И она содрала с китайской жестяной банки рекламу грушевого компота, написала на ее обороте: “Василий Куделин, погорелец. Смываю следы горы Лохматой. Сорок минут прошу понимания!”
   – Собирай манатки, мыльницы и мочалки! И пошли. Я твой Мойдодыр!
   Энергия Виктории повлекла меня за собой, но я уже соображал, что ничего хорошего нас в душевой не ждет.
   Отчасти я ошибся. Одно хорошее для меня в душевой все же случилось. Обращение Куделина к соседям было утверждено на дверной ручке, крючок душевой закрепил за нами дверь, я разделся мгновенно и шагнул под тепленькую воду смывать обрезки жестких волос.
   – Василий, а что же ты не смотришь на меня? – услышал я. – Я ведь тебя не стесняюсь. Смотри.
   Виктория, обнаженная, прекрасная, стояла передо мной, лишившая себя наряда обеспеченной дамы со светским вкусом, и это была не взрослая деловая женщина, а знакомая мне восемь, семь, шесть лет назад девочка Вика Корабельникова, единственно – без косы.
   – Вика, – удивленно выговорил я. – Ты за эти годы не прибавила ни грамма!
   – А ты, я вижу, отощал на своей горе Лохматой, – сказала Вика. – Ну, подойди ко мне…
   А я не мог подойти. Мы стояли друг против друга, смущенные и смешные юнцы с третьего курса. Девочка-недотрога, желавшая, чтобы до нее дотронулись, и я, растрепан, сознающий, что дотронуться до нее я теперь не посмею. Вика поняла это и расплакалась.
   Потом, нелепо голые, мы сидели на лавке у ящиков для одежды, я слизывал языком соленые слезы Вики, а она говорила, всхлипывая: “Не надо было прилетать в настоящее… Надо было дожидаться будущего… Но и будущее не случится…” Потом она обхватила меня рукой за шею и спросила, глядя в глаза:
   – А помнишь, как ты нес меня на эстафете?
   Много дурацких поступков я совершал в жизни, о многих запамятовал, но об этом помнил. Шла университетская эстафета на Ленинских горах. Событие для города заметное. Я пробежал свой этап лихо, вывел факультет на шестое место, попрыгал, продолжая движение возле стартово-финишной линии, и вдруг сообразил, что в следующем, женском этапе побежала моя приятельница Корабельникова. Сил у меня было еще метров на двести, и я ради интереса отправился сопровождать девчат. Вика бежала неплохо в средней тесной группе, где и полагалось быть команде ее факультета. Но метров за пятьдесят, а то и все шестьдесят на повороте, да еще и в горку у обсерватории Штейнберга, Вику затолкали, она попала в коробочку, ей прошлись шиповкой по левой лодыжке, она рухнула на асфальт у правой бровки. Я поднял ее, сообразил: растяжение связок, в глазах у нее были ужас, мольба, она шептала: “Васенька, Васенька, палочка-то у меня…” Мне было понятно, какие мысли мучили в те мгновения добросовестную девушку: “Эстафету не передать, не донести… Команду с соревнований снимут… Университетский позор…” И я, естественно, Викину палку эстафетой передать не имел права. “Держись за шею обеими руками и крепче!” – крикнул я и помчал с плачущей ношей. Во мне – сила играет, азарт, порыв, жалость к подруге, а со стороны – клоун несется с мешком отрубей. Эстафету ноша моя, соблюдая правила, передала, и даже не последней, команду ее не сняли. А надо мной издевались – по справедливости – месяц с лишним. Чаще всего выясняли вес эстафетной палочки. Килограммов шестьдесят… Да нет, она же рослая, то есть продолговатая, в ней все семьдесят будут…
   – Помню, Викуша, помню, – сказал я. – Много я тогда шуток перетерпел.
   – Вот и теперь, Васенька, у меня связки потянуты, отнеси-ка ты меня, будь добр, в свою комнату…
   Что сейчас было думать о соседях (а они в коридоре и не бродили)? Я натянул на себя тренировочный костюм, побросал в сумку наши вещи. Вику же завернул в банную простыню, насколько ее хватило, и понес подругу со студенческим стажем в свое жилище. Снова она, как на Горах, обхватывала мою шею, но теперь целовала меня и шептала: “У нас с тобой получится, Васенька, получится…” Будто успокаивала ребенка.
   И у нас с ней получилось… “И все у нас, Васенька, получится…”
   Правда, удовольствия наши вышли короткими. Дальние перелеты укачали женщину, заснула быстро. А я и впрямь, видимо, подрастерял силы на горе Лохматой.
   Проснулись мы поздно. Но я на полчаса раньше Вики. За окном уже синело.
   Я лежал на спине, Вика дышала мне в подмышку. В своих раздумьях, обращенных в безупречно белый потолок, я признал, что Вика сестру мне ничем, почти ничем не напомнила, говорить же ей об этом или не говорить, не знал. Признание мое, высказанное вслух, могло спугнуть, нарушить (или напротив – утвердить) нечто существенное, но хрупкое – своей определенностью. А я пока не решил, кто для меня теперь Виктория Ивановна Корабельникова-Пантелеева. И кто я ей. Я лишь ожидал, что Виктория затеребит меня снова и у нас не возникнет желания выползать из тесноты берлоги в снежный лес. Вика и проснулась.
   – Ты уже бодрствуешь! И в одиночестве… А ну-ка чмокни меня в губы… А что ты такой серьезный?
   Она стала устраиваться на моей груди, ноги же подтянула на мои ноги.
   – Признайся, Васенька ты ведь задумывался, почему я отыскала тебя с опозданием чуть ли не в год. Задумывался… Отвечу. Я ведь обиделась на тебя, Васенька…
   – Это отчего же?
   – Ты ведь, ненаглядный мой, сбежал из Москвы, получив письмо из Лондона. Опять ощутив опасность кабалы и потери независимости. А я ведь была намерена признать твою напуганную независимость до последней хлебной крошки… или там песчинки…
   – С чего ты взяла, что я сбежал из-за тебя?
   – Почувствовала. Еще в Институтском переулке поняла, что ты опять пожелаешь оказаться от меня подальше. А теперь и твой приятель Марьин косвенно подтвердил это. Я обиделась всерьез. Чуть ли не клятву дала: ни в коем случае не навязывать себя тебе. И вот не выдержала…
   Она ожидала, что я сейчас же обниму ее и все горести с сомнениями забудутся, но я произнес жестко:
   – Вы с моим приятелем Марьиным, к тебе чрезвычайно расположенным, правы лишь отчасти. А о чем-то вы и не знаете.
   – И о чем же я не знаю?
   – Не знаешь ты о том, что кроме тебя в Москве существует и некий Сергей Александрович Кочеров.
   И я все рассказал Виктории об этом Сергее Александровиче. И о его разговоре со мной в редакционном кабинете с попыткой уловления души, и о его звонке накануне ареста Юлии, о Миханчишине-Пугачеве и его последнем ябедничестве, о грузовике Торика Пшеницына и неудавшемся походе в Крутицы. С подробностями рассказал. И все определения обнаруженных во мне Сергеем Александровичем свойств назвал.
   Виктория с меня сползла, а с кровати уже соскочила, отыскав сигареты с зажигалкой в кармане шубы, сообразила все же набросить канадские песцы на голые плечи, а закурив, босая принялась ходить по комнате.
   – Ты хоть носки мои надень, зима ведь! – только и выговорил я.
   Что были теперь Виктории Ивановне теплые носки! Из давней студентки Вики Корабельниковой она снова превращалась в деловую хваткую женщину, пусть с утра и не вполне обеспеченно одетую.
   – Ты меня снова удивил, Василий, – произнесла Виктория. – Как и в случае с Юлией…
   – Жизнь такая получается, дикая и удивительная… – попробовал я сострить.
   – А что же ты мне в Москве ничего не сказал про этого Сергея Александровича… Кочерова? – остановилась Виктория, имя и фамилию ловца человеков она выговорила так, будто разжевала панцирь марсельского (или какого там) лангуста и теперь была готова проглатывать розовое мясо. – Я бы рассказала обо всем отцу, и от этого Сергея Александровича не вышло бы тебе вреда. Да и кроме отца есть люди.
   – Вот потому-то и не сказал, – взъярился я, – что не хотел получить себе в подмогу танковые дивизии Ивана Григорьевича! И три его галстука из латинских Америк! И дальше бы поехало! В моей натуре сейчас нечто важное варится, складывается, и это нечто связано с научными упованиями… А стоило тебе намекнуть отцу, как я бы понесся институтскими коридорами на самокате! Вот мы и вернулись к прежнему…
   – Ты все упрощаешь, Василий, – мрачно сказала Виктория. – Вообще пора одеться, а тебе прибрать постель. Сядем за стол и закончим прения.
   Одевались мы молча, спинами друг к другу, будто были незнакомыми людьми и между нами следовало поставить ширму.
   – А теперь, Куделин, – сказала Виктория, – я открою чемодан и к трем галстукам Ивана Григорьевича добавлю твоей гордыне новую радость и, стало быть, еще один повод выволочь меня на морозец.
   Чемодан Виктория водрузила на табуретку, открыла его, и было явлено (вывалено на стол) объяснение, отчего чемодан такой тяжеленный и раздутый. Мне привезли подарки: куртки, свитера, джинсы, теплое белье, носки, гетры и даже бутсы с меленькой надписью “Манчестер Юнайтед” и с той же надписью, ясно, что не копеечный, футбольный мяч.
   – Страдальцу в Нерчинский острог, что ли? Или каторжнику на Акатуйские копи?
   – Ехидничай надо мной! – сказала Виктория, ресницы ее вздрагивали. – Что заслужила, то заслужила. Дура и есть дура. Представляла, какие ласковые слова ты мне нашепчешь. Но что заслужила, то заслужила.
   – Спасибо, – сказал я. – Но здесь я этого носить не стану. Могла бы догадаться. А уж теплое белье я никогда не ношу.
   – Извини, что запамятовала по старости лет, – сказала Виктория. – Не хочешь, не носи. Раздай бедным. Выкинь. Но обратно мне тяжести не накладывай. Пожалей слабый пол.
   Мне было неловко. Женщина Дедом Морозом или, посчитаем, Санта-Клаусом волокла подарки, чтобы порадовать меня и себя, в Москве, коли бы мне привез обновы из-за кордона, скажем, мой несуществующий и бескорыстный брат, я бы прыгал с криками возле приобретений, теперь же я, оглядываясь на те самые хлебные крошки своих свобод, старался досадить Виктории. И уже из-за этой неловкости раздражение свое я принялся ужесточать.
   – А тыкву ты мне не привезла? – поинтересовался я.
   – Какую тыкву? – удивилась Виктория.
   – “Золушка” с Яниной Жеймо. Тыква превращалась в карету. И отвозила Золушку к принцу.
   – Я тебе привезла туфельки. Сорок шестого размера. Хорошей кожи и с шипами.
   – Обойдемся без туфелек и без тыквы. Я не Золушка. Не дорос. Не перебрал свой мешок фасоли. Или чего там? Гороха, чечевицы? Не важно… Пока я пустое место. Говно невесомое, как справедливо определил Сергей Александрович. Юлия Ивановна оттого и поверила ему, что я пустое место. Но я переберу мешок фасоли. И сделаю это здесь.
   – Все, Куделин, кончили, – постановила Виктория. – Утро мы себе испортили. Но зато возникла ясность в наших с тобой гражданских состояниях. Подругой твоей я побыла. В долговременные жены не гожусь. Остается вахтовый способ. Я снова бизнес-дама и выметаться отсюда сегодня себе не позволю. Слишком накладным вышло мое путешествие, чтоб прекратить его без выгод и удовольствий. К тому же потратилась на подарки, какие придется выкинуть. А потому, сударь Василий Николаевич, разрешаю себе и на нынешний день остаться вашей вахтовой женой. Вы же обязаны, отбросив фальшивые угрызения совести, оказать мне услуги, даже если я вам и противна. Вам-то что? Тем более после такой блестящей рекомендации Павла Алексеевича Макушина… Все, выходим в ваш Турпас и будем дурачиться до утра.
   Самое смешное, или нелепое, или странное вышло в том, что мы, договорившись забыть серьезные слова, именно дурачились весь день и вели себя на глазах десятков людей романтическими влюбленными. Я добыл у ребят лыжи, и мы часа три катались по уже умятым лыжням и по свежему снегу, с шумом сваливались белыми комами с береговых склонов Турпаса, бултыхались в сугробах, только что не визжали, и целовались, будто семиклассники. Потом обедали в столовой, Виктория перезнакомилась с половиной поселка, хохотала над самыми пустяшными шутками. Вечером глядели “Кавказскую пленницу”, я – пятый раз, Виктория – второй (крутили в торгпредстве), а потом плясали на дискотеке, не посрамив московскую школу. Ушли с последнего вальса, оттягивали возвращение домой, опасаясь, что там снова пойдут смысловые слова и продолжится раздор. Но дурашливый день окончился легко, и на ночь мы остались вахтовыми мужем и женой, “любились”, как говорил Федор Дуля на своем малороссийском “суржике”. А засыпая, пообещали быть в ладу друг с другом: “Утро вечера мудренее…”
   Однако утро оказалось глупее и злее вечера и ночи. Мы быстро оделись. В десять Виктория должна была подойти к конторе. Завтракать в столовой она не захотела, попросила разогреть на плитке тушенку от Великой стены. Абрикосовый компот у нас еще оставался. Я распарывал ножом банку, а Вика поинтересовалась, не надо ли что кому передать. В Лондон она возвращалась не сразу, через полтора месяца, у нее были хлопоты с деловыми компаньонами в Харькове, Брянске и Туле. Нет, отвечал я, ничего никому передавать не надо.
   – Ладно, бывший мой ненаглядный друг Василий, – сказала Виктория, – разъясни мне, от какой кабалы и несвободы ты все же бежал. Твои страхи и комплексы нашего дипломного года стали мне понятны, я и сама тогда ответила на них дурью. Но сейчас-то ты – взрослый мужик…
   Я опять стал бормотать что-то насчет собственного мешка фасоли.
   – Да перебирай ты сколько хочешь свою фасоль! – воскликнула Виктория. – Или гречку-ядрицу! Или чечевицу! И именно здесь. Если тебе надо. Я брошу все и перееду сюда. Хоть на пять лет.
   – Крижанич жил здесь шестнадцать лет… – пробормотал я.
   – Какой Крижанич?.. Ну хоть бы и на шестнадцать. Я не стану тебе обузой. Устроюсь поварихой, и если ты не допустишь меня к своей фасоли, не буду роптать.
   Прежнее мое бормотание было все же вежливым, сейчас же я заговорил раздраженно:
   – Спасибо за готовность к подвигу! Только все это вышло бы лицемерством. Повариха! Жертва! Рубища на плечах вместо песцов! Но все бы вокруг знали: коли надоест, владетельная принцесса вернется в свои столицы!
   – Куделин, ради самозащиты ты имеешь потребность меня оскорблять, – сказала Виктория. – Ну и оскорбляй, если получаешь облегчение. Но сказочные сюжеты возврати в детские книжки. И не увиливай от ответа о кабале и несвободе.
   Тут я опять стал бормотать скороговоркой и совершенно неожиданное для себя. В юношеские и взрослые годы мне недоставало общения с матерью. Так сложилось. И скорее всего, по моей вине. В дружбе же с ней, Викой, происходило как бы возмещение недостающего сыну. То есть я стал ощущать, что Вика может оказаться мне не только подругой, а и заменить мать. А это вышло бы противоестественным. И я бы растворился в ласке, заботах и власти чужой натуры… Это трудно понять, говорил я Виктории, я и сам это не понимаю как следует, и она это вряд ли поймет…
   – Как смогла, я поняла тебя, Куделин, – сказала Виктория. – Теперь тебя страшит, что бизнес-дама, то бишь стерва, примется крутить и властвовать тобой…
   – Не то, Виктория, не то… Я говорю, что ощущаю в тебе материнское начало…
   – Я поняла, поняла, Куделин, – сказала Виктория. – И произнесено: “чужой натуры”… Чужой! Я тебе не нужна… И у тебя нет ко мне любви… Видимо, и шесть лет назад не было любви ни у меня, ни у тебя…
   "А сейчас, что ли, в тебе есть любовь?” – чуть было не спросил я, но был остановлен мыслью о том, что возможный ответ окажется для меня лишним. Или даже обременительным.
   – Все, Куделин, пора, – сказала Виктория. – Можешь меня не провожать…
   – Ну как же! – вынудил я себя улыбнуться. – Что подумает обо мне галантный Павел Алексеевич Макушин.
   По морозцу Виктория шла опять с темно-медной головой (вчера она все же согласилась натянуть мою рабочую ватную ушанку – к своим песцам), я отставал от нее на полшага.
   – Да, забыла сказать, – обернулась ко мне Виктория, – известная тебе Анкудина погибла…
   – То есть… Как погибла?.. – я опустил чемодан на снег.
   – Как погибла? Обыкновенно… В заключении…
   – Что же ты раньше не сказала?
   – Боялась испортить то, что и так оказалось испорченным…
   Минут десять мы шли молча. Потом я сказал:
   – Я видел твои глаза, когда ты произносила имя Сергея Александровича… Не вздумай что-либо предпринимать, прошу тебя… Оставь его мне…
   – Нужен мне твой Сергей Александрович! – бросила Виктория.
   На подходе к конторе она спросила:
   – А кто такой Крижанич?
   – Да так, – сказал я. – Чудак один. Проживал в Тобольске.
   У конторы уже стоял вездеход салымского начальника, вызванного в Тюмень. Вежливые хозяева дали нам с Викторией две минуты для расставания.
   – Буду в Тобольске, – сказал зачем-то я, – поставлю свечу за упокой Анкудиной.
   Помолчали.
   – А ведь мне нужна была помощь, Куделин, – выговорила Виктория. – Нужна… Но я тебе не нужна… И за два дня спасибо… Живи ладно. Перебирай свою фасоль. И не поминай меня лихом…
   В глазах ее были слезы.
   Она не поцеловала меня и не попросила поцеловать, а лишь провела ладошкой по моей щеке и пошла к вездеходу.
   "А не отправиться ли мне куда подальше? – размышлял я в общежитии, поднося ко рту стакан виски. – Как говорил Федя Дуля: “Надо передвигать ноги туда, где меня не достанут!”
   Доехали! Сначала Обтекушин, а теперь и Федя Дуля!
   Но там, где меня могли достать, не стоял тобольский Гостиный двор.
***
   Однако положение мое в Турпасе, да и во всей Тюмени после залета ко мне дамы в песцах, стало еще более двусмысленным. Ну не двусмысленным, смыслов могло притолковываться множество, а, скажем, еще более странным. И так человек непонятный, а тут к нему прибывала погостить и развлечься то ли миллионерша-иностранка, то ли дочь премьера Косыгина. Слова о возможном лицемерстве владетельной принцессы мне теперь следовало поместить на своей вешалке. Но бытовые суждения меня не смущали. Да и возникали они в головах немногих.
   Волновало меня иное. После побывки здесь Марьина у Горяинова и Вадима Константинова, видимо, рассеялись всяческие недоумения, и я уже не мерещился им ревизором или засланным соглядатаем. И вот теперь я, разъясненный (к тому же добродетельный ударник и спортсмен), увиделся им способным для здешней общественной карьеры. Все были убеждены, что очень скоро Вадима заберут либо в Москву, либо в обком партии. А тут вырисовывался перспективный Куделин (диплом, хорошая дикция, внешность – “положит. персонаж “Мосфильма” и т. д.). Естественно, сразу в начальники комсомольского штаба, фигуру номенклатурную, произвести меня не могли. Сначала должно было устроить меня на какую-нибудь должность освобожденного (то есть при зарплате) функционера, спорторганизатора например, чтобы поглядеть в делах. Вся эта мутотень меня никак не радовала. Напротив, пугала. Роптания не помогли бы. На мне тут же бы укрепили хомут устава и комсомольской дисциплины. Надо было отваливать из строителей. Туда, где не достанут.
   Помимо всего прочего, мне теперь было тяжко жить в Турпасе. Я тосковал. Становилось скверно вблизи конторы, там, где я услышал: “А ведь мне нужна была помощь, Куделин…”, у меня пропадал аппетит в столовой, я вспоминал, как смеялась – пусть и глупейшим шуткам – Виктория, я перестал ходить на танцы, чтобы не вводить ни себя, ни других в заблуждения. Месяцами жившая во мне уверенность в том, что Виктория рано или поздно пустится за мной следом, казалась мне теперь изощренной, пусть и мысленной, подлостью самоуверенного эгоиста, а в поисках “места тихонького” виделось и некое болезненно-сладкое паскудство. Неужели я и теперь стану держать в себе: “А-а-а! Прилетит, коли нужда подопрет!”? Нет, я знал, более не прилетит… Оно и спокойнее, убеждал я себя. Ведь то, что я неожиданно выговорил о подмене (замене?) Викторией матери, жило во мне, подруга-мать или жена-мать стала бы для меня властью, силой управляющей, а мне уже хватало властей… Но зачем я оскорблял, зачем я унижал ее? Из самозащиты, вспухало во мне упрямство, именно из самозащиты, ее слова. Но слова Виктории не вышли точными. Защитить я был намерен не себя, а свое решение, и не решение даже – а самое важное и, надо полагать, длительное действие в жизни. Не отогнав от себя Виктории или – слившись именно сейчас с ее судьбой, я в своем предприятии ничего путного совершить бы не смог. Выбор сделан, и нечего скулить. Но и эти соображения тоску мою отменить не могли… Вот здесь со слезами на глазах и в подглазьях она прощально коснулась моей щеки. Вот здесь мы, дурачась, скатывались с ней с приречного склона… Однако и уехать из Турпаса без объявления причин было бы скверно. Относились здесь ко мне хорошо. Да я и не давал повода относиться плохо. Я не был капризен. От отца унаследовал руки и добросовестность мастерового человека. Никакая грязная или пустяшная работа меня не унижала и не вынуждала скандалить. Здесь это уважали. А потому уехать из Турпаса и выбыть из штатных единиц управления хотелось по-доброму. Нужен был повод.
   Он и случился. Меня вызвали в Тюмень, в комсомольский штаб, и одарили предложением. По понятиям Константинова и Горяинова, оно было столь лестным, что не принять его мог лишь кандидат в клиенты психиатрической лечебницы. Тем более что все было согласовано с самим Коротчаевым, начальником Тюменьстройпути, легендарным строительным генералом, проложившим Абакан-Тайшет и другие магистрали. Коротчаев, правда, обо мне ничего не знал, но на футбольном поле видел. Как я предполагал, прочили меня в спорторганизаторы. “Для начала! – уверили. – Василий, для начала!” Слова для отказа надобилось подбирать дипломатически-нежные или воздушные, дабы не обидеть моих доброжелателей и не вызвать у них мысли не только о возможном умопомрачении Куделина, но и – что еще хуже – о моей социальной нелояльности, то есть неуважении к великому делу, какому и Горяинов, и Константинов служили искренне (во мне к тому времени марши энтузиастов заметно притихли, а вот-вот должны были и вовсе примолкнуть, что и произошло). Но и мне были дороги парни и девчата трассы, их старание протянуть рельсы к Ледовитому океану, меня помимо прочего увлекал, можно сказать, чисто спортивный азарт строительства магистрали… То есть разговор получался для меня нелегким. Я призвал на помощь авторитет Сереги Марьина. Марьин, наблюдавший за мной несколько лет, объявил я, побывав в Турпасе, решительно посоветовал мне вернуться к моей коренной профессии. Передали, что он, обратился я к Горяинову, выправил мне Поручение. Да, вот оно и было мне протянуто Юрием Аверьяновичем Горяиновым на бланке Тюменьстройпути Поручение товарищу Куделину Василию Николаевичу, внештатному корреспонденту Н-ской центральной молодежной газеты, постоянно заниматься исследованием материалов Тобольского архива с целью создания “Летописи ударной комсомольской стройки Тюмень-Сургут-Уренгой” в контексте многовекового героического освоения Сибири. Поручение подписал специальный корреспондент газеты С. В. Марьин, что и было удостоверено зам. главного инженера управления Ю. А. Горяиновым.
   Ну молодец Марьин, возрадовался я, ну молодец! Вот же, Вадим и Юрий Аверьянович, и дадена мне долговременная программа. Летопись нашей с вами стройки, а перед тем – Ермак, Прончищев, Хабаров, Дежнев, Невельской, Гарин-Михайловский… Собеседники мои, с первых же моих меканий догадавшиеся о сути дела, все еще дулись на меня и находились в напряжении, однако и растерялись… А уж возразить против “Летописи стройки”, да еще в контексте историческом, им было трудно. Разрядкой пошли вопросы житейски-практические. “Думаешь поступить на работу в архив?” “Нет, нет, там в штате три или четыре единицы, вакансий нет, устроюсь реставратором, от них до стула в архиве сто метров…” – “Оголодаешь! – расстроился реалист Горяинов. – Восемьдесят рублей, не больше…” – “Погоди, погоди! Дайте подумать! – какие-то соображения вертелись в голове Вадима Константинова, ему явно не хотелось упускать из своих гнезд теперь уже “летописца” Куделина. – Василий, ты ведь и за спортивную честь нашу не постоишь… А может, тебя и в какие областные команды включат против нас…” – “Да я готов выступать за управление! – искренне воскликнул я. – И мяч гонять, и бегать!” – “Э-э! Готов! – хмыкнул Константинов. – У нас не будет прав выставлять тебя. Сразу скажут…” Угрюмо помолчали. “А если… а если… – робко заговорил Горяинов, – а если его как Дулю?..” – “Верно! Верно! – обрадовался Константинов. – Именно как Дулю! Оформим сварщиком. Раз тебе нужен архив, то и в Тобольске. Или в Менделееве. Или рядом с вокзалом. А реставратором, если это тебе надо, сможешь по совместительству”. – “Неловко как-то… – промямлил я. – Тут что-то…” – “Василий! Ничего противозаконного или зазорного здесь нет! – принялся убеждать меня Константинов. – Так принято повсюду. У профсоюзов есть деньги на поддержку низовых коллективов и их лидеров…” Словом, меня уговорили. Обломали бока моим укорам совести и понятиям о приличии. Действительно, будто я и не знал, из кого набираются футбольные команды, скажем, текстильных фабрик, не из ткачих же, не из электриков и не из поммастеров. Маленькие городки жили их матчами, а игроки именно работали и бились на поле… Мы сидели довольные друг другом… Наше взаиморасположение вызрело сейчас из того: что я никого не обидел; что Вадим Константинов еще раз убедился – я не подослан вражьими силами с целью подрыва его карьеры; что они (Горяинов и Константинов) великодушно оделили полунищего реставратора прокормом (зарплата сварщика – под двести р.), придержав его при этом в своих спортсменах, и пусть он себе выкладывает кремлевские башни, пребывая – в сущностном – летописцем стройки.