В дни, когда Зинаида Евстафиевна отсутствовала, а со мной дежурила Нинуля, я позволял себе опрокинуть стопку-две в отделах, коли там возникали поводы для распитий. И понял – обо мне уже судачат: Куделин попивает. Передавали мне и новые ехидства Миханчишина, храбреца, вольнодумца, страдавшего в застенке. Однажды на лестнице я чуть было не столкнулся с Юлией Цыганковой. Несколько раз я уже видел ее на шестом этаже, но издалека. Порой я чувствовал чей-то взгляд, оборачивался и соображал, что на меня секундами раньше смотрела Цыганкова, я же мог наблюдать теперь лишь ее апельсиновый затылок. И вот я столкнулся с Цыганковой на лестнице. Она вздрогнула, испугалась, отпрянула от меня, будто от свирепого зверя или от Айртона, одичавшего в дебрях таинственного острова. “Надо кончать! – повелел я себе. – Надо прекращать пить и приниматься за гири!” Вовсе не Цыганкова была причиной этого повеления. Скучно мне стало…
   Однако на другой день я купил бутылку “Столичной”, у меня был отгул, и я решил отыскать Обтекушина. Адрес его я в свое время записал. Дом Обтекушина стоял от моего минутах в десяти-двенадцати пешего перехода. Зачем мне именно Обтекушин, этого себе я объяснить не мог. Предположил, что до шести обнаружить его дома вряд ли удастся, к семи и пошагал в Институтский переулок. Двор Обтекушина оказался теснее нашего. Дом и три флигеля окружали его – деревянные. В одном из флигелей на второй этаж вела крытая и застекленная лестница. Судя по номеру квартиры, именно по этой лестнице и поднимался Обтекушин. Но с чем я к нему приду? Что я ему скажу? “Здравствуй, дядя Обтекушин! Не хочешь ли ты потолковать со мной о превратностях жизни?” Так, что ли? Идиотом возвышался я во дворе, не имеющем представления об асфальте. Вечер был еще светло-синий. За непременным доминошным столом покуривал в одиночестве философ лет сорока.
   – Мужик, – сказал я, – ты не подскажешь, где живет Обтекушин?
   – Пашка, что ли? – уточнил мужик. – Газовая горелка?
   – Ну да, – кивнул я. – Газовщик.
   – Эко хватился! – сказал мужик. – Он уж больше чем полгода тут не живет. Как Любка его выгнала из-за неспособностей…
   – А где он теперь? – по инерции опросил я.
   – А я знаю? Может, у родственников. Где-то в Марьиной Роще родственники у него были…
   "Фу ты! Идиот и есть! – выбранил я себя. – Забыл концовку письма? Самому надо было догадаться, что Обтекушин здесь жить не может!” Но адрес-то он назвал именно этого дома. Стало быть, никакого иного адреса у него тогда и не было… Но что мне теперь было забивать голову заботами и тайнами Обтекушина? Или недоразумениями, с ним связанными?
   А не выставить ли мне “Столичную” на доминошный столик и не отвести ли душу в разговоре с совершенно незнакомым мне человеком? Не таскаться же с бутылкой по городу. Однако мысли о том, что прежде пришлось бы объяснять предполагаемому собеседнику, что мне Обтекушин и зачем я его ищу, подавили во мне искушение.
   – Спасибо за справку, – сказал я.
   – Не за что, молодой человек…
   Я вышел в Институтский переулок и побрел неведомо куда. Можно даже сказать, поплелся. Переулок был тих и пуст, только белая “Волга” стояла позади меня у тротуара. Минуты две пробрел я в бестолковых раздумьях и раздражении и вдруг почувствовал, что “Волга” едет за мной. Причем катит не спеша, не резвее меня. “По мою душу, что ли? Наконец-то!..” Метрах в двух впереди меня машина остановилась, передняя дверца ее распахнулась, и я увидел Вику, Викторию Ивановну Пантелееву.
   – Василий, садись, пожалуйста…
   – Я что – арестован?
   – Нет, не арестован. Задержан.
   – И то слава Богу. Но у меня нет желания садиться в ваш автомобиль.
   – Ну прошу тебя, хоть на пятнадцать минут…
   – Мне было обещано, что ваше семейство отстанет от меня.
   – Отстанет. Завтра я улетаю в Лондон. И беспокоить тебя более никто не будет.
   – Ладно. Пятнадцать минут.
   Я уселся рядом с Викторией. Захлопнул дверцу.
   – Ну и что теперь вам нужно от меня?
   – Кому – “вам”?
   – Вам. Виктории Ивановне Пантелеевой.
   – Ты, Василий, в раздражении. Возможно, у тебя и впрямь есть поводы быть рассерженным. Но ты и дурачишься. А на “вы” у нас с тобой из разговора ничего не выйдет.
   – Хорошо. Перейду на “ты”. Хотя это ничего не изменит. И почему же мне не быть рассерженным? Каким макаром ты оказалась здесь? Ты что, меня выслеживала и подкарауливала?
   – Да, подкарауливала. Ждала в вашем переулке. А когда ты вышел, поехала за тобой.
   – А если бы я шел в Институтский на свидание с дамой и всю ночь бы провел у нее?..
   – Я просидела бы здесь ночь, а тебя бы дождалась…
   – Зачем тебе это?
   – Мне завтра лететь в Лондон, и надолго.. А мне надо поговорить с тобой.
   – К чему разговор? И что из него может выйти? Или не выйти?
   – Надеюсь, поймешь.
   – Или не пойму. Он мне нужен – этот разговор?
   – Тебе, может, и не нужен… Поедем куда-нибудь? Или останемся здесь?
   – Останемся здесь. Здесь тихо и пусто. И ставлю условие: никаких обсуждений истории с Юлией.
   – Но… Два-то слова?
   – Ладно… Два слова. Но только от себя. А не от нее. И в ответ от меня услышишь два слова.
   – Она ведь мается… – помолчав и глядя в ветровое стекло, произнесла Виктория. – Она ведь и в редакцию ходит из-за тебя…
   – Все кончено и никогда не возобновится. И случилось это, видимо, в мгновение. Ударом. Как бы это тебе объяснить помягче… Твоя сестра… твоя сестра… Пусть это грубо, но это так… твоя сестра не вызывает у меня никаких ощущений как женщина… она мне не желанна… Такова реакция организма… Или натуры… Мне бы обратиться к психиатру либо к сексопатологу. Но я не стану делать этого…
   – Это серьезно, – сказала Виктория.
   – Это серьезно, – подтвердил я.
   – Да-а-а-а… – протянула Виктория. И будто бы испросила разрешения:
   – Я покурю?
   – Кури… Отчего же…
   Сигареты у нее были английские. А может, французские, крепкие, с махорочным запахом. Во всяком случае, не американские. В тот год Москва была завалена прежде диковинными для нас американскими сигаретами. Четырех сортов – “Астор”, “Филип Моррис” и еще каких-то, не знаток, не помню. По рублю пачка. Партию табачных изделий везли через Москву в Турцию, но что-то произошло не ахти приятное для Турции, и сигареты пустили в продажу в Москве. То-то был для любителей праздник! Моя студенческая знакомая бегунья Вика Корабельникова сигареты ко рту не подносила. Бизнес-вумен, бизнес-баба Виктория Ивановна Пантелеева, похоже, стала свирепой курильщицей. На меня она так и не глядела, сидела лицом к ветровому стеклу, но и в переулке ничего не видела, признание мое, по всей вероятности, оказалось для нее неожиданным… Была она нынче в кожаной куртке с рыжим меховым воротником, светло-русые волосы ее, как и при последнем нашем свидании, стягивало, возможно, и не пластмассовое, а дорогое кольцо. Тогда, на Лесной улице, в нервическом срыве, желая при этом выкрикнуть Вике нечто гадкое, глумливое, не рассчитав силы, я оттолкнул от себя Викторию, она чуть не упала на тротуар, а кольцо ее свалилось, разрешив ветру трепать длинные викины волосы. Теперь я был обязан смирить свое раздражение и тихим слушателем дотерпеть разговор до конца.
   – Свежая “Волга”, чистенькая, – сказал я. – Двадцать первой модели, что ли?
   – Да, – кивнула Виктория. – Стоит в гараже. Купила в прошлый приезд. В “Березке”, естественно.
   – Красиво живете…
   – На свои деньги, – почему-то поспешила сообщить мне Виктория. – Я ведь зарабатываю больше Пантелеева. Бизнес-леди. Стерва, стало быть.
   – Стервой ты уже представлялась мне в прошлый раз. Я разрешил себе в это не поверить.
   – Тебе не все равно, стерва я или нет…
   Она поднесла зажигалку к новой сигарете.
   – А папаша наш, – помолчав, произнесла Виктория, – привез тебе из латинских америк галстуки…
   – Неужели три штуки? – оживился я.
   – Именно три…
   Я рассмеялся.
   – Отчего ты смеешься? – удивилась Виктория.
   – Однажды во сне, кошмарном, но веселом, мне явилась Валерия Борисовна и сказала, что Иван Григорьевич купил мне в Латинской Америке три галстука, о чем только что сообщил ей по телефону из Лимы…
   – Это действительно смешно… – улыбнулась Виктория.
   – Было смешно… Но уже отсмеялись… А к чему ты вспомнила о галстуках?
   – А ты к чему оценил свежесть автомобиля? – спросила Виктория.
   – Вот уж не знаю! – сказал я искренне. – Это ведь тебе, по твоему мнению, нужен разговор со мной. Я же бормочу все это из вежливости…
   – Вроде бы ты, – произнесла Виктория неспешно, – вот сразу все прояснил и поставил наше семейство на место. И меня, естественно.
   Молча мы просидели минуты две.
   – Да! – словно бы спохватился я. – Теперь уже я хочу узнать об одной… мелочи… Что там Валерия Борисовна толковала мне об обязательных действиях какого-то бубнового валета? Ты не в курсе?
   – Бубнового валета… – задумалась Виктория.
   – Ты вообще-то в курсе того, что случилось с твоей сестрой? И со мной?
   – Мне все рассказали… Вроде бы… и об арестах, и о пощечине… Юлия добавила мне даже и про пистолет…
   – Хорошо, – кивнул я. – Тогда разъясни мне про бубнового валета…
   – Тебе известны мамашины причуды, – сказала Виктория. – Вера ее в гадалок и ясновидящих непоколебима. А тут еще и смертельная опасность в случае с дочерью. Ей внушили мысль об обязательности присутствия бубнового валета…
   – С чего это вы принялись городить о какой-то смертельной опасности! – выкрикнул я, прервав Вику и забыв о намерении тихо вытерпеть разговор. – Вернулся бы Иван Григорьевич на белом коне, и все бы завершилось полным семейным благополучием!
   – Нет, Василий, ты ошибаешься, – покачала головой Виктория. – Полагаю, что мать была права. Это теперь история с Юлией представляется пустяшной. А тогда мать не преувеличивала ее серьезности.
   – Валерия Борисовна, – опять чуть не выкрикивал я, – втравила меня в глупейшую историю, освободиться от последствий которой я, наверное, никогда не сумею!
   Виктория посмотрела на меня с удивлением, и по глазам ее я понял, что моя история ей неизвестна.
   – О чем ты, Василий?..
   – Какая в вашей семье существует легенда по поводу освобождения Юлии? Что и как объяснили академику Корабельникову?
   – Он не желает об этом говорить. Сказал лишь, что случилось недоразумение, казус, о чем следует забыть, в особенности Юлии… Его объяснение считаю разумным… Мать же… Ты ее знаешь… Мать же убеждена, что произошло чудо. И не обошлось без предсказанного бубнового валета.
   – Опять мы пригребли к бубновому валету! – воскликнул я. – И кто же, по мнению Валерии Борисовны, этот самый бубновый валет?
   – Не знаю, – растерялась Виктория, – не знаю… Говорит, что предполагает, кто это… или догадывается… но открывать тайну нельзя… Ты сказал: она втравила тебя в глупейшую ситуацию…
   – Пыталась втравить. В глупейшую. И должен добавить – в унизительную ситуацию!
   – Что же это было?
   И тут я не выдержал, сорвался, рассказал, идиот, Виктории о еще более идиотском произведении себя в Михаила Андреевича товарища Суслова и вертушечном разговоре с генерал-полковником Горбунцовым. Остановиться не мог, выболтал все подробности, умолчал лишь о Тамаре, хотя и признался, что в пустой кабинет К. В. попал с помощью некоего приятеля, имя его я не назову и на дыбе. Не назвал я и Миханчишина. Выброс или всплеск слов своих я закончил так:
   – Забудь обо всем, что ты от меня услышала. Произошел – наверху или в недрах – казус, как сказал Иван Григорьевич, и все. И более ничего. А звонок мой, возможно, ничего не решал в судьбе твоей сестры.
   – Однако ты произвел звонок, – тихо сказала Виктория.
   – У Даля сказано, я заглядывал в него недавно, бубны – карточная масть, красные кирпичики… Не с чего ходить, так с бубен… Бубны все дело поправят!.. – я опять почти кричал. – Валерии Борисовне не с чего было ходить, и она бросилась к бубновому валету. Но она ошиблась. Вовсе не того человека она посчитала бубновым валетом!
   – Выходит, она не ошиблась, – сказала Виктория.
   – У того же Даля написано. Валет – младшая из фигур в игральных картах, холоп, хлап, холуй, хам!
   – Но все же ты смог вызволить Юлию!
   – Возможны совпадения чего-то… – и опять крик:
   – И вовсе я не вызволял твою сестру! Меня загнали в Троекурову яму, и мне должно было выломиться из нее!
   Я замолчал. Молчала и Вика.
   Она закурила. Рука ее тряслась.
   Понятно, ей было сейчас о чем поразмышлять. Но отчего я выложил ей вдруг свое запретное? Не из-за подсознательного ли желания выказать себя этаким молодцем-освободителем? Это вышло бы делом противным. Маленький комарик при мухе-цокотухе. Так, что ли? И впрямь удалец! Сейчас бы, ощутил я, стакан коньяка, да из Тамариных рук. У меня же бутылка “Столичной”, вспомнил я.
   – Виктория Ивановна, – сказал я. – У тебя в хозяйстве случайно нет какой-нибудь посудины?.. Или емкости?..
   – Какой посудины? Какой емкости? – Вика, похожее не слишком ясно соображала теперь, где она находится кто сидит с ней рядом.
   – Ну, из чего бы выпить, – подсказал я. – Я что-то разволновался… Будто бы опять побывал в кабинете К. B. А в сумке у меня “Столичная”.
   – Открой бардачок, – предложила Вика.
   В бардачке действительно имелась посудина, фарфоровый или фаянсовый стаканчик, с сизыми овечками на боку, граммов на сто.
   – С вашего позволения, – сказал я.
   – Потом нальешь мне…
   – Ты же за рулем…
   – Ничего… У меня заграничный паспорт… И есть таблетки, подходящие к случаю…
   – Ну коли так, налью…
   Сам я был готов употребить две дозы с овечками. И без задержек…
   – Ты, Василий, меня удивил, – сказала Виктория, возвращая мне посудину.
   – Рассказом или действием?
   – Действием, конечно…
   – Я сам себя удивил, – сказал я. И сейчас же сообразил: а не запищал ли снова маленьким комариком, одолевшим старичка-паучка?
   – И твоими нынешними чувствами к Юлии как к женщине…
   – Тут от меня ничего не зависит, – угрюмо произнес я. – Случай медицинский…
   Вылетевшие из меня слова показались мне совершенно пошлыми, я будто бы важничал или рисовался сейчас перед Викторией, разговор следовало прекращать! Да и сама Виктория Ивановна Пантелеева обязана была сообразить, что все, хватит, освободить двадцать первую модель от моего присутствия, а меня – от интересов благородного семейства, и помахать мне на прощанье деловито ухоженной ручкой.
   Я плеснул водку в посудину, выпил, задышав напиток рукавом.
   – На посошок, – сказал я.
   Вика указала глазами на бутылку, спросила:
   – И это для тебя теперь серьезно?
   – В каком смысле? – выговорил я с вызовом.
   – До меня донеслось, что ты чуть ли не запил, – сказала Виктория.
   "Донестись” до нее могло только от одного человека, посещавшего нашу редакцию, и известие об этом донесении должно было меня разозлить, Вика не могла этого не понимать. Однако она смотрела на меня с состраданием или даже – показалось на мгновение – с сострадательной нежностью, но я вместо того, чтобы обрадоваться или умилиться этой нежностью, как и в прошлый раз на Лесной, ощутил себя девятиклассником, столкнувшимся на перемене с заведующей учебной частью. Женщина глядела на меня куда более взрослая и разумная, нежели я. Мне необходимо было освободиться от ее власти и опеки, и требовалось произнести какие-нибудь подлые слова. Но мною было произнесено лишь некое шипение:
   – Разумнее было бы поучать вам своего супруга, коли нашлись бы к тому какие-либо основания, а не тратить время на мое воспитание.
   И я открыл дверцу “Волги”.
   – Подожди, Василий, – вцепилась мне в руку Виктория. – И не обижайся. Тут не поучение… тут необъяснимая и для меня самой озабоченность… Может, кому-то именно и надо, чтобы ты запил… Или хотя бы расслабился…
   – И кому же это надо? – спросил я.
   – Я не знаю. – Деловая леди или завуч пропала, передо мной сидела испуганная Вика Корабельникова, правда лишившая себя косы. – Я боюсь за тебя… И я хотела бы увидеть тебя… Стала бы я выслеживать тебя, если бы у меня не возникла жизненная необходимость видеть тебя!..
   Я помолчал. Потом сказал опять же с вызовом (только кому? Виктории? себе? судьбе? миру?):
   – Напрасно… Мне теперь все равно… Я потерял интерес к жизни… Мне теперь никто не нужен. И я не нужен никому…
   Позер, тотчас оценил я себя, позер! Но ведь я не врал возможно, пафосно преувеличивал свою маяту, но по сути-то – не врал…
   – Василий, Васенька… – и ладони Вики охватили мой кулак, принялись гладить мои пальцы.
   И тогда случилось то, чего я опасался. Я чуть было не расплакался. Но вместо слез изошел из меня поток слов дотоле мною никому не произносимых. Они были заперты во мне, но теперь вырвались. Я говорил о том, что мне плохо, скверно, что жизнь моя бессмысленная, а вокруг меня люди с пыланием в очах, у них есть дело (и про Лену Модильяни), а у меня этого дела нет, что я по-прежнему раб, и что нелепейшая моя отвага в кабинете К. В. не принесла мне свободы и не истребила во мне страхи, и что самое страшное – я не способен теперь к любви. Были воспроизведены почти весь разговор с Анкудиной и обличения Анкудиной (я повторял их Вике чуть ли не с удовольствием): “Твоя душа, Куделин, в аду! И сам ты в аду!” И с удовольствием же привел подтверждающие истину Анкудиной слова старца Зосимы, вызванные вопросом “Что есть ад?”: “Страдание о том, что нельзя уже более любить”. Совсем недавно я напомнил их в печали кому-то, то ли Тамаре, то ли самому себе, но сейчас они прозвучали почти с трагедийным пафосом. “И это итог! – говорил я. – И это итог моей жизни!” – “Успокойся, Василий, успокойся, – Виктория гладила уже мои волосы, – какой ты и впрямь ребенок…” А я посчитал нужным выложить ей и про свои ночные порывы (как хватал аптечку родителей, как намерен был броситься в дровяной сарай с бельевой веревкой). Посчитал нужным… Неверные слова. В те минуты я не был способен на какие-либо расчеты и холодные соображения, слова возникали сами, аптечку и бельевую веревку я вспомнил в досаде или мальчишеской обиде. Мне сказали: “С Юлией все было чрезвычайно серьезно”. А со мной, что ли, шутки происходили? Возможно, глаза мои стали мокрыми, я уткнулся в плечо Виктории, волосы ее, рассыпавшись, укрыли мое лицо, кольцо сползло с них. Вика гладила мой ежик, шептала слова успокоения, я умолк на ее плече. И вдруг по боковому стеклу забарабанили, гоготом раздалось:
   – Голубки, у вас удобнее получилось бы на заднем сиденье!
   Меня током отбросило от Виктории. Мое лицо, видимо, в мгновенье стало таким свирепым, что двое мужиков поспешили побыстрее удалиться от белой “Волги”. Виктория в смущении принялась усмирять волосы. Я же испытывал скорее чувство стыда. И был сердит, естественно, на самого себя.
   – Извини, – сказал я. – За все, что я тебе наговорил. Эко разболтался. И все забудь…
   – Я тебя подброшу…
   – Ни в коем случае, – сказал я. И выскочил из машины.
***
   Я боялся, как бы Виктория не прорвалась ко мне телефонным звонком. Нет, не позвонила. Ни домой, в Солодовников переулок, ни в редакцию. Возможно, услышанное ею и впрямь, мягко сказать, удивило ее, и она отправилась в Лондон со вчерашними открытиями, которые ей еще предстояло осмыслить. Передала ли она суть разговора матери и сестре (Иван Григорьевич, полагаю, в посвященные вряд ли бы сгодился), меня не волновало. Впрочем, я лукавил. Узнать, как отнеслась (бы) к подробностям действий бубнового валета Валерия Борисовна, мне было бы интересно. Но она могла посчитать, что ничего особенного и не произошло, а все было предусмотрено гадалками и ясновидящими. Ну и ладно. Ничего особенного и не произошло.
   Себя же я не переставал бранить. Сопляк! Мальчишка! И не мальчишка даже, а истинно ребенок! Раскис, расклеился, разревелся! Достоин иметь девичью подушку! Отвел душу! Постороннего человека одарил своими комплексами, горестями и совершенно ненужными, но без сомненья опасными знаниями. Прохвост, жалкий причем. Зять Микуев! Но ведь я и хотел, чтобы пожалели в состраданиях. Еще месяцы назад в ночных приступах одиночества я тосковал из-за невозможности отыскать доброрасположенную жилетку, способную воспринять душевную капель. И к Обтекушину отправился с намерением устроить облегчение своей натуре. Слизняк! С Викторией-то Ивановной Пантелеевой никак нельзя было распускать нюни откровенничаний! Не удержался! Прорвало! И ведь успокоился, утих, уткнувшись лбом в плечо Виктории. Днями раньше поглаживания той же самой проказливой головушки Ланой Чупихиной с опекунскими нашептываниями: “Бедненький Василий, бедненький…” – вызвали мое раздражение. А тут меня будто бы укачало или разморило в тепле слов, рук и волос Виктории, и мужики, посоветовавшие пересесть на заднее сиденье, оказались для меня чуть ли не спасителями. Они вызволили меня из плена Виктории Ивановны Пантелеевой.
   Но знакомая мне опасность не была истреблена. Опять, как и в памятный день путешествия с Викой: площадь Борьбы – Лесная, я, человек, несший в белой “Волге” чушь о медицинском случае и убежденный в правильности этой чуши, опять, как и тогда на Лесной, после прикосновения рук и волос Виктории, ласковых и как бы любящих, несомненно (для меня) вмещавших и нежность Матери, я ощутил не только успокоение, но и желание.
   Тут уж не одна опасность угадывалась. Тут мог подстерегать меня и некий комический или даже фарсовый поворот. Ведьминская семейка! С тремя галстуками – арканами из латинских пробуждающихся стран. И ведь если на Лесной я, ощутив опасность, попытался проявить себя подлецом, бросал Виктории грубые слова, желал оскорбить ее, то вчера я оказался неспособным к каким-либо протестам или освободительным действиям. Угрелся. Даже вытерпел высказывания забот в связи с нездоровым образом жизни. И взяли меня врасплох, тепленьким. При этом меня и подкарауливали часами. А я этого и не почувствовал. “Мне, Василий, необходимо было видеть тебя…” – “А мне, Виктория Ивановна, – выдохнул я в сторону Атлантического океана, надо полагать. – Нет никакой нужды более вас видеть”.
   И все-таки (я был обязан в этом себе признаться) я испытывал некое облегчение. Неизвестно, правда, отчего. Но что-то в моей жизни просветлело. Отпало желание разыскивать Обтекушина и употреблять с ним напитки ради душевных утолений. Кроме осознанной мной опасности, возникло и опасение. Коли вчера я испытал хотя бы и мимолетное желание, не отменился ли ход жизни и тот самый медицинский случай, о котором я нечто наболтал вчера Виктории? Нет, опасение рассеялось. Я встретил Юлию Ивановну Цыганкову в холле шестого этажа возле стола для пинг-понга (некогда Юлия заводила здесь важный для нас разговор), и ничего не случилось, ничто меня не обожгло. Юлия Ивановна и стол для пинг-понга оказались для меня равноценны. Я прошел мимо них. А младшая дочь Ивана Григорьевича Корабельникова взглядом своим выказала явное намерение шагнуть мне навстречу и вступить в беседу (Виктория вряд ли вчера молчала). “Извините, у меня нет времени”, – готов был сказать я. Но Юлия Ивановна нашла в себе силы остаться на месте вкопанной… Мгновенным было сожаление о том, что медицинский случай мне не отменили. Но я тотчас осознал, что пророчество Анкудиной удручает меня теперь не так тяжко. Заниматься рефлексиями по поводу новых моих состояний и причин, их вызвавших, я себе запретил.
   А вот Тамара как-то подошла ко мне в коридоре, попросила протянуть ладонь и положила на нее карту. Произнесла лишь: “К твоему интересу” – и последовала по делам. Чистенькая Тамарина карта была, естественно, бубновым валетом. Но с текстами на рубашке. Поначалу тексты эти показались мне интересными. Но потом я понял, что к моему случаю они не имеют отношения. Карта была из колоды гадальной, и бубновый валет оказывался в ней не персонажем действия, а посланцем вестей, хороших или дурных. Причем лишь во взаиморасположении (“рядом”) с определенными картами тех или иных мастей. В размещении “прямо” он, валет, мог принести прекрасные новости о сердечных и семейных делах, быть обещанием денег и удач в немедленном разрешении всех трудностей, при этом соседство с трефовым тузом гарантировало подтверждение новостей письмом и т. д. В положении же “перевернуто” бубновый валет мог предрекать лишь всяческие разочарования, обещания предательств, болезней и т. д. “Это для шарлатанов!” – отрецензировал я карту Тамары. На рубашке карты я прочитал еще и: “Не давайте никому ваши личные карты для того, чтобы сохранить флюиды, которые вы передали картам, гадая на них”. Через полчаса я постарался вернуть карту Тамаре.