отдел этот именовался тогда “армейской молодежи” или “оборонной работы”, но в обиходе же и в особенности после сорок первого его называли “военным отделом”. Впрочем, до сорок первого было еще далеко. И близко. Новый сотрудник прижился, хотя заметной фигурой не стал и ни с кем не сблизился, характер имел закрытый, говорил лишь по делу. Но однажды он пропал, его разыскивали, без толку. Объявился он через две недели и со вторым орденом Красной Звезды. Вызванный к Главному редактору для объяснений, Деснин с достоинством, но и как бы давая понять, что ничего особенного не произошло, сообщил Главному, как человеку государственному и облаченному доверием, что он выполнял ответственное задание, рассказывать о котором не имеет права. И что его отлучки возможны и в будущем. И действительно, в последующие полтора года произошли еще три отлучки Алексея Федоровича. После первой из них он вернулся (ходил прихрамывая, с палочкой) с орденом Боевого Красного Знамени, после второй (левая рука на перевязи, ненадолго) – с орденом Ленина, после третьей – его имя появилось в списке замечательных граждан страны, удостоенных звания Героя Советского Союза. Указ с этим списком опубликовала и наша газета. Список был сводный. В нем упоминались и полярники, и летчики, и пограничники, каких свойств подвиги совершил Алексей Федорович Деснин – в указе не сообщалось.
А догадки могли возникнуть самые разнообразные. Заканчивалась война в Испании, безобразно вели себя на границах самураи, да и внутреннему врагу лишь переломали хребет, но добит он еще не был. Можно предположить, какие чувства вызвал на шестом этаже неразговорчивый орденоносец Алексей Деснин. Кто смотрел на него с обожанием, кто с ожиданием новых чудес, кто с удивлением, а кто и со страхом. Казалось, что не только тайны и подвиги упрятаны в Деснине, а газета – лишь некая бухта с причалом для него, но снабжен он еще и полномочиями внутри редакции. Происходило и служебное продвижение Деснина. Сначала он был назначен замзавом, а потом и заведующим военным отделом. Сам он почти не писал, публикации его случались в “соавторстве” с кем-нибудь из бойких перьев, но он охотно правил заметки и письма военкоров, то есть переводил их полуграмотные сочинения в более или менее грамотное состояние. И разработчиком всяческих заданий сотрудникам он оказался толковым. Военные темы он на самом деле знал.
Понятно, что все ждали его с Золотой Звездой на шестом этаже. Михаил Иванович Калинин Звезду ему вручил. Но на шестом этаже Деснин не появился.
На кремлевском приеме после наградной церемонии к Берии подошел начальник Главсевморпути (или его зам) и после обмена любезностями, чоканий и праздничных шуток сказал: “Ну вот, Лаврентий Павлович, мы вашу просьбу выполнили…” – “Какую просьбу?” – удивился царедворец в пенсне. (Мне думается, что слова пусть и уважаемого человека – “Вашу просьбу…” – чрезвычайно возмутили Берию или даже оскорбили его.) “Ну как же, – сказал полярный начальник. – Вы попросили включить вашего человека в наш список, чтобы не… Вопрос тут деликатный, и я вас понял…” “Когда я вас просил?!..” – “Как когда? – теперь уже удивился полярник забывчивости наркома. – Недели три назад…” – “Я вас лично просил?” – “Мне позвонили по правительственной связи, – в голосе полярника возникло беспокойство. – Прозвучало: “С вами говорит Берия”, ну и последующее насчет списка…” – “Похоже на меня?” – “Похоже… – неуверенно сказал полярник. “Где этот мой человек?” – “Не знаю, Лаврентий Павлович… А фамилия его Деснин…”
По общему мнению рассуждавших в конце шестидесятых, Деснин перестарался. Потерял чувство меры и зарвался. И не дано ему уже было и разбитое корыто.
Никаким военным, ни тем более летчиком, разведчиком или полярником Деснин не был (кстати, и фамилию он, возможно, присвоил себе чужую). А отлучки с государственными заданиями он проводил (по первой версии) у любовниц в Москве, либо в Ленинграде, либо в Ярославле. Или же (по второй, более расположенной к Деснину версии) в родной деревне Лухского района Ивановской области, где он начинал когда-то пастухом и конюхом и где его ордена производили не меньшее впечатление, нежели у нас на шестом этаже. Осанка же его была именно цирковой, Деснин побывал и акробатом, и канатоходцем, и гонщиком по вертикальной стене. Главные же его профессиональные приобретения возникли в трудах с разнообразными документами. А прежде чем получить свой первый орден и объявиться в нашей газете, Деснин года два работал в наградном отделе Верховного Совета СССР. Человек чрезвычайно наблюдательный и со сметкой, он освоил механику наградных дел со всеми ее изъянами, допусками и крепостными бастионами. Первый орден он устроил себе сам. Дал лишь прохождению фамилии Деснин с инициалами А. Ф. надлежащий бумажный ход в чьем-то ведомственном списке. Но понял, что добывать удачу (один раз ладно) удобнее не из недр наградного отдела, а со стороны. Тогда-то он и вычислил для себя газету. И именно нашу. Три следующих ордена он получил, похоже, без затруднений. Одна из версий (в ней особенно подчеркивались мужские подвиги Деснина) предполагала, что в наградном отделе осталась самоотверженная любовница Деснина. Другие же версии (их большинство) склонялись к тому, что Деснин добивался удач вовсе не сексуальными услугами, а, можно сказать, талантливым управлением бюрократическими рельсами, стрелками, семафорами и всем прочим. И надо было успокоиться. А ему захотелось еще и Звезду. То есть он пожелал встать вровень с Чкаловым. И опять же добывал Звезду опробованным мирно-бюрократическим ходом бумаг! Тогда бы могло сойти. А дальше следовала война. В ней укрепился бы или затерялся наш лжегерой. А Алексею Федоровичу потребовались не буковки в машинописных текстах, а голос Лаврентия Павловича Берии. “Я вас прошу… наш сотрудник.. его нельзя открывать… Да, Алексей Федорович Деснин.. Истинно герой… Заранее благодарен…” Тут уж не требование золотой рыбке поступить в услужение старухе, тут злее и дерзостнее. Тут и издевка явственно чувствуется.
Над кем издевка? Или над чем? Вышло, что над собственной жизнью.
Существовали и разные версии конца авантюры. Деснина расстреляли. Как взяли, так и расстреляли. Ясно же – шпион, и немецкий, и японский, и не исключено, что франкистский. И стремился разложить нашу армию и разведку хитроумно-гнусным способом. Причем иные были убеждены, что расстреливал сам Берия, у себя доме на Садовом, до того его взбесила выходка негодяя (такое действие Берии видится мне возможным, но отчего-то я в него не верю). Иные же, оригиналы, полагали (и якобы слышали истории, подтверждавшие их предположения), что, напротив, дерзость Деснина чуть ли не восхитила Берию, и он оставил его в живых и даже доверил ему агентурную работу, а возможно, тот стал порученцем Берии, скажем, добывал для хозяина девок. Мне такие предположения представляются нелепыми.
Кем же он был, Алексей Федорович Деснин? Загадка его личности занимает или даже волнует меня до сих пор. Был ли он просто проныра и аферист, которому фартило и которого до поры до времени волокла по жизни глупая удача? Или… Дня через два после разговора с Нинулей меня в буфете познакомили с журналистом “Советской России”, в пору Деснина он начинал в нашей газете мальчишкой репортером и был как раз (дважды) соавтором Деснина. И его посадили вслед за Десниным, в лагерях он пробыл до пятьдесят пятого. Не так уж и богатый годами, он выглядел лысым стариком. И весь как бы исходил доброжелательностью ко всем и ко всему, словно опасаясь ввести хоть одного из собеседников в раздражение или, не дай Бог, во гнев. Когда же я назвал фамилию Деснина, он помрачнел, погас глазами, воскликнул: “Плут! Прохвост! Более я о нем ничего вам не скажу!” Я был вынужден отругать себя за бестактное любопытство. Но плут и прохвост – это разные натуры. Чичиков – плут, и Фигаро – плут. Их плутовство имело совершенно очевидные причины и смыслы. И они были из породы игроков. Утверждали, что и Деснин был из породы игроков. Садиться с ним играть в карты или шахматы якобы не советовали. Один из эпизодов легенды сообщал, что первый свой орден Деснин добыл на спор. Было известно, что он ходил на ипподром и там выигрывал, “имел систему”, якобы на ипподромные деньги он и позволял себе кутить в “Астории”, Доме летчика (ныне “Советской”), в модных тогда ресторанах “Динамо” (южная трибуна) и “Бега”. Подруг водил туда явно дорогих. Он наверняка проявлял себя щеголем, впрочем, щегольство его скорее всего (в соответствии с образом) выходило однообразным – командирская гимнастерка и начищенные до блеска сапоги хорошей кожи.
Видимо, и зимнее пальто со смушковым воротником. Зная об умении Деснина подчинять себе движение документов, можно предположить, что и деньги он добывал каким-нибудь доступным ему манером, а необязательно: на ипподроме. Говорят, что он мечтал о машине, но его и так возили на черной редакционной “эмке”.
То и дело я вынужден оснащать легенду о Деснине словами: “наверное”, “скорее всего”, “говорят”, “можно предположить” и т. д. Увы, увы…
Со студенческой поры мы с Костей Алферовым и Валей Городничим завели игру: “Кем бы я был…” Кто-то из нас (по очереди) называл дату, страну или даже город, и начиналась игра. Скажем, Алферов объявлял: “Февраль 1650 года, Москва, Псков, Новгород”. Тут случай простой. Россия Алексея Михайловича последствия Столбовского договора. Отечественная история. Вот условие посложнее: “1521 год. Новый Свет, еще не ставший Америкой, Монтесума, Кортес”. То есть предлагается ситуация с завоеванием ацтекской столицы. Иногда мы начинали игру сразу, импровизировали. Иногда, чтобы избежать халтуры и вранья, брали паузу, обкладывались книгами и знакомились с эпохой или исторической драмой, дотоле для нас туманной. Коли предоставятся случай и время, попытаюсь рассказать об одной из наших игр поподробнее. Смысл же их состоял в том, чтобы представить себе (без всяких самооправданий, жалостей и уловок), кем бы я стал и как бы себя повел в предложенных мне исторических обстоятельствах. То есть мы словно бы устраивали для себя умственно-нравственную машину времени. Валя Городничий, тот сейчас же помещал себя вовнутрь какого-нибудь значительного персонажа (Монтесумы, к примеру, или Кортеса, раз уж они названы). И совершал всяческие поступки, на которые, по его понятиям, он был способен. Меня же чужие обличья привлекали редко, я пытался выяснить, как именно я, со своими устоями, понятиями о чести, со своим складом ума и особенностями натуры, со своими физическими и ремесленными навыками и прочим своим, единичным, повел бы себя, что бы смог, что бы выдержал, а что нет, было бы мне стыдно или бы я сумел жить достойно. Естественно, я не мог не рассмотреть себя в обстоятельствах Гражданской войны и тридцать седьмого года, я давал себе разный возраст, разные профессии, разные степени сцепления с жизнью, то есть чисто физические нужды в ней. Что бы случилось со мной в Гражданскую, я так и не смог представить себе определенно, наверное, то, что и с моим дедом, крестьянином, по определению зануд – середняком. А в тридцать седьмом я скорее всего орал бы: “Да здравствует!.. Собакам собачья смерть!..” и пел бы: “Кони сытые бьют копытами, встретим мы по-сталински врага…”
А вот в положении Алексея Федоровича Деснина увидеть я себя не мог. И мотивы его действий, и сам он оставались для меня неразъясненными, загадочными и потому-то волновали, томили меня. Проще всего его действия можно было бы объяснить дурью и бесшабашностью. Это было бы для меня и неинтересно… Нечто фантасмагорическое усматривалось в его решении устроить (преобразовать) свою судьбу голосом Берии. (Все размышлявшие сходились на том, – а я и Алферову с Городничим рассказал позже историю Деснина, – что имитатором Деснин вряд ли был, а просто изобразил кавказский акцент, но и кавказского акцента было достаточно для воздействия по правительственной связи.) Соединение же кавказского акцента с именем Берии было присвоением себе личности Берии. На что рассчитывал Деснин и ради чего отважился на лихой поступок? Из слов моей кофейной собеседницы Нинули следовало мелкое, но существенное: Деснин знал, что в профиль он похож на Бонапарта, умилялся этому совпадению, любил заказывать фотографии в профиль и любил держать правую руку на животе, повторяя жест корсиканского артиллериста. Впрочем, конечно, Нинуля, уставившаяся в солонку, могла наплести черт-те что, но и ее слова давали моим мыслям странные повороты. Ну, Бонапарт Бонапартом, а не мог ли Алексей Федорович не ради себя и не ради какого-нибудь государственно-дерзкого подвига, а ради облегчения чьей-либо дорогой ему участи произвести свой безумный, на взгляд обывателя, звонок? Мысль была блажная, да и ответа ждать на нее не приходилось.
– А откуда ты знаешь это все про Деснина? – спросил я Нинулю.
– Он мой отец, – сказала Нинуля.
Глупее всего было бы сейчас ее о чем-то спрашивать. Если не иссякла ее потребность выговориться, и именно сегодня, она свои откровения продолжит и чем-то их подтвердит. Но тотчас же мне пришло в голову, что я выслушивал от Нинули романтизированное повествование о Деснине, в нем не присутствовало ни любовниц, ни загулов, игр на ипподроме, и можно было предположить, что Нинуля держит Алексея Федоровича даже и удальцом, которому и ордена, и Золотую Звезду были обязаны вручить за несомненные дела, а свой важнейший поступок он совершил как дерзостный вызов произволу и гнету. Нашему народу вообще свойственно по прошествии времени превращать и самых мерзких негодяев (к негодяям Деснина я не относил) в добродетельно-расположенных героев, пострадавших или сгинувших ради людей и даже ради всего человечества. Того же Стеньку Разина, к примеру, с его утесами и ладьями. А бандит был отпетый. Чего ожидать от мечтательной сухоручки, не допущенной судьбой к костюмам Большого театра? Да и почему должно было ей верить? Нине-то Иосифовне Белугиной.
– Ас чего ты решила, что он был похож в профиль на Бонапарта? – только и мог спросить я. – Ты его видела?
– Как же я могла его видеть, нелепый ты человек, Василий? – сказала Нинуля. – Я родилась спустя полгода, как… Сейчас я принесу фотографии…
Поднялась она как-то тяжело и пошла в их с Зинаидой комнату пошатываясь, вызвав мои опасения, но вернулась быстро. Впрочем, глаза Нинули все же обеспокоили меня, они температурно блестели, а зрачки были расширены.
– Вот смотри, – сказала Нинуля, – это моя мать, ей не дали даже кормить меня, а увезли через неделю после родов, тоже расстреляли, она работала в нашей газете… Сестра моей матери тетя Феня умудрилась сохранить эти снимки… Вот здесь на фотографии он…
Фотографий было три. Он (изображение мутное) стоял именно боком, заложив руку за пуговицы гимнастерки выше армейской пряжки, короткий профиль его был, что называется, чеканным (чем же привлекал его Наполеон, личность в ту пору безоговорочно вражески-отрицательная?). Мать же Нинули, если той верить, на другом снимке выглядела хрупкой блондинкой, комсомолкой-осоавиахимовкой, с челкой Лидии Смирновой из “Моей любви”.
– А это кто? – ткнул я пальцем на пышноволосую красавицу в динамовской футболке (третья фотография), положившую руку на плечо объявленной матери Нинули.
– А ты не узнаешь? – удивилась Нинуля. – Это Зинаида. Они с матерью лучшие подруги. Работали в Коминтерне с немцами. Зинаида так знает немецкий, что ахнешь… Потому-то она и провела столько лет… в логове зверя… Ой! Я тебе ничего не сказала!.. Я тебе ничего не говорила!..
Она замахала на меня руками, как на не предвиденное ею и неприятное видение, чуть не рухнула, но ухватилась за солонку, словно та могла удержать ее, то есть так нельзя сказать, она вцепилась в нее рукой и взглядом, но медитации, видимо, уже не суждено было случиться. Следующие два часа я был более занят не чтением полос (хотя и вычитывал их, что же делать?), а ухаживанием за Нинулей. Перемена в ее состоянии оказалась для меня неожиданной, я чуть было не вызвал врача из медпункта типографии, но не стал, довел бесчувственную совершенно Нинулю до их с Зинаидой кабинета, сдвинул стулья, уложил на них Нинулю, подсунув ей под голову не самые жесткие папки и книги. Кого-нибудь из других отделов и уж тем более уборщиц я не призвал, опасаясь конфузов. Бросить я ее не мог, а когда, по моим расчетам, до сигнала остался час, я внятно произнес ей на ухо: “Через час сигнал. Будут развозить. Встанешь!” На секунду глаза ее открылись, она прошептала: “Через час…” И ровно через час она очнулась, солонку поставила на стол, вспомнив о важном, схватила сумочку и отправила в рот беленькую таблетку: “Все, все, Василий, я в норме. Зинаиде ни слова!”
Я посчитал, что после того как Нинуля выказала, что она сегодня как бы старшая, то есть произвела необходимый ей и знакомый мне акт самоутверждения, она отправится в кабинет Зинаиды, где размещался и ее стол. Мне же даст возможность поразмышлять – было о чем – в уединении. Но Нинуля не поднималась, сидела, уставившись во что-то, выдворять ее было бы нехорошо.
Я уже упоминал, что в Бюро Проверки нас работало трое. В частности, и Нинуля, Нина Иосифовна Белугина, девица неизвестных лет, чаще всего приходившая на службу в монашеских, по моим понятиям, одеяниях. Она была инвалидом, сухоручкой (правая рука скрючена), немного ломала, на лице имела шрамы. В последние годы Нинуля нередко болела, работницей она была добросовестной, но бестолковой, читанное ею приходилось перепроверять, ко всему прочему она, случалось, капризничала и прилюдно пускала слезы, упрекая судьбу, вынудившую ее заниматься той белибердой, ковырянием в дерьмовых текстах. Коли бы не скрюченная рука, сидела бы она, полагала Нинуля, в тепле Большого театра и шила бы костюмы для Лемешева и Масленниковой, то есть теперь уже для Милашкиной и Атлантова. Другую бы капризу с частыми больничными, глядишь, и попросили бы из редакции. Но начальница наша Зинаида Евстафиевна увольнять Нинулю не давала. Какая-то история связывала их, нечто такое, о чем мне советовали и не пытаться разузнавать. А я и не пытался. Нинуля меня не раздражала. Она не вредничала, сплетни и интриги не плела, была вовсе не злой, а скорее доброй и одинокой неудачницей, и ее следовало жалеть.
– Знаешь, из-за чего я зашла к тебе? – сказала Нинуля. – Из-за солонки. Солонку посмотреть.
– Вот тебе раз! – удивился я. – Ты же ее разглядывала…
– Захотела еще раз подержать ее в руках…
– Ну и как? – спросил я из вежливости.
– Точно, Наполеон. В профиль, – левая рука Нйнули притянула солонку. – Птица Наполеон…
Она замолчала. Смотрела на солонку. Глазами, чающими чуда. Будто общалась с ней. Будто вызывала известного ей духа. Она, понял я, и минутами раньше сидела, уставившись именно на солонку.
– Я знаю… Мне известно… – Нинуля возвращалась на седьмой этаж. – Об одном человеке. Он был похож на Наполеона. В профиль. Он знал об этом. И люди вокруг знали… Он работал у нас в редакции… Давно… Очень занятный человек…
Она явно хотела, чтобы я спросил, кто же этот человек. А я ждал ее ухода. Но все же произнес:
– Кто же это?
– Деснин Алексей Федорович… Герой Советского Союза… Ты слышал о нем?
– Деснин? – напрягся я. – Ах, да… Так, кое-что слышал… Неопределенно-романтическое… Но его фамилию называли по-разному… Тот самый, что…
Я чуть было не сказал: “Тот самый, что дурачил Берию?”, но не произнес эти слова. Мне показалось, что они будут неприятны Нинуле. Впрочем, она и не услышала бы меня. Она опять ничего не видела и не воспринимала, кроме солонки, вернее, кроме солонки и того, что оживало для нее в ней. Она находилась в состоянии, которое теперь бы назвали медитацией. Стало быть, в нашем с Нинулей разговоре возник исторический персонаж, туманным фантомом проживавший на шестом этаже. Даже дока и следопыт Башкатов толком не знал не только историю, но и фамилию этого человека. Ветеранам нашим, конечно, и фамилия, и история были ведомы. Нынешний завписем Яков Львович Вайнштейн, говорили, даже служил с ним в одном отделе. Надо полагать, что и моей Зинаиде Евстафиевне предвоенная хроника газеты была известна, именно от нее я услышал фамилию Деснин, нечаянно произнесенную. Но наши старики, не давая объяснений, говорить что-либо о Деснине отказывались. То ли их сковывало серьезное обязательство, возможно, что и письменное. То ли они подчинялись некоему житейскому табу, нарушение требований которого могло бы привести к несчастьям.
– Василий, ты хочешь кофе? – вновь очнулась Нинуля. – У меня там термос. Кофе горячий.
– Принеси, – кивнул я.
Лучше бы и не приносила. Лучше бы забыла обо мне, по причине вечной рассеянности мечтательной книжницы, а я бы хоть на полчаса запер дверь. Но я понимал, что Нинуля нынче жаждет быть выслушанной. И выговориться ей надо не стенам, а предмету одушевленному, способному откликаться на ее слова удивлениями и вопросами, а тем самым подталкивать ее к продолжению выплеска чувств или запертой в ней осведомленности. Я же думал о разговоре с Викой. Какой же скотиной я повел себя! Угнетало меня и то, что я, человек, по мнению многих, с нервами, витыми из стальных струн, оказался на краю нервического оврага, хорошо хоть не завизжал или не заревел истериком! А в конце-то разговора мне нестерпимо захотелось обидеть или даже оскорбить Вику. В людном причем месте! После слов “Да отстаньте вы от меня ради Бога!” я чуть было не воскликнул: “Вы – бизнес-бабы! А я – трус, раб и титулярный советник, в вашем бизнесе могу быть лишь краснодеревщиком!” (Почему краснодеревщиком? И как это – титулярный советник и краснодеревщик сразу? Глупость, бред!) Выкрик о Вике с Пантелеевым вышел, несомненно, базарным, но я-то восхотел добавить к нему еще что-нибудь более базарное и глумливое, не знаю, как и удержался… И более всего я был удивлен и раздосадован сейчас вот чем. Прикосновения рук Виктории, успокаивавших меня, оказались ласковыми и как бы любящими, при этом в них была нежность матери, нежность, которой мне недоставало, и я ощутил испугавшее меня… Я не хотел признаться себе в этом по дороге… Но теперь-то соображения мои были остывшими и неизбежными. Я ощутил желание. Вика вызвала желание. И не только в секунды прикосновений ее ладоней и пальцев… Оттого-то и захотелось мне оскорбить ее самым подлейшим манером, чтобы она обо мне только как о подлеце и вспоминала…
– Ну вот, – появилась Нинуля с термосом и двумя чашками на пластмассовом подносе. – Такой горячий, что и язык обжечь можно… Тебе сахара один кусок?
– Как всегда, – кивнул я.
– Держи, вот тебе и ложечка…
Я стал размешивать ложечкой сахар, а когда поднял голову, мне показалось, что Нинуля левой рукой отправила в рот пару таблеток. О том, какая у болезной нынче хворь, я спрашивать не стал. Кофе я, естественно, похвалил и стал ждать, когда Нинуля начнет выговариваться. Сначала я слушал ее невнимательно, мысли мои бежали вдогонку нашей прогулки с Викой, но потом история Алексея Федоровича Деснина вынудила меня забыть – на время – о собственных волнениях.
Позднее, уже держа в голове услышанное от Нинули, косвенными вопросами, а порой и как бы невзначай, порой и в застольях, я вытянул из осведомленных людей новые для себя сведения о Деснине. Сведения эти были легендарно-сказового характера, нередко отгласами слухов, часто они противоречили друг другу и вместе составляли не истинную историю, а устно-поэтическое предание о ней, но предание живучее, то и дело украшавшееся свежими (для меня) подробностями, поворотами и версиями, а раз живучее, стало быть, для чего-то и необходимое. Поэтому теперь я сообщаю не кофейный рассказ Нинули, тем более что он не раз прерывался то приносом полос из типографии, то телефонными звонками, то медитациями Нинули, а именно сплетенное из многих прутьев предание.
В тридцать седьмом году в трагедии были свои персонажи. В тридцать восьмом принялись за комсомольцев. В тридцать девятом продолжили. Взяли Косарева, срок любви к нему отца народов иссяк. Потом, естественно, наступил черед “косарят”. Они не только были враги и шпионы, но еще и моральные разложенцы. Моральное разложение среди верхов “ленинской смены” в особенности, видимо, огорчало их взрослых попечителей. Понятно, начались чистки и на нашем шестом молодежном этаже. Брали чаще по домам и в ночные часы, редко кого уводили из кабинетов, двух членов редколлегии – и это тоже вошло в устное предание – взяли на “Динамо”. Те сидели, смотрели игру, вдруг по радио объявили их фамилии и попросили подняться в администрацию стадиона. Более их не видели. О тех, кто взят ночью, сотрудники узнавали, явившись на работу. Исчезали таблички с фамилиями с дверей кабинетов. Старики, уцелевшие, с ужасом вспоминали об утренних проходах по коридорам. Один из них рассказывал, как поднял он глаза у своей двери и не увидел таблички. Выяснилось, правда, что ошибся завхоз, перепутав двери. Ошибочно испуганный празднует с той поры два дня рождения в году. А завхоза, не из-за ошибки, естественно, а по натуральному движению событий забрали через неделю… Днем же проходили открытые собрания, на которых провинившихся злодеев при их отсутствии по уважительной причине исключали из партии. Нарушения единогласия случались, но редко. Одна комсомолка-секретарша по наивности и непониманию момента вдруг заартачилась и стала доказывать, что ее заведующий никакой не враг и исключать его из партии нельзя. Нынче она работала очеркисткой двумя этажами ниже, мне ее показывали в буфете. Кстати, начальница моя Зинаида Евстафиевна была с ней в приятельских отношениях.
Вот при каких обстоятельствах и появился на шестом этаже Алексей Федорович Деснин. Кареглазый брюнет, ладный, как цирковой атлет, и явно с военной выправкой, в офицерской гимнастерке без знаков различий и без следов шпал или ромбов, но с орденом Красной Звезды. Лицо имел броское, значительное (“из командиров”), если кому в голову и пришел профиль Бонапарта, то вряд ли это впечатление было объявлено вслух. Как он появился в редакции и как был взят в штат, имелось версий пять. Приведу две основные. Принят по чьему-то звонку с рекомендацией: знает армию и пописывает. Вторая: явился сам, принес какие-то заметки (“В Н-ском полку” и т. д.), их опубликовали, отделы после чисток были полупусты, и Деснину предложили должность сотрудника военного отдела. Вполне возможно, что отдел этот именовался тогда “армейской молодежи” или “оборонной работы”, но в обиходе же и в особенности после сорок первого его называли “военным отделом”. Впрочем, до сорок первого было еще далеко. И близко. Новый сотрудник прижился, хотя заметной фигурой не стал и ни с кем не сблизился, характер имел закрытый, говорил лишь по делу. Но однажды он пропал, его разыскивали, без толку. Объявился он через две недели и со вторым орденом Красной Звезды. Вызванный к Главному редактору для объяснений, Деснин с достоинством, но и как бы давая понять, что ничего особенного не произошло, сообщил Главному, как человеку государственному и облаченному доверием, что он выполнял ответственное задание, рассказывать о котором не имеет права. И что его отлучки возможны и в будущем. И действительно, в последующие полтора года произошли еще три отлучки Алексея Федоровича. После первой из них он вернулся (ходил прихрамывая, с палочкой) с орденом Боевого Красного Знамени, после второй (левая рука на перевязи, ненадолго) – с орденом Ленина, после третьей – его имя появилось в списке замечательных граждан страны, удостоенных звания Героя Советского Союза. Указ с этим списком опубликовала и наша газета. Список был сводный. В нем упоминались и полярники, и летчики, и пограничники, каких свойств подвиги совершил Алексей Федорович Деснин – в указе не сообщалось.
А догадки могли возникнуть самые разнообразные. Заканчивалась война в Испании, безобразно вели себя на границах самураи, да и внутреннему врагу лишь переломали хребет, но добит он еще не был. Можно предположить, какие чувства вызвал на шестом этаже неразговорчивый орденоносец Алексей Деснин. Кто смотрел на него с обожанием, кто с ожиданием новых чудес, кто с удивлением, а кто и со страхом. Казалось, что не только тайны и подвиги упрятаны в Деснине, а газета – лишь некая бухта с причалом для него, но снабжен он еще и полномочиями внутри редакции. Происходило и служебное продвижение Деснина. Сначала он был назначен замзавом, а потом и заведующим военным отделом. Сам он почти не писал, публикации его случались в “соавторстве” с кем-нибудь из бойких перьев, но он охотно правил заметки и письма военкоров, то есть переводил их полуграмотные сочинения в более или менее грамотное состояние. И разработчиком всяческих заданий сотрудникам он оказался толковым. Военные темы он на самом деле знал.
Понятно, что все ждали его с Золотой Звездой на шестом этаже. Михаил Иванович Калинин Звезду ему вручил. Но на шестом этаже Деснин не появился.
На кремлевском приеме после наградной церемонии к Берии подошел начальник Главсевморпути (или его зам) и после обмена любезностями, чоканий и праздничных шуток сказал: “Ну вот, Лаврентий Павлович, мы вашу просьбу выполнили…” – “Какую просьбу?” – удивился царедворец в пенсне. (Мне думается, что слова пусть и уважаемого человека – “Вашу просьбу…” – чрезвычайно возмутили Берию или даже оскорбили его.) “Ну как же, – сказал полярный начальник. – Вы попросили включить вашего человека в наш список, чтобы не… Вопрос тут деликатный, и я вас понял…” “Когда я вас просил?!..” – “Как когда? – теперь уже удивился полярник забывчивости наркома. – Недели три назад…” – “Я вас лично просил?” – “Мне позвонили по правительственной связи, – в голосе полярника возникло беспокойство. – Прозвучало: “С вами говорит Берия”, ну и последующее насчет списка…” – “Похоже на меня?” – “Похоже… – неуверенно сказал полярник. “Где этот мой человек?” – “Не знаю, Лаврентий Павлович… А фамилия его Деснин…”
По общему мнению рассуждавших в конце шестидесятых, Деснин перестарался. Потерял чувство меры и зарвался. И не дано ему уже было и разбитое корыто.
Никаким военным, ни тем более летчиком, разведчиком или полярником Деснин не был (кстати, и фамилию он, возможно, присвоил себе чужую). А отлучки с государственными заданиями он проводил (по первой версии) у любовниц в Москве, либо в Ленинграде, либо в Ярославле. Или же (по второй, более расположенной к Деснину версии) в родной деревне Лухского района Ивановской области, где он начинал когда-то пастухом и конюхом и где его ордена производили не меньшее впечатление, нежели у нас на шестом этаже. Осанка же его была именно цирковой, Деснин побывал и акробатом, и канатоходцем, и гонщиком по вертикальной стене. Главные же его профессиональные приобретения возникли в трудах с разнообразными документами. А прежде чем получить свой первый орден и объявиться в нашей газете, Деснин года два работал в наградном отделе Верховного Совета СССР. Человек чрезвычайно наблюдательный и со сметкой, он освоил механику наградных дел со всеми ее изъянами, допусками и крепостными бастионами. Первый орден он устроил себе сам. Дал лишь прохождению фамилии Деснин с инициалами А. Ф. надлежащий бумажный ход в чьем-то ведомственном списке. Но понял, что добывать удачу (один раз ладно) удобнее не из недр наградного отдела, а со стороны. Тогда-то он и вычислил для себя газету. И именно нашу. Три следующих ордена он получил, похоже, без затруднений. Одна из версий (в ней особенно подчеркивались мужские подвиги Деснина) предполагала, что в наградном отделе осталась самоотверженная любовница Деснина. Другие же версии (их большинство) склонялись к тому, что Деснин добивался удач вовсе не сексуальными услугами, а, можно сказать, талантливым управлением бюрократическими рельсами, стрелками, семафорами и всем прочим. И надо было успокоиться. А ему захотелось еще и Звезду. То есть он пожелал встать вровень с Чкаловым. И опять же добывал Звезду опробованным мирно-бюрократическим ходом бумаг! Тогда бы могло сойти. А дальше следовала война. В ней укрепился бы или затерялся наш лжегерой. А Алексею Федоровичу потребовались не буковки в машинописных текстах, а голос Лаврентия Павловича Берии. “Я вас прошу… наш сотрудник.. его нельзя открывать… Да, Алексей Федорович Деснин.. Истинно герой… Заранее благодарен…” Тут уж не требование золотой рыбке поступить в услужение старухе, тут злее и дерзостнее. Тут и издевка явственно чувствуется.
Над кем издевка? Или над чем? Вышло, что над собственной жизнью.
Существовали и разные версии конца авантюры. Деснина расстреляли. Как взяли, так и расстреляли. Ясно же – шпион, и немецкий, и японский, и не исключено, что франкистский. И стремился разложить нашу армию и разведку хитроумно-гнусным способом. Причем иные были убеждены, что расстреливал сам Берия, у себя доме на Садовом, до того его взбесила выходка негодяя (такое действие Берии видится мне возможным, но отчего-то я в него не верю). Иные же, оригиналы, полагали (и якобы слышали истории, подтверждавшие их предположения), что, напротив, дерзость Деснина чуть ли не восхитила Берию, и он оставил его в живых и даже доверил ему агентурную работу, а возможно, тот стал порученцем Берии, скажем, добывал для хозяина девок. Мне такие предположения представляются нелепыми.
Кем же он был, Алексей Федорович Деснин? Загадка его личности занимает или даже волнует меня до сих пор. Был ли он просто проныра и аферист, которому фартило и которого до поры до времени волокла по жизни глупая удача? Или… Дня через два после разговора с Нинулей меня в буфете познакомили с журналистом “Советской России”, в пору Деснина он начинал в нашей газете мальчишкой репортером и был как раз (дважды) соавтором Деснина. И его посадили вслед за Десниным, в лагерях он пробыл до пятьдесят пятого. Не так уж и богатый годами, он выглядел лысым стариком. И весь как бы исходил доброжелательностью ко всем и ко всему, словно опасаясь ввести хоть одного из собеседников в раздражение или, не дай Бог, во гнев. Когда же я назвал фамилию Деснина, он помрачнел, погас глазами, воскликнул: “Плут! Прохвост! Более я о нем ничего вам не скажу!” Я был вынужден отругать себя за бестактное любопытство. Но плут и прохвост – это разные натуры. Чичиков – плут, и Фигаро – плут. Их плутовство имело совершенно очевидные причины и смыслы. И они были из породы игроков. Утверждали, что и Деснин был из породы игроков. Садиться с ним играть в карты или шахматы якобы не советовали. Один из эпизодов легенды сообщал, что первый свой орден Деснин добыл на спор. Было известно, что он ходил на ипподром и там выигрывал, “имел систему”, якобы на ипподромные деньги он и позволял себе кутить в “Астории”, Доме летчика (ныне “Советской”), в модных тогда ресторанах “Динамо” (южная трибуна) и “Бега”. Подруг водил туда явно дорогих. Он наверняка проявлял себя щеголем, впрочем, щегольство его скорее всего (в соответствии с образом) выходило однообразным – командирская гимнастерка и начищенные до блеска сапоги хорошей кожи.
Видимо, и зимнее пальто со смушковым воротником. Зная об умении Деснина подчинять себе движение документов, можно предположить, что и деньги он добывал каким-нибудь доступным ему манером, а необязательно: на ипподроме. Говорят, что он мечтал о машине, но его и так возили на черной редакционной “эмке”.
То и дело я вынужден оснащать легенду о Деснине словами: “наверное”, “скорее всего”, “говорят”, “можно предположить” и т. д. Увы, увы…
Со студенческой поры мы с Костей Алферовым и Валей Городничим завели игру: “Кем бы я был…” Кто-то из нас (по очереди) называл дату, страну или даже город, и начиналась игра. Скажем, Алферов объявлял: “Февраль 1650 года, Москва, Псков, Новгород”. Тут случай простой. Россия Алексея Михайловича последствия Столбовского договора. Отечественная история. Вот условие посложнее: “1521 год. Новый Свет, еще не ставший Америкой, Монтесума, Кортес”. То есть предлагается ситуация с завоеванием ацтекской столицы. Иногда мы начинали игру сразу, импровизировали. Иногда, чтобы избежать халтуры и вранья, брали паузу, обкладывались книгами и знакомились с эпохой или исторической драмой, дотоле для нас туманной. Коли предоставятся случай и время, попытаюсь рассказать об одной из наших игр поподробнее. Смысл же их состоял в том, чтобы представить себе (без всяких самооправданий, жалостей и уловок), кем бы я стал и как бы себя повел в предложенных мне исторических обстоятельствах. То есть мы словно бы устраивали для себя умственно-нравственную машину времени. Валя Городничий, тот сейчас же помещал себя вовнутрь какого-нибудь значительного персонажа (Монтесумы, к примеру, или Кортеса, раз уж они названы). И совершал всяческие поступки, на которые, по его понятиям, он был способен. Меня же чужие обличья привлекали редко, я пытался выяснить, как именно я, со своими устоями, понятиями о чести, со своим складом ума и особенностями натуры, со своими физическими и ремесленными навыками и прочим своим, единичным, повел бы себя, что бы смог, что бы выдержал, а что нет, было бы мне стыдно или бы я сумел жить достойно. Естественно, я не мог не рассмотреть себя в обстоятельствах Гражданской войны и тридцать седьмого года, я давал себе разный возраст, разные профессии, разные степени сцепления с жизнью, то есть чисто физические нужды в ней. Что бы случилось со мной в Гражданскую, я так и не смог представить себе определенно, наверное, то, что и с моим дедом, крестьянином, по определению зануд – середняком. А в тридцать седьмом я скорее всего орал бы: “Да здравствует!.. Собакам собачья смерть!..” и пел бы: “Кони сытые бьют копытами, встретим мы по-сталински врага…”
А вот в положении Алексея Федоровича Деснина увидеть я себя не мог. И мотивы его действий, и сам он оставались для меня неразъясненными, загадочными и потому-то волновали, томили меня. Проще всего его действия можно было бы объяснить дурью и бесшабашностью. Это было бы для меня и неинтересно… Нечто фантасмагорическое усматривалось в его решении устроить (преобразовать) свою судьбу голосом Берии. (Все размышлявшие сходились на том, – а я и Алферову с Городничим рассказал позже историю Деснина, – что имитатором Деснин вряд ли был, а просто изобразил кавказский акцент, но и кавказского акцента было достаточно для воздействия по правительственной связи.) Соединение же кавказского акцента с именем Берии было присвоением себе личности Берии. На что рассчитывал Деснин и ради чего отважился на лихой поступок? Из слов моей кофейной собеседницы Нинули следовало мелкое, но существенное: Деснин знал, что в профиль он похож на Бонапарта, умилялся этому совпадению, любил заказывать фотографии в профиль и любил держать правую руку на животе, повторяя жест корсиканского артиллериста. Впрочем, конечно, Нинуля, уставившаяся в солонку, могла наплести черт-те что, но и ее слова давали моим мыслям странные повороты. Ну, Бонапарт Бонапартом, а не мог ли Алексей Федорович не ради себя и не ради какого-нибудь государственно-дерзкого подвига, а ради облегчения чьей-либо дорогой ему участи произвести свой безумный, на взгляд обывателя, звонок? Мысль была блажная, да и ответа ждать на нее не приходилось.
– А откуда ты знаешь это все про Деснина? – спросил я Нинулю.
– Он мой отец, – сказала Нинуля.
Глупее всего было бы сейчас ее о чем-то спрашивать. Если не иссякла ее потребность выговориться, и именно сегодня, она свои откровения продолжит и чем-то их подтвердит. Но тотчас же мне пришло в голову, что я выслушивал от Нинули романтизированное повествование о Деснине, в нем не присутствовало ни любовниц, ни загулов, игр на ипподроме, и можно было предположить, что Нинуля держит Алексея Федоровича даже и удальцом, которому и ордена, и Золотую Звезду были обязаны вручить за несомненные дела, а свой важнейший поступок он совершил как дерзостный вызов произволу и гнету. Нашему народу вообще свойственно по прошествии времени превращать и самых мерзких негодяев (к негодяям Деснина я не относил) в добродетельно-расположенных героев, пострадавших или сгинувших ради людей и даже ради всего человечества. Того же Стеньку Разина, к примеру, с его утесами и ладьями. А бандит был отпетый. Чего ожидать от мечтательной сухоручки, не допущенной судьбой к костюмам Большого театра? Да и почему должно было ей верить? Нине-то Иосифовне Белугиной.
– Ас чего ты решила, что он был похож в профиль на Бонапарта? – только и мог спросить я. – Ты его видела?
– Как же я могла его видеть, нелепый ты человек, Василий? – сказала Нинуля. – Я родилась спустя полгода, как… Сейчас я принесу фотографии…
Поднялась она как-то тяжело и пошла в их с Зинаидой комнату пошатываясь, вызвав мои опасения, но вернулась быстро. Впрочем, глаза Нинули все же обеспокоили меня, они температурно блестели, а зрачки были расширены.
– Вот смотри, – сказала Нинуля, – это моя мать, ей не дали даже кормить меня, а увезли через неделю после родов, тоже расстреляли, она работала в нашей газете… Сестра моей матери тетя Феня умудрилась сохранить эти снимки… Вот здесь на фотографии он…
Фотографий было три. Он (изображение мутное) стоял именно боком, заложив руку за пуговицы гимнастерки выше армейской пряжки, короткий профиль его был, что называется, чеканным (чем же привлекал его Наполеон, личность в ту пору безоговорочно вражески-отрицательная?). Мать же Нинули, если той верить, на другом снимке выглядела хрупкой блондинкой, комсомолкой-осоавиахимовкой, с челкой Лидии Смирновой из “Моей любви”.
– А это кто? – ткнул я пальцем на пышноволосую красавицу в динамовской футболке (третья фотография), положившую руку на плечо объявленной матери Нинули.
– А ты не узнаешь? – удивилась Нинуля. – Это Зинаида. Они с матерью лучшие подруги. Работали в Коминтерне с немцами. Зинаида так знает немецкий, что ахнешь… Потому-то она и провела столько лет… в логове зверя… Ой! Я тебе ничего не сказала!.. Я тебе ничего не говорила!..
Она замахала на меня руками, как на не предвиденное ею и неприятное видение, чуть не рухнула, но ухватилась за солонку, словно та могла удержать ее, то есть так нельзя сказать, она вцепилась в нее рукой и взглядом, но медитации, видимо, уже не суждено было случиться. Следующие два часа я был более занят не чтением полос (хотя и вычитывал их, что же делать?), а ухаживанием за Нинулей. Перемена в ее состоянии оказалась для меня неожиданной, я чуть было не вызвал врача из медпункта типографии, но не стал, довел бесчувственную совершенно Нинулю до их с Зинаидой кабинета, сдвинул стулья, уложил на них Нинулю, подсунув ей под голову не самые жесткие папки и книги. Кого-нибудь из других отделов и уж тем более уборщиц я не призвал, опасаясь конфузов. Бросить я ее не мог, а когда, по моим расчетам, до сигнала остался час, я внятно произнес ей на ухо: “Через час сигнал. Будут развозить. Встанешь!” На секунду глаза ее открылись, она прошептала: “Через час…” И ровно через час она очнулась, солонку поставила на стол, вспомнив о важном, схватила сумочку и отправила в рот беленькую таблетку: “Все, все, Василий, я в норме. Зинаиде ни слова!”