"И у Марьина – свое летосчисление!” – подумал я. И чтобы сбить пафос Марьина, выговорил отчего-то: “А “Битлы” закончили выступать в концертах. Все уготованное им исполнили…” – “Битлы”? – Марьин с удивлением взглянул на меня. – Ты же не слушаешь Голоса, то есть не слушал…” – “Я и теперь не слушаю, – сказал я. – У нас на трассе из каждой форточки рычит Высоцкий и печалится Ободзинский, но у многих есть и транзисторы. От наших турпасских я и узнал, что “Битлы” свое предназначение совершили…” Марьин молчал, шевелил губами, потом вернулся к своему: “Явление “Мастера” тем замечательно, что вечный, неистребимый и несдвигаемый пласт (“фу-ты, слово-то какое геологическое”, – проворчал Марьин) ценностей романа стал опорой порядочных людей в ежебудничных соприкосновениях с напором фальши, вранья и цинизма. “Мастер” уже растворен в душах. А подвешенные над публикой на чиновничьих гвоздиках властители душ, то есть узурпаторы душ, этого не понимают. Одни – в заблуждениях о целостностях общества, другие – бессильны что-либо изменить и оттого трусят. Вот и лепет ребятишек из анкудинского кружка они посчитали чуть ли не подрывом строя, слава Богу, случился казус, нам с тобой известный. А в Ленинграде, ходит молва, недавно арестовали человек сто, и там страхи посерьезнее. “Беда, нас ждет беда…” – заключил Марьин и снова плеснул жидкость в стакан.
   – Слушай, Сергей, – встал я. – Я все не хотел говорить тебе об этом. А теперь скажу… Поосторожнее будь в общениях с Миханчишиным… Есть и другие люди, ты, возможно, догадываешься какие… Но с Миханчишиным поостерегись в особенности…
   Марьин поднял голову, смотрел на меня долго.
   – Твой отъезд из Москвы связан с Миханчишиным? – спросил он.
   Я молчал. Потом произнес:
   – Я тебе ничего не говорил. Ты от меня ничего не слышал.
   После моих слов о Миханчишине Марьин поутих и, похоже, свои литературные переживания отослал в Москву. Мне же он сообщил, что в Тобольске встречался с персонажами нашей с ним статьи, они чуть ли не обижаются, что я у них не объявляюсь. А если я о чем-либо намерен писать в газету, наставлял меня разомлевший Марьин, то уж лучше – не о строительных коллизиях, этого добра в газете хватает, а именно – о Сибири исторической, ее энтузиастах – музейщиках, краеведах, реставраторах, архивистах. “Посиди в архиве, ты же им восхищался, о нем напиши, я тебе поручение в Тюмени изготовлю как внештатнику…” Поводов спорить с Марьиным у меня не было.
   – И вот еще напоследок. А то сейчас придут за мной… – тут Марьин разулыбался лукаво. – У меня к тебе есть сообщение деликатного свойства… Я колебался… Но после того как прочувствовал твое отношение к рассказам об ухажерах Юлии Ивановны Цыганковой, посчитал возможным выложить его тебе…
   Деликатность сообщения состояла вот в чем. Речь должна была пойти об особе женского пола. Эта особа чрезвычайно интересуется мной и моим месторасположением. Она вышла на Марьина (трижды разговаривала, сказалась среди прочего и студенческой знакомой его жены). Марьину она понравилась, стало быть, он посчитал ее человеком хорошим и не опасным, и в жизненную озабоченность ее он поверил. Имени ее называть он не имеет права, потому как особа никакими полномочиями его не снабжала. Ей известно, что Куделин В. Н. проживает в Тюменской области, адрес его она может раздобыть и сама. Хотя и с затруднениями. Так не стоит ли уберечь ее от затруднений?
   – Нет, – строго сказал я. – Не стоит.
   Тут явились Горяинов и Константинов, дела праведные заставили их присесть за стол, меня они оделили комплиментами: “Ударник!.. Наша золотая бутса!” – “Ну уж и золотая, – проворчал я. – В лучшем случае бронзовая…” А через час трое укатили в Нефтеюганск. А потом и на Самотлор.
***
   На обратной дороге из Самотлора в Москву Марьин заскочить ко мне не успел. Передали мне от него записку: “Поручение тебе (для архива) я выправил. Оно лежит у Горяинова. Не тужи. Авось все образуется”.
   Что я вывел из разговора с Марьиным?
   В Москве ничего хорошего для меня не произошло. Скорее наоборот (если учесть собственные литературные сетования Марьина). Даже и намека обнадеживающего, мол, недолго тебе еще остается посибирничать, я не услышал. И писать, мне сказано, “можешь под псевдонимом”. А понимать следует: “Лучше бы (и для нас, и для тебя) – под псевдонимом”. Тут уж и разъяснения не требовались.
   Не скрою. Я опять не прочь был бы услышать от Марьина одобрения своих “эссеистских” текстов. Мол, Василий, ты литературно способный, здесь не прокисай, не теряй время, пиши, пиши, сколько тут характеров и судеб тебе открывается! Нет, указательной палкой мне ткнули в историю и в архив. Причем сутьевыми словами Марьина следовало посчитать не “пиши об архиве”, а “посиди в архиве”. И Поручение с печатями выправлено для этого сидения.
   В отношениях последних лет Марьина ко мне проступал из лохмотьев подробностей наших общений некий смысловой столб. Марьин выталкивал меня в командировки особенных свойств – в Тобольск, в Соли Камские, в Верхотурье. Теперь он подгонял меня усесться на бывший в употреблениях стул Гостиного двора тобольского Кремля. А я и сам желал этого. Марьин о чем-то во мне догадывался. Что-то хотел проверить и утвердить. Но не производил ли при этом он, автор романов, и некий интересный ему, а вовсе не мне, опыт?
   В этой связи требовалось с сомнением отнестись к марьинскому поручительству (проверено, мин нет) “напоследок”. Об особе женского пола, а ей посвящалось деликатное сообщение, Марьин высказался: “Она мне понравилась”, да еще и сослался на жену, бывшую для него несомненным авторитетом. Особой, понятно, не могла быть ни Юлия Ивановна Цыганкова, ни сладко-смуглая Тамара (“А что если это – Лена Модильяни? – ударило вдруг меня. – Нет, исключено…”). Кстати, в персонажи деликатного сообщения могла угодить Валерия Борисовна, она уж точно сумела бы расположить к себе Марьина и уверить его в своих жизненных необходимостях. Но Валерия Борисовна знала, что я на нее в обиде и что обида моя несмываемая и неразменная, она не стала бы докучать Марьину. Оставалась одна таинственная незнакомка. “Она приближается”, – передано мне Тамарой. Ее дело…
   Должен заметить, что ночью, попрощавшись с Марьиным, я ощутил, как соскучился я по своим московским знакомцам (“слезы умиления потекли по его щекам”, это, конечно, не про меня, возможно, я вздохнул раза два глубже обычного и крепко выразился…). Но я соскучился! Не по всем, естественно, не по всем! Но и Тамару мне хотелось бы видеть. Даже и с Анкудиной я согласился бы сейчас тихо переговорить. А уж якобы приближающаяся ко мне особа ощутимо находилась среди людей мне дорогих. Следовало истребить в себе умиление и вспомнить о понятиях самодержавности своей натуры. Однако если особа и намеревалась приблизиться, то сделать это ей не удалось.
   В конце ноября нашу бригаду назначили в зимний десант. Аврально высоковольтники стали гнать на север линию электропередачи, и наших подрядили рубщиками просеки для нее. Моей же бригаде надо было на одной из прииртышских высот срочно ставить два дома. Мы на высоту, или в обиходе – на гору Лохматую, и отправились. Везли нас на Лохматую на щите трелевочного, три других трейлера волокли блоки строений. Полагали поднять вагончик для жилья. Сугробы (молодые ели вокруг – в белых шубах) не позволили это сделать. В азарте согласились (пожарный случай) на брезентовую палатку с печкой-буржуйкой. Зря согласились. Случай и впрямь оказался пожарным. Дней десять работали нормально, мороз нас не жаловал, но по вечерам в палатке мы отогревались. С Большой землей связывались по армейскому радиотелефону, в те дни у одного из наших парней, Саши Хомякова, в Уватской больнице родился сын. Но потом мы погорели. Причем бездарно, днем. Бригада была на стройке, а оставшийся в палатке дежурным Коля Чеботарев, видимо, придремал, чугунный бок буржуйки раскалился, что-то бумажное свалилось на него, и пошло. Чеботарев выскочил из пожарища в шапке, трусах и валенках. Мы остались без крова, жилья, провизии, уцелело лишь несколько консервных банок. Остались при нас радиотелефон и шесть фонарей. Охотники наши хваленые дичи добыть не сумели. Грелись мы у костров. Четыре дня нас не могли снять с Лохматой и заменить бригадой Алеушкина. Пуржило. Везли с горы опять же на ледяном щите трелевочного, стрясывая то одного, то другого в снег и на елки. А уже были промерзшие, оголодавшие, и девятнадцать километров шутки отпускали исключительно дурного вкуса. Нагоняя мы не получили, без вагончика с обогревом людей не имели права оставлять десантом, про брезентовую палатку было велено молчать. И естественно, нас сейчас же окрестили погорельцами.
   Я нисколько не жалел о четырех днях пурги, морозов, нывших щек, пальцев ног и рук, молчаливых сидений у костра в темени дикой и пустынной Сибири. Да, и теперь еще дикой и пустынной. Хотел побывать в шкуре землепроходцев, Н. И. Костомаров называл основательнее – землеустроителей, вот дрожи и голодай в ней! Но за нами-то вот-вот должны были явиться, и нас никак нельзя было сравнить с лихими мужиками, скажем, Елисея Юрьева, отправившегося из Енисейска на поиски диковинного озера Байкал, Леной он выплыл в ледовитое море, зазимовал там и добыл ясак на реке Яне. Не мною сказано: “Да, были люди…” и т. д. И все же полезно было выколачивать из себя романтически-подростковые ахи и взвешивать пусть пока и граммы лиха…
   Нас откармливали в турпасской столовой, возили в деревню греться в банях по-черному, но воодушевление снятых со льдины скоро прошло, и мы ощутили себя именно погорельцами.
   Два дня я ходил на стройку восьмиквартирного с бинтами на ногах, меня познабливало. В обед, разбитый, я вяло тыкал вилкой в макароны, и тут мне объявили, что в конторе Куделина кто-то ожидает, и опять из Москвы. В кабинете Паши Макушина, Павла Алексеевича, ожидала меня Виктория Ивановна Пантелеева.
   – Вот, Василий Николаевич, – заулыбался ехидина Макушин, – к вам из Москвы с инспекцией. Но я уже успел сообщить, что комсомолец Куделин у нас передовик и душа общества.
   – Здравствуй, Василий, – сказала Виктория, не вставая со стула, и сразу же объявила себя владелицей времени. – Я здесь на два дня.
   Я стоял растерянный. И вовсе не от неожиданности. Просто сидевшая передо мной роскошная дама совершенно была здесь не к месту.
   – Здравствуй… – пробормотал я.
   Виктория встала, сказала:
   – Мог бы и поцеловать меня при встрече по старой дружбе… в щечку…
   Без всякой радости я чмокнул ее в щеку.
   – На два дня, – раздумывал Макушин. – У нас есть гостевые комнаты, но в них живут теперь одни мужики… Вот если Василий Николаевич проявит понимание и приютит вас в своем жилище? Он человек высокой нравственности и, полагаю, не причинит вам досад…
   Лицо ехидны Макушина стало чрезвычайно серьезным.
   К тому времени мне, уже передовику – физиономия моя гнусно взглядывала на Божий свет с доски почета, дали койку в двухместном “номере” семейного общежития, там удобство было в коридоре и на этаже имелась душевая.
   – А как же Петя Шутов? – спросил я.
   – А что Шутов? – махнул рукой Макушин. – С Шутовым мы решим.
   – Так вы, Василий Николаевич, проявите понимание? – поинтересовалась Виктория.
   – Проявлю, – угрюмо сказал я.
   – Ну вот и ладно! – обрадовался Макушин. – Виктория Ивановна, вы с дороги небось голодная, у нас хорошо кормят в столовой, я бы советовал вам подкрепиться.
   – Спасибо, Павел Алексеевич, но сначала мне по делам надо переговорить с Василием Николаевичем.
   – Понимаю, понимаю, разговор сытней обеда, – согласился Макушин. – Добавлю только, что вечером у нас в столовой фильм “Кавказская пленница”, фильм свежий, но я смотрел его шесть раз и сегодня пойду, а после фильма – танцы, милостиво просим.
   – Это уж обязательно, – произнес я опять же хмуро, давая повод Макушину посчитать, что отношения у нас с гостьей вражеские. – Виктория Ивановна покажет на танцах европейский класс и обучит аборигенов шейку…
   Чемодан Виктории оказался тяжеленным, сама Виктория была в шубе (“манто, что ли?”), когда встала, я увидел, что шуба – короткая, выше колен, шубенка, сказала бы моя матушка, если бы не поняла, что шубенка сотворена из шкуры зверя ценного да и замечательной выделки. Я посоветовал Виктории надеть шапку, но она сказала, что обойдется и без шапки, густые волосы ее были теперь крашеные, темно-медные, они спадали или опадали на воротник шубы (позже выяснилось – из канадского песца). Составными наряда Виктории были еще расклешенные брюки и теплые, надо полагать, ботинки (а может и полусапожки) на каблуке.
   Турпасской перспективой, похрустывая снежком, мы прошествовали от конторы до моего общежития, вызывая ротозейство прохожих. Мне бы взять женщину под руку, но я на метр отставал от нее, будто бы припадая на левую ногу из-за тяжести чемодана.
   – Куделин, – обернулась ко мне Виктория, – ты стесняешься, что ли, меня? Или стыдишься?
   – Ну скажем помягче, – признался я, – испытываю чувство неловкости…
   – Отчего же?
   – Ты здесь выглядишь…
   – Неуместной, что ли?
   – Ну, и неуместной. Или – недостоверной. Таких здесь быть не может… И ты это понимаешь…
   – Если я “понимаю”, значит, ты считаешь, что я одета нынче с умыслом?..
   – Именно… На голове у тебя хоть парик? Сейчас градусов двадцать пять.
   – Нет, – сказала Виктория. – Последний мой парик был от Анджелы Дэвис. И ты знаешь, зачем он мне понадобился…
   – И чемодан у тебя такой, будто ты собралась в Давос или Шамони, а тут Турпас…
   – Ты, Василий, тихо раздражен. Ворчишь, будто ты мой муж. Хотя бы бывший… Если ты указал, что тут Турпас, а не Давос, мне что, не заходя в твой приют, сразу отправиться в Давос?
   – Сейчас мы это и решим, – сурово пообещал я.
   Петя Шутов был дома, но одетый в дорогу. С Викторией Ивановной он познакомился с удовольствием, мне же принялся шептать на ушко, но так, чтобы не показаться невежливым и не обидеть гостью турпасскими секретами. Он должен был лететь на вездеходе Шаровницына зимником за Иртыш в районную столицу Уват, где у него на диком бреге в высоком терему жила отрада. Меня просил объясниться с панами (начальством), если он в понедельник не вернется до обеда из Увата (на Иртыше, мол, предновогодний ледоход и пр.). И уж с совершенно секретным шепотом мне был оставлен ключ от душевой. Сунув ключ, адский водитель КРАЗа привскочил и посоветовал мне взять у коменданта, пока тот не утек на выходные в деревню, комплект постельного белья, подплыл к Виктории и поцеловал на прощанье даме ручку, мне же послал салют – будь готов, разлепив над головой пальцы, и исчез.
   Вот и шустрый водила Петя Шутов, родом из Елабуги, выбыл из моего повествования. И более я с ним на бумаге не встречусь…
   – Вон какие у вас вокруг культурные и доброжелательные трудящиеся, – сказала Виктория. – А ты, Куделин, хоть и передовик и человек высокой нравственности, – злой. Значит, ты считаешь, что я здесь недостоверная и неуместная. Скажи, и я немедленно отсюда уберусь. Чемодан понесу сама.
   – Это было бы требованием истерика. Истерик бы и догнал у дверцы машины, уходящей в Тобольск. Я человек реальных обстоятельств. Комплект свежего белья я сейчас тебе принесу.
   – Подожди. Разве ты не хочешь услышать, зачем я тебя искала и нашла?
   – Зачем?
   – Ты знаешь об этом. Чтобы стать тебе женой.
   – Не получится, – сказал я.
   – Не получится… – повторила Виктория, и чашечки весов будто бы закачались перед ней. – Не получится… Ну что ж… Значит, и не получится… Но просто ведь как подруга я имею право побыть вблизи тебя… Я ведь давняя подруга… Семь с лишним лет… Восемь.
   – С большими перерывами…
   – Вина в причинах большого перерыва, будем считать, обоюдная… Но быть просто твоей подругой два дня я не выдержу… Я – женщина, Куделин, и чтоб ты знал, отнюдь не холодная, напротив… Так… Хорошо… Я – бизнес-баба, ты помнишь?.. Давай романтическую ситуацию отбросим, а рассмотрим, раз уж я сюда тащилась тысячи километров по необходимости, которая тебе должна быть ясна, ситуацию бытовую… Ко мне как к подруге и вечно-постоянной жене расположения нет. Нет так нет… Жаль, но что поделаешь… Я в Тюмени газеты почитала… Требуются вахтовые геологи, вахтовые буровики, вахтовые домики… Я, Куделин, готова стать тебе вахтовой женой. Свои дела, свои бизнесы совершаю, а к тебе лечу в лучшем случае на неделю.
   – Это я получаюсь вахтовым. Вахтовый муж. А жена у меня прилетающая.
   – Вот и замечательно! – обрадовалась Виктория. – Я – прилетающая жена. А ты, Куделин, – вахтовый муж. Согласен?
   – Надо подумать, – хмуро сказал я.
   – Да что ж тут думать! Тебе же, Куделин, сплошные выгоды!.. А чтоб у тебя не было комплексов, скажу всерьез. Ты передовик высокой нравственности, но и я человек щепетильный. С Пантелеевым я не живу полтора года. В мире, кроме тебя, у меня никого нет. Отправляясь в Турпас, я имела разговор с матерью и Юлией. И ни о чем не умолчала. Я знаю тебя и чувствую, что ты, не важно по каким причинам, из миллионов меня выделяешь. Тебе придется сравнивать меня с Юлией, но я перетерплю. Юлия и мать могут перестать со мной разговаривать, но я и это перетерплю. Два дня подругой с тобой я не вытерплю. Я терпела это годы в Красновидове и Москве, а ты не сделал меня женщиной. Как я осталась жива… Теперь я согласна стать твоей вахтовой женой. Помоги мне. Мне это необходимо. Ты же можешь приравнять меня к резиновой кукле. В Лондоне она стоит полсотни фунтов. Я же не обойдусь тебе и в копейку. Женщина у тебя здесь есть?
   – Восемь! – выпалил я. – И еще по одной в каждом сугробе.
   – Понятно, – сказала Виктория. – Женщины у тебя нет. А она должна быть. Для кровообращения. Чтоб у тебя прыщи на подбородке не выскакивали. Как же без вахтовой жены-то? И главное – живи как хочешь и с кем хочешь, с восемью и с сугробами, но я являюсь на два, на три дня, и ты – только мой и более ничей… Условия – совершенно не болезненные…
   – Слушай, Виктория Ивановна Пантелеева, урожденная Корабельникова!.. Я ведь и впрямь выволоку тебя сейчас на морозец и к конторе… А там дожидайся оказии до Тобольска…
   – Мне оставлена койка на две ночи, – тебе же рекомендовано, пока комендант не отбыл в деревню, взять у него для меня комплект белья, вот и отправляйся за ним и за жратвой. Я оголодавшая, но в столовую сегодня не пойду… И еще: попроси у кого-нибудь из опрятных соседей ножницы.
   – У меня есть ножницы, – пробормотал я.
   – Тупые?
   – Нормальные ножницы. И не одни.
   – Извини, я тебя обидела… Ты же хозяйственный мужчина…
   – Зачем ножницы-то?
   – А затем, малахольный Василий, что тебя стричь надо. Ты стыдишься моих песцов, а мне неприятно быть рядом с таким заросшим. В молодости ты всегда был аккуратно пострижен. А сейчас ты похож на бродягу, ночующего под темзинским мостом.
   – Виктория Ивановна, ты пользуешься тем, что ты у меня… у нас в гостях… Да, зарос!.. Мы торчали на горе Лохматой!
   – Именно что на горе Лохматой… Слышали, слышали… Погорельцы! За печкой не уследили… И все же двигай за провизией. Для гостьи-то.
   "Прихватила она меня, прихватила, а я лишь ворчу и мямлю”, – сокрушался я, добыв комплект белья и направляясь в столовую. Магазинчик наш, родственник сельповского, находился опять же в пределах столовой. Кроме хлеба я мог купить там консервы. В изобилии у нас тогда были изделия китайские, я взял банки свиной и говяжьей тушенки “Великая стена” и компоты – сливовый, айвовый и грушевый. Подумав, я все же заскочил на кухню столовой и попросил у девчат десяток горячих беляшей. “Так-так-так, Васенька! – услышал я ожидаемое. – Кормим мы, значит, тебя, а любви возвратной нет! Приезжает богатая тетенька, и у нас крушение надежд… Мы тебе сейчас в беляши насыплем стекло и мышьяк!” – “В шесть сыпьте, – согласился я. – Четыре оставьте на прокорм погорельцу”.
   "Что я нервничаю-то? – отчитывал я себя, возвращаясь к лондонско-московской визитерше. – Ведь я знал, что она появится здесь…” Не только знал, но и эгоистически убеждал себя в том, что иного и быть не может”. Именно так. И здесь я жил с уверенностью, что Виктория, какой я ощутил ее в московских разговорах, меня в Сибири отыщет. Место себе тихонькое подбирал вовсе не для того, чтобы от Сергея Александровича Кочерова петлять в заснеженных кустах, а чтобы Виктории Ивановне создать затруднения, естественно – преодолимые. И если бы она ко мне не явилась, стало быть, я ничего не понимал в людях вообще и в женщинах в частности. Из Москвы я уехал, конечно, не из-за трехстрочного письма Вики, грузовик Пшеницына нельзя было посчитать шутейным. Досадовать на то, что Вика не бросилась сразу разыскивать меня в Сибири, мог бы только сопливый и самовлюбленный юнец… Но вот Виктория Ивановна в Турпасе… Что делать – я не знал. “Ты пришла, меня нашла, а я растерялся…” Очень весело… А-а-а, ладно, постановил я, пусть все решает сама нагрянувшая подруга, может, ей доставят удовольствие двухдневные приключения на берегах Иртыша. А во мне будет улучшено кровообращение… С тем я и постучался в свою комнату.
   – Ба! Беляши! Да еще и горячие! Прелесть какая! – обрадовалась Виктория. – Ты, Васенька, заслужил быть Печориным. Или Чайльз Гарольдом каким-нибудь. Бабы, стервы и дуры, довели тебя до благородно-ледяного состояния. Но ты смог преодолеть в себе Печорина, и вот – такие беляши! Так кто же я теперь для тебя?
   – По поводу тебя как моей жены, долговременной или вахтовой, я не решил. А потому оставайся подругой с восьмилетним стажем.
   – Самый кислый приговор, – поморщилась Виктория. – Ну что ж, насильно мила не будешь… Тушенку спрячь, а компоты ставь на стол. Я тебе доставила виски. И три бутылки эля. Это – как подруга. Сейчас мы выпьем за встречу. А потом я тебя постригу. Это уже как вахтовая жена. Если, конечно, не засну с дороги и разомлев от твоих чудесных беляшей…
   И дальше, накрывая на стол, Виктория, а была она теперь в недоступных в Москве джинсах, в зеленой водолазке – к меди волос, болтала или, можно сказать, тараторила, что прежде не было ей свойственно, я больше молчал, но все же нет-нет а вставлял в ее непрерывный текст невесомые шуточки, и эта пустая дребедень продолжалась и продолжалась, ничего серьезного мы друг другу не сказали. То есть Вика сказала – и очень серьезное – прежде чем отправить меня за провизией. А я ответил лишь обещанием выволочь на морозец, стало быть, никак не ответил. Но я продолжал считать, что я нынче сторона выжидающая, с необязательностью решений и действий, как бы и несамостоятельная, а если женщина летела за тридевять земель и одну область, то пусть совершает то, что задумала, противиться ей, при том, что обеты нас друг с другом никакие не связывали, было бы глупостью. Мы продолжали облегчать соблюдение приличий болтовней и дребеденью, выпили за таежное свидание, и Виктория предложила не откладывать приведение в порядок моей головы. “Через полчаса ты будешь способен появиться в Уимблдоне и на Пикадилли…” – “На кой хрен ваши Уимблдоны и Пикадилли!” – огрызнулся я. Виктория поняла, что допустила оплошность, и, помолчав, сказала: “Вот ты дулся на меня на улице, будто я бестактно для Турпаса вырядилась. Но это мой обычный наряд. Для людей, с которыми веду вовсе не личные дела, я обязана выглядеть обеспеченной и со вкусом одетой, и если бы для твоего Турпаса я натянула на себя какую-нибудь задрипанную спецодежду, я что – проявила бы уважение к местным жителям?.. Не думаю”. – “Ну ладно, стриги. Только для Турпаса и Тобольска, – проворчал я. – В Уимблдон я не попаду”.
   Она щелкала ножницами, будто проверяя их достоинства (следовали комплименты их остроте и отсутствию ржавчины), а я чувствовал, как нервничает Виктория. И я сидел в напряжении. Почему нервничала Виктория, – степень ее волнения подтверждала непривычная для Вики суетливая скороговорка, – я догадывался. Я же занервничал вот отчего. И даже не занервничал, а испугался. В моем отношении к младшей сестре Виктории Ивановны ничто не изменилось. Медицинский случай… Воспоминания о Юлии и о близостях с ней оставались изумительно холодными. Но вдруг ощущения от прикосновений Виктории, ее губ, ее рук, ее тела напомнили бы мне (или чуть ли не повторили) ласки Юлии, пусть уже и оледеневшие? Такое в историях с сестрами случается. Тогда бы все сложилось у нас с Викторией скверно, то есть ничего бы не сложилось и не вышло. Во мне возникало, шевелилось, постанывало неприятие нашей нынешней ситуации, сопротивление ей. Выходит, что с Тамарой я мог допустить: “Если женщине требуется, меня не убудет…” Сейчас легкомыслие начинало казаться мне непозволительным, в меня влетали мысли о совести и еще о чем-то, требующем соблюдения…
   Прикосновения мужского мастера, слава Богу, меня не раздосадовали, они напомнили мне о том, что Вика в студенческие годы раза два стригла меня (“училась на болване”), сегодня они, правда, вышли более суетливыми.
   – Ну вот, все! – заявила наконец Виктория с гордостью художника. – Любуйся в зеркало. Красавец! Супермен! Плейбой!
   – Мы по Пикадилли не ходили, – глупо пропел я. Но как бы и допуская поблажку нравам или интересам Виктории Ивановны.
   – Теперь в душ! Смыть лохмотья с головы и плеч. Чтоб не кололись. А я сопровождающей. Тем более я с дороги и обязана совершить омовение!
   – То есть как? – растерялся я.
   – А очень просто! – Виктория уже командовала. – У вас на этаже душевая. Проходили мимо. Соседи? Для соседей мы соорудим вот что.