Поблагодарив сочувствующих мне людей, осмотр Крутиц я, естественно, отменил, и пошел, со вниманием поглядывая по сторонам, к станции метро. В редакции мне тотчас бы поспешить к Марьину за сибирскими адресами, но я опять взъерепенился. “Нет! Уж теперь-то точно – ни за что! Из Москвы они меня не выгонят! Накось, выкуси!” Воинственным я вернулся домой. Засад во дворе не обнаружил. На кухне сосед Чашкин покуривал. И оказалось, он меня поджидал.
   – Пляши, Василий! – засмеялся Чашкин. – Тебе письмо. “Вечерку” вынимал. Смотрю, лежит. И не какое-нибудь, а из дальних земель. На иностранных языках. Марку потом отдашь?
   Могли последовать шутки Чашкина с погогатыванием насчет зарубежных двоюродных сестер или даже шпионажа в пользу заокеанских империалистов, но в последнюю неделю Чашкин хамить перестал.
   Письмо было от Виктории Ивановны Пантелеевой.
   Состояло оно (помимо приветствия) всего из трех фраз:
   "Через три недели приеду в Москву. Вышла оказия. Мне необходимо продолжить с тобой разговор. Вика”.
   Значит, эдак! Вика! Хорошо хоть не – Твоя Вика!
***
   Тогда-то я и понял: из Москвы надо уезжать немедленно.
   Завтра же.
   Но понятно, что за один день я не смог бы ни собраться, ни оформить бумажные обязательности расставания с газетой. “Ничего, – успокоил я сам себя. – У меня же еще есть минимум две недели”. И сам себе удивился. Выходило, что из двух событий, по капризу или издевке судьбы совпавших по времени, решающим для меня оказывалось получение письма от Виктории Ивановны Пантелеевой! Грузовик Пшеницына смог меня разозлить. Значит, необходимость продолжить со мной разговор, возникшая в Вике, была для меня опаснее уралзисовского грузовика без номеров? Так, что ли? Позже разберемся, пообещал я себе, позже…
   Нелегкими вышли мои разъяснения причин ухода, из редакции и стремительного отъезда куда-то на Восток. Матушка расплакалась, отец сопел угрюмо. Довод: мол, заработаю на квартиру – пришлось отменить. Теперь звучало: заработаю на машину. Хитроумие Марьина с планом нового похода отца в райисполком не показалось старикам реальным. Однако, наверное, все же из-за желания не расстраивать незадачливого сынка отец пообещал сходить в казенный дом на Первую Мещанскую.
   В редакции я полагал подать заявление с просьбой освободить меня от занимаемой должности “в связи с…” и помалкивать. То есть если бы кто поинтересовался, чего о я желаю отчебучить, я бы что-либо складное наговорил в ответ. Но болтаться по редакции и объяснять, что и отчего, я не был намерен. А в заявлении после слов “в связи с” перо мое буксовало. В конце концов я вымучил банальное: “в связи с переходом на другую работу”. Помощница Главного Тоня Поплавская приняла мою челобитную, глазами и губами изобразила недоумение и сказала лишь: “Передам”. Я не сомневался, что первым делом Тоня сообщит о моей бумаге буфетчице Тамаре.
   – Ну что же, Куделин, насильно мы тебя удерживать не станем, – произнес Кирилл Валентинович Каширин.
   И никаких вопросов или намеков я от него более не услышал. Да и зачем ему было меня о чем-либо спрашивать? Что бы он узнал для себя свежее? И свое отношение ко мне он не пожелал нужным выказывать. А я в одно из мгновений разговора посчитал, что Кирилл Валентинович вот-вот съязвит: “Тебе, Куделин, небось в Москве гонять мячи тесно, тебе подавай сибирские просторы! Что ж, смазывай ваксой бутсы!” Не съязвил. Но и руки не протянул. Теперь мне было бы интересно узнать, что Кирилл Валентинович истинно думает обо мне. И порадовал ли его или хотя бы принес ему облегчение мой отъезд-побег?
   Неуклюже-неприятным ожидался мне заранее разговор с моей начальницей Зинаидой Евстафиевной. Ей-то врать или хотя бы фантазировать мне вовсе не хотелось. Но никаких дипломатических исхищрений от меня не потребовалось.
   Зинаида Евстафиевна заявила мне:
   – Не юли, Василий, и ничего не придумывай. Нелегко при твоей-то натуре. Я давно этого ждала. С того самого дня ждала, как тебя приказом перевели сюда. И не совестись, что ты меня бросаешь. Сначала ко мне будут подсаживать практикантов, потом кого-нибудь подберем. Я досадовать на тебя стала. Здоровый мужик, думаю, что он торчит-то здесь? Пора бы взбунтоваться! Против себя! Не против меня же! Против себя! Ты ведь и теперь не взбунтовался. Тебя вынудили уйти и уехать. И хорошо, что вынудили… Поезжай, сынок, поезжай. Поезжай, детинушка… Плечи расправишь, узнаешь сотни судеб, может, и подлинно себя поймешь. И не трусь! Не робей. Да что я тебя как малое дитя наставляю. Поезжай! Захочешь – напишешь сам. Не захочешь – не пиши…
***
   Прощальный мальчишник решили провести на квартире Сереги Топилина. Благо тот жил возле типографской поликлиники метрах в двухстах от редакции. Народу у Топилина набилось человек тридцать. То есть кто-то уходил, кто-то приходил, но выпили со мной на посошок именно человек тридцать. Явилась даже Лана Чупихина, попросив признать ее на полчаса своим парнем. Из нашей футбольной команды не посетил собрание лишь Кирилл Валентинович Каширин. Зато порадовал нас дружеским визитом Башкатов. Свое отсутствие в газете он объяснил тем, что торчал вблизи Петрозаводска с экспедицией дендрологов, его волнует судьба карельской березы. Но по редакции-то растекалось: он по-прежнему на смотринах, но вроде бы при нынешних посткоролевских конструкторах и смотрителях программ шансы попасть на борт “Союза”, как и у других журналистов, у Башкатова слабые, почти нулевые, хоть наш Башкатов и понастырнее прочих… Был он скучен, пил чуть-чуть, можно было предположить, что его ждут новые обследования или угнетения организма в барокамерах. Но предложение Марьина выбить мне (то есть моим старикам) квартиру через райисполком его несомненно взбодрило или даже развеселило.
   – Ба! Парни! – вскричал он. – Да это ведь замечательная идея!
   Глаза его зажглись, палец принялся производить энергические движения в правой ноздре. Ясно было, что затея с квартирой становится для него не менее замечательной, нежели поимка снежного человека. Не важно (уже для меня), что снежного человека он пока не поймал. Не важно. Дзержинский райисполком ближе Памирских гор, и его-то бастионом овладеем штурмом! Или измором. Я понимал, что Башкатова, как и Марьина, затея увлекала еще и тем, что в ней как бы размещался их ответ Чемберлену, то есть К. В., Кириллу Валентиновичу с зависимой от него жилищной комиссией с их улиточьей очередью, по коей и Марьин, и Башкатов жилье могли улучшить лишь через два-три года.
   – Но – тссс! – сообразил вдруг Башкатов. – Болтовню по коридорам не разносить. Сделаем все тихо и несуетно. Создадим команду и запустим предприятие…
   Тут я заметил среди пьющих и редакционного классика маэстро Бодолина. Когда он появился в квартире Топилиных, я не заметил. Не обретается ли поблизости Миханчишин, обеспокоился я. Нет, Миханчишина я в компании не обнаружил. Бодолин же предпринимал попытки нечто высказать мне или спросить меня о чем-либо, но я исхитрялся сейчас же завести разговоры с людьми, явно Бодолину лишними. В частности, сумел переговорить с Башкатовым о солонках. Я осторожно намекнул ему о том, что у меня странным образом, не имею возможности открыть – каким, оказались на руках еще две солонки из коллекции Кочуй-Броделевича, а с ними – и небольшая картонка, прежде свитая в трубочку и перевязанная ленточкой. Слова о странном образе будто бы не были расслышаны Башкатовым. Солонки я на днях изучил и не углядел в них ничего примечательного, к картонке же был приклеен листочек некогда белой, ныне выцветшей бумаги с акварелькой, исполненной, на мой взгляд, женской рукой, уж больно она выглядела нежной. Мостик будто бы кружевной, ручеек под ним голубенький и чья-то фигурка в белой накидке, спешащая к зеленым кустам…
   – Картон однослойный? – озадачил меня Башкатов.
   – Да вроде бы… вроде бы однослойный… – принялся вспоминать я. – Впрочем, не знаю… Мне и в голову не пришло расковыривать картон… теперь-то это мне и вовсе ни к чему…
   Зачем мне надо было всерьез исследовать свойства двух солонок и картонки с акварелькой? Я же завтра в Сибирь – тю-тю! Игра с солонками для меня закончена.
   – Именно. Теперь они тебе и вовсе ни к чему. – Башкатов в раздумье почесал свитер. – А потому оставь-ка ты, старик, их мне.
   – Ну смотри… Хотя уверен, что история с солонками закончена, – попытался я образумить его.
   – Не знаю. Не знаю, – покачал головой Башкатов. – Не знаю…
   А глаза его при этом были очень хитрые.
   Порешили, что завтра я привезу из дома две солонки и картонку. О солонке №57, фарфоровой птице с головой Бонапарта, речи отчего-то не зашло.
   Мальчишник наш шумел, надо признать, весело. Грустных физиономий я не видел. Пожалуй, лишь Бодолин выглядел озабоченным (а Глеб Аскольдович Ахметьев, как и К. В., собрание наше не удостоил вниманием, пришло отчего-то мне в голову). Да и с чего бы кому-то было теперь грустить? Кроме меня, естественно. Ну собрались в застолье, коли случился повод, ну уезжал кто-то из своих, пусть и надолго, ну не поминки же, уедет, а потом вернется. Когда-нибудь. Мало ли таких отъездов происходит среди нашей братии…
   А я загрустил.
   Им-то что, приятелям моим. Для них сегодня ничего не менялось. Они никуда не уезжали (то есть могли завтра же улететь хоть на Чукотку, но на неделю, на две). Это я, домосед, был отъезжающий. Отъезжающий… Где-то встречалось недавно мне это слово. В “Казаках”! перечитывал “Казаков”. На первых страницах, не представив своего героя по имени, Лев Николаевич называл его отъезжающим. Его Оленин, светский человек, года на два – на три помоложе меня, отъезжал из Москвы на Кавказ с надеждами – сделает карьеру, добудет славу, состояние, любимую и любящую женщину. У меня же не было теперь успокоительных (тем более – ослепительных) надежд, имелось лишь упование – авось жизнь продлится, все (что – все?) устроится, нечто путное в моей судьбе случится… Оленина любила женщина, но она была для него – “не то”. От кого уезжал я? Нет, на мыслях о женщинах сейчас было наложено табу. И само неожиданно явившееся сравнение с Олениным показалось мне глупым, я его отринул. Но легче мне от этого не стало. Я не хотел уезжать из Москвы! Не хотел! Что со мной делают! Ко всему прочему я, человек, не избалованный сладостями и уютами жизни, не привереда, казалось бы готовый ко всяческим невзгодам, теперь пугался сибирской зимы. “Хоть бы весной уезжать или летом… – бубнил я себе. – А то ведь придется корпеть на морозе да на ветре…”
   Я маялся, прижав ладони к вискам, жалел себя. Ко мне подсел Борис Капустин.
   – Э-э, Куделин, да ты, брат, что-то раскис! – похлопал он меня по плечу. – А это нам надо печалиться! Как же мы играть без тебя будем. На кого ты нас оставляешь!
   Компания оживилась. Обращение к футбольной теме сейчас же вызвало спортивные воспоминания и свежие тосты. Отъезжающий, то есть я, крепко набрался. Добираться ночью домой, памятуя о грузовике Пшеницына и обидах ловца человеков Сергея Александровича, я посчитал делом неразумным. Супруга Топилина Екатерина сама предложила мне остаться у них. Я позвонил старикам, чтобы успокоить их. Топилина они знали.
   А потому на другой день передать Башкатову две солонки и картонку с акварелькой я не имел возможности.
   Но у меня со стола исчезла солонка №57. Ее я брать в Сибирь не собирался, намерен был оставить ее Нинуле или тому же Башкатову, если бы он все же пожелал иметь ее под рукой. Я пошел к Нинуле, Нине Иосифовне Белугиной, и поинтересовался, не брала ли она солонку с профилем императора Наполеона. Нет, был ответ, не брала. Врать бы Нинуля мне не стала. Я поспешил на шестой этаж к Башкатову, но и от того получил заверение, что он, Владислав Антонович Башкатов, к пропаже солонки №57 отношения не имеет.
   – За жулика, что ли, ты меня держишь? – покачал головой Башкатов. – А где две обещанные тобой солонки? И картонка с ними обещанная?
   – Ночевал у Топилина, – сказал я. – Завтра днем привезу.
   Однако завтра днем Башкатова в редакции уже не было. Капустин пробормотал: “Через тернии к звездам”… – Потом добавил:
   – Хорошо, что ты зимой уезжаешь. Если бы травка зазеленела, мы бы тебя ни за что не допустили. Ни за что!” – “Вот потому-то я и уезжаю, – сказал я всерьез, – что вы меня единственно футболистом и признаете…” – “Извини, старик, извини, – спохватился Капустин. – Я не хотел, старик!..”
   Пришлось мне две фарфоровые безделушки и картонку с акварелью возвращать в Солодовников переулок.
   Странная беседа случилась в тот вечер (вернее, уже в ту ночь) в комнате соседа Чашкина. Впрочем, особой странности в ней и не было. В последние дни Чашкин был само радушие, и теперь он зазывал меня к себе в застолье: “Ванька Лавров приехал из Воронежа!” Чтобы не обострять отношений моих стариков с Чашкиными, я согласился посидеть в застолье полчаса. Лавров гостил у Чашкина не впервые, я его знал. Они служили вместе в армии. потом Лавров окончил то ли училище, то ли школу и теперь состоял в структурах безопасности майором. У Чашкиных он появлялся всегда в штатском, в Москву его вызывали для поручений своеобразных. Чашкин мне о них намекал. Я и сам мог предположить, в чем суть этих поручений, и нынче мои догадки подтвердились. Дочурок Чашкина, видимо, отправили ночевать во флигель, к бабке. И застолье происходило шумное. Лавров обрадовался мне, как старому приятелю, не знаю, что докладывал ему обо мне Чашкин, но прежде никаких недоразумений у нас с ним не возникало. Лавров был красавец, румяный, со сладкими карими глазами, на вид чрезвычайно спортивный. В Москву его вызывали обслуживать дам. Жен каких-то начальников, надо полагать крупных. Сам Лавров не знал, кого именно, ему не полагалось даже догадываться об этом. Главное, чтобы им и его услугами оставались довольны. Видимо, и оставались, на моей памяти Ваня Лавров гостил у Чашкиных шесть раз. Из ответов Лаврова на нынешние подковырки Чашкина, ответов не слишком откровенных, но с перцем, можно было вывести, что не все оголодавшие были в возрасте, попадались бабенки и средних лет. Лавров даже не знал, в каких помещениях он оказывал услуги государственного значения. Там были бассейны и сауны, и подавали вино с банкетными закусками, а для некоторых дам – и коньяк. Свои чувства при этом Лавров никак не оценивал, он просто исполнял важное дело: начальственные мужи уставали или просто израсходовали себя на службе, их жены с жиру могли и бесноваться, а этого допускать, понятно, не следовало. Грело Лаврова и то, что ему доверяли, а вызовы в Москву несомненно способствовали его буднично-воронежским продвижениям.
   – А как же! Выслуга лет идет! – гоготал Чашкин. – Но ты, Ванюша, особенно не важничай! И мы смогли бы! Вот наш Василий! – и Чашкин возложил мне руку на плечо:
   – Знаешь, какой он жеребец! Кого хочешь может обслужить! Ты бы его, Вань, порекомендовал кому надо…
   Лавров в смущении стал говорить, что не имеет прав кого-либо рекомендовать. А я забоялся, что сосед Чашкин начнет сейчас же шутить по поводу двоюродных сестер из Ярославля и мне придется его осаживать. Я сказал, что в жеребцы не гожусь, на работе вымотался и надо идти на покой. С тем и покинул Чашкина и эротического майора. Однако заснуть долго не мог, все гадал, с каким расчетом Чашкин позвал меня в застолье с Лавровым. То ли после моей недавней горячности и обещаний набить морду был намерен пригласить меня к примирению? То ли, напротив, собирался напомнить мне, с какими людьми он в дружбе, и что мне не резон ерепениться и огрызаться? Впрочем, что мне был теперь Чашкин?..
   В день, когда я зашел в редакцию, чтобы забрать свои бумаги, трудовую книжку (билет до Тюмени лежал в моем кармане) и сказать подобающие к случаю слова Зинаиде Евстафиевне, я увидел у себя на столе две карты.
   Бубновый валет. И червовая дама.
   Чья это была шутка?
   Впрочем, долго голову ломать не требовалось. Карты прибыли ко мне из колоды Тамары.
   Однако все же в одном из ранне-мгновенных предположений промелькнула Юлия Ивановна Цыганкова. Я, конечно, не мог не ощущать, особенно в последнюю неделю, ее взглядов, чаще всего дальних. В них была энергия притяжения, а может быть, и мольба. О моем отъезде она. понятно, знала и явно хотела высказать мне что-то. Но даже если бы я сжалился над ней и позволил себе выслушать ее, ничего из нашего общения путного не вышло бы. Для меня в нем не было никакой необходимости. Следующим – по мимолетности – соображение вышло такое. А не Юлия ли Ивановна прихватила с моего стола солонку №57 с нательным крестиком и костяным оберегом и не она ли одарила меня двумя картами? Относительно карт (хотя Юлия и была дочерью Валерии Борисовны) предположение тотчас и рассыпалось. А вот солонку… Участие в ее исчезновении Юлии Ивановны не исключалось. Не исключалось! Хотя зачем понадобилась бы Юлии Ивановне фарфоровая птица? Если только для какого-нибудь ее нового ритуального действия… Но возможно, я возводил на Юлию Ивановну напраслину…
   Однако теперь пропажа солонки стала казаться мне досадной. Пожалуй, я взял бы ее с собой в Сибирь…
   Текст на рубашке карт, мне известный, был “гадательный”. Тамара себя произвести в червовую даму, естественно, не могла. Не ее была масть, а к картам Тамара относилась уважительно. Какой подсказкой она меня снабжала? Приблизилась (или приближалась?) к бубновому валету червовая дама, так, что ли? Но у меня-то к картам почтения не было. Оставлять две карты на пустом столе было неловко, и я сунул их в карман. Взамен солонки №57. Потом – дома или по дороге домой – выкину… Именно, именно. Дома я разорвал карты и клочья бросил в мусорное ведро…
   Расставание с Зинаидой Евстафиевной вышло все же корявым или неуклюжим. Я пробормотал слова благодарности за доброе ко мне отношение и вроде бы семиклашкой пообещал себя хорошо вести. А Зинаида Евстафиевна вдруг сделала шаг вперед и уткнулась лицом мне в грудь. Потом она отпрянула от меня и, глядя в сторону, произнесла:
   – Не забывай нас, сынок, и если что, не постесняйся попросить о подмоге. Ты и сам выдержишь. Но мало ли как пойдет…
   Стариков я уговорил на вокзал не ездить. А вот газетно-футбольная братия на перрон Ярославского вокзала явилась. Прибыли отправлять меня в дальнюю дорогу Костя Алферов и Валя Городничий. Естественно, с сосудами. Вручили и мне “путевые”, но кое-что было выпито и на морозном воздухе. Мне все мерещилось, что на перроне вот-вот должен появиться еще кто-то из знакомых. А то и некий порученец или свидетель от Сергея Александровича. Нет, провожающих не прибавилось. Наобнимались, навысказывали мне советов и пожеланий. Наконец я был отпущен в вагон. Поезд тронулся.
   Сдвинув занавеску в своем купе, я смотрел в окно на черно-грязный истоптанный перрон, тоска забирала меня, и тут я увидел Тамару. За вагоном она не бежала, просто уплывала в Москву, в мое прошлое.
   Уплывая, Тамара перекрестила меня.
***
   Двое суток в поезде я совершенно не думал о том, что ждет меня в Сибири. Лишь одно “сибирское” соображение, пожалуй, держал в голове…
   Про отъезжающего Оленина я уже вспоминал. Нет, не на год и не на два он был моложе меня, а лет на семь. Отправившийся из Москвы на Кавказ, он на первых двух-трех страницах воображением оставался в прошлом, но потом перенесся мыслями “к цели путешествия и принялся строить замки будущего”. Во мне строительство замков никак не могло произойти. Напротив, лишь распухали мои досады. И на судьбу. И на самого себя… “Зачем, зачем я смалодушничал и поплелся в Сибирь?..” Серые небеса, черные, голые деревья, уныло-заснеженные пустыни костромских земель, будто вымерших (только на леспромхозных станциях Нея, Мантурово, Шарья наблюдалось движение живых существ), усиливали ощущения одиночества и тоски. В соседях у меня оказались три пожилые женщины. Естественно, они пожелали взять меня под свое покровительство. Принимались меня откармливать, застелили мне постель, ахали по поводу моих предполагаемых печалей, может, и несчастной любви. Мне пришлось объяснять им, что я по натуре – мрачный и неразговорчивый, беда такая, что я журналист и следую в командировку, а поводов для горестей у меня никаких нет. Еду же я по журналистской привычке люблю принимать на вокзалах и в вагонах-ресторанах. Я никак не хотел обидеть доброжелательных тетушек-хлопотуний, но и собеседовать в их компаниях с вареными курами желания не имел. А потому все больше стоял в коридоре у окон.
   Скорые той поры на больших станциях останавливались на полчаса, а то и минут на сорок. Вокзальные реcтораны угощали обжигающими борщами и солянками, хороши были и вторые блюда: поджарки, котлеты киевские со сложными гарнирами. И все – за умеренную цену. Увы, эти железнодорожные вкусовые радости – в прошлом, в летописных сводах. А уже и тогда в прошлом были легендарные жареные караси на зауральских полустанках. Глухо поговаривали, что где-то недалеко случился атомный взрыв и карасей в здешних озерах ловить нельзя. В Свердловске я, схватив на привокзальной площади такси и заказав: “Покажите за полчаса город”, смог поглядеть на достопримечательности уральской столицы. При этом приходило в голову: “А не сломается ли такси, не отстану ли я от поезда?” И понимал: мне хотелось бы отстать. Но не отстал… В вагон-ресторан я ходил пить пиво. Опять сдвигал занавеску, глядел на снежную степь, колки раздетых берез, ловил глазами указатели километров. Иногда бутылки пива хватало километров на шестьдесят. Эко, подумает рассудительный читатель, все ему вроде бы в удовольствие – и борщи с солянками, и пиво, разве только жареными карасями обделен, а вот разнылся. Но так и было. Удовольствия удовольствиями, а тоска не проходила. И грызло чувство вины перед стариками, они мне существенных слов так и не высказали (“Нашел – молчи, потерял – молчи”), но они-то явно чувствовали, что я отправляюсь в дальние края вынужденно. В их глазах была тревога, непутевый им сын достался, непутевый. Оленина на Кавказе ждали горы. Что бы с ним ни происходило, он думал, возвращая себе успокоение или восторг: “Но есть же горы”. Меня в Тюмени горы не ждали. Скорее всего ждали болота.
   Но вот указующий столб определил мне отдаление от Москвы на 2144 километра, и явился град Тюмень.
   Город оказался тихим, небольшим, деревянным, с асфальтом на магистральных улицах и дощатыми тротуарами на всех прочих. Нефтяной бум пока еще не превратил его в процветающего нувориша и уж тем более – в Баку или Хьюстон. Лишь на обкомовской площади стояли дома этажей в пять, да и к востоку от нее виднелись башенные краны. Мне предстояло явиться в управление “Тюменьстройпуть” к заместителю главного инженера Юрию Аверьяновичу Горяинову. В шефское наше пребывание в Тобольске с основанием вокзала мы знакомились с ним, но он мог меня и не запомнить. В мельтешениях лиц в застольях и праздничных говорильнях и я не всех приятелей Марьина мог удержать в памяти.
   Однако Горяинов меня вспомнил. И я тотчас узнал его:
   Рыжеватый мужичок, лет тридцати, румяный, с залысинами и все же кучерявый, мешковатый в движениях, но при том – быстрый.
   – Вот что, Василий, – сказал Горяинов, – инструкции от Сереги Марьина я получил. Сейчас пойдем ко мне и поужинаем, у меня и переночуешь… А завтра тебе надо будет представиться Вадиму Константинову, начальнику нашего комсомольского штаба. Ты ведь с путевкой прибыл?
   – С путевкой, – кивнул я.
   – Вот и хорошо, – сказал Горяинов, будто бы комсомольской путевкой я его обрадовал или развеял какие-то его сомнения.
   – Я еще и письмецо от Марьина привез, – вспомнил я.
   – Давай, давай! Прочтем.
   Жил Горяинов в километре от управления в пятиэтажном панельном доме, относительно свежем.
   – Шапка у тебя хорошая, – заметил Горяинов по дороге. – А пальтецо-то никудышное, московское. Это сегодня у нас теплынь, аж снег не скрипит. Ну, мы тебе тулуп овчинный выпишем, потом оплатишь сорок три рубля. И валенки не помешают. Подшитые, в три слоя. Тоже дадут на складе. Эти без денег. Как спецодежду.
   Встретила нас жена Горяинова Ольга с сыном Иваном на руках. За столом она посидела с нами недолго, ушла укладывать сынишку. Подана была дичь – жареные, с корочкой, рябчики и тушеный заяц. К зайцу и картошке полагалась клюква. И конечно, были выставлены закуской запомнившиеся мне по Тобольску соленые голубые грузди со сметаной. Естественно, все это было основанием для дружеского принятия жидкостей.
   – Рябчики и заяц – моя добыча, – пояснил Горяинов. – У нас тут в моде охота и рыбалка. Еще с Абакан-Тайшета. И участки на сады-огороды стали брать, но без охоты и рыбалки жизнь неполная… Ты не охотник?