– Видишь, опять сижу главной, – Тамара развела руки над столом. – Прямо как Екатерина Великая на троне.
   – Это уж точно, – закивал я.
   – А я уж хотела тебе позвонить, разыграть тебя, вызвать к начальству на ковер, – заулыбалась Тамара. – Дел-то ведь нет ни здесь, ни в типографии, пока они на Маросейке…
   – А я вот без вызова сюда явился, – пробормотал я.
   – Неужто вспомнил обо мне? – игриво, будто бы не верила, произнесла Тамара.
   – Да вроде того…
   – А чтой-то вид у тебя такой болезненный? – обеспокоилась Тамара. – Или захворал?
   – Да. Что-то нездоровится, – поспешил я согласиться с Тамарой.
   – Сейчас мы тебя подлечим, – пообещала Тамара, а шепотом спросила:
   – Может, коньячку примешь для поправки-то здоровья? А?
   Коньяк и на самом деле мне сейчас бы не повредил. Я кивнул.
   – Ну пойдем, пойдем!
   Как и в прошлый раз, Тамара сразу же защелкнула дверь столовой-буфета, теперь и не посчитав нужным объяснять мне, зачем она это делает, а направилась к своим холодильникам, шкафам, посудам, доставала бутылки, стаканы, тарелки, сооружала бутерброды, напевала что-то и, будто запарившись, стянула с себя толстый свитер, осталась в черной майке без рукавов и почти открывавшей грудь. “Сейчас примется загонять меня в угол, – заныло во мне. – Или вминать в стену…” И тогда понимание обреченности тихо снизошло на меня.
   Мне Тамара налила половину граненого стакана, себе хорошую рюмку. Я взял стакан, а дурацкую и ненужную теперь типографскую полосу, сложенную вчетверо, чтобы не мешала, сунул по ребячьей привычке за ремень брюк.
   – Осилишь? – спросила Тамара.
   – Отчего же?.. Можно и поболее.
   – Можно и поболее, – и Тамара доплеснула мне в стакан грузинскую жидкость.
   Закусывали мы изысканными в ту пору бутербродами – с семгой, с севрюгой и шпротами.
   – А теперь, Васенька, – сказала Тамара, – лечение следует продолжить, но совершенно иным способом.
   Освобожденные от влаги сосуды Тамара опустила себе за спину на обеденный столик, шагнула ко мне, я глупо обернулся, словно бы отыскивая глазами угол, в какой меня сейчас поволокут, а Тамара, кавалером в вальсе, заставила меня сделать танцевальное движение, но тут же и остановилась, приподнялась на цыпочки и стала целовать меня в губы. Я чувствовал ее возбуждение, голод ее страсти, но я не мог ответить ей, тело мое было обесточенным, я хотел пробормотать что-то жалкое, но рот мой был запечатан губами Тамары. Левая рука ее стала расстегивать пуговицы или крючки юбки, правая же дергала пряжку моего ремня и никак не могла рассвободить ее. “Что это у тебя под ремнем?” – удивилась Тамара. Я опустил глаза, увидел свернутую мною типографскую полосу и вспомнил, зачем я принесся в Главную редакцию.
   – Погоди! У меня ведь было срочное дело! – словно бы очнулся я.
   – Какое дело? – не понимала Тамара. – К кому?
   – К К. В. дело!
   – Так Кирилла нет! – рассмеялась Тамара. – И какое же дело?
   Я раздумывал секунду.
   – И не личное, и не редакционное, и не по дежурству, – затараторил, заспешил я, словно бы стараясь самого себя убедить в том, какое дело привело меня в Главную редакцию. – Коллекция Кочуй-Броделевича. Ты знаешь о ней?
   – А то как же! – кивнула Тамара. – И про твою солонку знаю. Номер пятьдесят семь.
   Слова мои она выслушивала, похоже, со вниманием или даже с интересом, положив руки мне на бедра, не отстраняя своей груди от моей, стояла все еще на цыпочках, лишь губы ее отошли от моих сантиметра на три, да и то Тамара исхитрилась лизнуть языком мою нижнюю губу.
   – Подожди, Тамара, подожди минуту. Мы с Башкатовым никак не можем исследовать ее. И для порядка в нашем Музее. И еще потому, что в ней есть секреты. Или даже тайна. И моя солонка загадочная. Мы и хотели попросить К. В. допустить нас к коллекции. Она стоит еще у него?
   – Стоит. Я эти коробки и ящики обтираю, а иногда и пылесошу.
   Конечно, я не мог забыть о том, что в полномочия Тамары входит надзор за чистотой кабинетов Главного и трех его замов, то есть она была здесь и уборщицей.
   – А давай я тебя провожу к этой коллекции, – без промедлений предложила Тамара. – Только ненадолго.
   Мне бы наотрез отказаться от экскурсии к солонкам Кочуй-Броделевича хотя бы ради того, чтобы не удручить свое положение обязательствами перед Тамарой и уж ради того, чтобы оставался повод для более позднего прихода к К. В., но Тамара, оправив юбку и натянув свитер, так решительно повела меня к двери (может, и в ней жил интерес к тайне солонок, или она искренне старалась угодить мне), что я не успел произнести ни слова.
   – Но мы еще вернемся сюда, – не подозревая во мне колебаний, утвердила Тамара. – Время еще будет.
   Я вынужден был ответить ей согласием. Но у двери Тамара остановилась, прижала палец к губам, выглянула в “сени” разведчицей, кивнула мне ободряюще: “Пусто. Никого”. Похоже, и в редакции в отсутствие начальства все куда-то разбежались. Или придремали. Или ушли пить пиво и кофе. В кабинет К. В. мы спешили чуть ли не пробежкой, а дверь К. В. Тамара заперла. В комнате отдыха Тамара указала мне: “Вот эти ящики и коробки дурацкие. Скорей бы “Огонек” съехал к Савеловскому. А твоя солонка, пятьдесят седьмая, лежала вон в той картонной коробке. Вроде бы. Эта дверь в водные процедуры и прочее. Туда не ходи. Это его стенка шведская для гимнастических упражнений. Вон эспандер валяется, тоже мышцы накачивает…”
   – А я-то здесь зачем? – поинтересовалась Тамара как бы у самой себя. – Я тебе нужна? Я же все равно не знаю, что вы хотите открыть… Я пойду. Я тебя здесь не видала. Даю тебе десять минут. Ну хорошо, от силы пятнадцать. А потом ты будешь в полном моем распоряжении. Я не права?
   Для каких-либо возражений или ложных маневров у меня не было теперь возможностей.
   – Пойду покурю у входа в “сени”. На всякий случай. Если все будет тихо, через пятнадцать минут я тебя выпущу…
   Она притянула меня к себе и поцеловала в губы.
   – Жду тебя, Васенька!
   Что делать далее, я не знал. Пятнадцать минут, пятнадцать минут. Где-то заводной механизм держал в напряжении бомбу. Впрочем, все это блажи Валерии Борисовны. Но что же мне торчать теперь придурком, запертым в хозяйстве Кирилла Валентиновича? Не выбираться же отсюда, из глупейшей ситуации и от Тамары, в частности, скажем, по водосточной трубе? Нервные движения (или потребность в них) подвели меня к картонной коробке, где хранилась, может быть, солонка с совой-Бонапартом. Я развел створки коробки и понял сразу, что руки мои способны лишь на судорожные хватания, ни к чему путному мой осмотр не приведет, не исключено, что я еще и перебью фарфоры. Я сунул в карманы две извлеченные из недр коробки безделушки (для Тамары, для Тамары, чтоб оправдаться перед ней) и какой-то бумажный свиток, трубочку, что ли, перевязанную лентой. И поспешил убраться в кабинет К. В., дабы коллекции не навредить. Но что мне было делать в кабинете? Взглянуть на часы. Да, взглянуть на часы. Часы имелись и у меня на руке, но на стене у К. В. служили государственные электрические часы, и их квадрат куда точнее отражал ход времени. Так, без двенадцати пять. На стене напротив, над столом К. В., висел портрет Ленина, увеличенная фотография Ильича, Ильич читает свежий номер “Правды”. “Я себя под Лениным чищу, он себя под Лениным чистит…” – бормотал я, шагая вдоль начальственно-заседательского стола. Под портретом Ильича я постоял немного, задрав голову. Потом зачем-то уселся, плюхнулся даже, в кресло Кирилла Валентиновича. Сидел, сдавив кулаками, мычал: “Что делать? Что же делать? Зачем я здесь?” Стрелка часов дернулась. Без одиннадцати пять. Нет! Без десяти. Передо мной стояли четыре аппарата. Второй справа был вертушкой. Вот затем ты и здесь! Вот затем!.. И рука моя потянулась к трубке вертушки. Я набрал трижды услышанный нынче номер. “Только бы его не было на месте! Только бы он отправился куда-нибудь по делам!” – молил я, обращаясь неизвестно к кому или чему, возможно, и к крестику с костяным оберегом, замкнутым в солонке.
   – Я вас слушаю, – прозвучало в моей трубке.
   – Здравствуйте, – произнес я. – С вами говорит Суслов Михаил Андреевич. Мне надобен генерал-полковник товарищ Горбунцов.
   Я отчего-то взял и встал.
   – Генерал Горбунцов у аппарата. Я слушаю вас, товарищ Суслов.
   Интонации собеседника мне не понравились, он был явно озабоченный и словно бы в чем-то засомневался. Но бросать трубку или тянуть молчание было бы теперь глупостью.
   – Борис Прокопович, еще раз здравствуйте, – заговорил я и как бы заспешил, – у меня к вам вопрос. В отсутствие Юрия Владимировича это дело курируете вы и вы, так сказать, за него отвечаете…
   И тут я захихикал. Поначалу смех был, видимо, моим собственным, нервным, но тут же я вспомнил рассказ Ахметьева о том, как Михаил Андреевич любит похихикивать меленько-сладостно, и хихиканье это собеседникам обещает лишь всяческие неприятности, мне стало смешно, и я захихикал не только сладко, но ощутимо – подловато-ехидно.
   – Я вас слушаю, товарищ Суслов. Я готов ответить на ваши вопросы.
   Генерал, похоже было, вытянулся во фрунт. А я, то есть Михаил Андреевич Суслов, позволил себе опуститься в кресло К. В.
   Все произошедшее тогда в кабинете К. В. я вспоминаю клочьями. Впечатление о нем состоит из обрывков виденного, мыслей, чувств, фраз. Нет, провала памяти у меня не было. Знакомые спортсмены, хоккеисты, например, с именами, рассказывали, как “текли” они при первых юниорских выходах на лед в командах мастеров и при полных трибунах. Оглохли. Ослепли. Но помнили только, что забивали шайбы, а как – все в тумане… Со мной такого, конечно, не было. Скажем, потом некоторые подробности случая увеличились, растянулись и даже сами раздробились на мельчайшие подробности. Вот, стою под портретом Ильича секунды, а соображений во мне на полчаса: какой же такой номер в руках вождя, за какой год, сентябрь там, по-моему, в выходных данных, или нет, постой, не сентябрь. И т. д. Или запомнилось: стол К. В. был почти чист, на нем лежали лишь стопка газет, свежий номер журнала “Знамя”, тогда военно-патриотического, но отчасти нейтрального, и здоровенный том статистического сборника “Народное хозяйство СССР в 196… году”, наверное только что присланный К. В. по распорядку важно-уважительного списка. Деловых бумаг на столе не было. И это обрадовало. Никто не получил права упрекнуть меня в том, что я имел возможность копаться в чужих бумагах. Все это, и не только это, запомнилось. Притом, конечно, я пребывал во взвинченном состоянии без сосредоточенности внимания к внешнему. И не потому, что я выпил стакан коньяка, я не был пьян, коньяк лишь дал основания куражу, а вместе с ним – озорству и наглости (но может, кураж и есть – озорство и наглость?). И совсем не присущему мне бесстрашию. И совершенно необходим был коньяк, я уже ссылался на этот феномен в беседе с башиловскими, для достоверной передачи выговора уважаемого Михаила Александровича. Но было тогда и воодушевление. Или вдохновение отчаяния. Но уже по прошествии нескольких часов впечатления о случившемся представлялись мне взлохмаченными, скачущими и искривленными. Хотя суть дела и суть слов, мною произнесенных и услышанных мною, оставались для меня очевидными и определенными. Все это я клоню к тому, что теперь для облегчения восприятия другими этой сути я не то чтобы причесал или утихомирил свои впечатления, но во всяком случае придал воспоминаниям о них некую линейность с избирательностью смысла, а кое-что, стертое в памяти ходом времени, и примыслил.
   Итак, генерал-полковник Горбунцов пообещал товарищу Суслову ответить на его вопросы. Михаил Андреевич, возможно чтобы смягчить воздействие известного вельможам зловеще-предостерегающего хихиканья (а относилось оно как будто бы к словам “Вы отвечаете…”), заговорил вежливо:
   – Борис Прокопович (волжские “о” совсем уж круглились и перекатывались колесиками из трубки в трубку), собственно, я хотел посоветоваться с вами. Речь я веду о деле с листовками школьников, кружке так называемом этой… как ее там… ну, не важно… и еще нескольких интеллигентиков, разнывшихся, но пожелавших посветить народу сердцем Данко, как будто бы оно у них есть…
   Генерал-полковник рассмеялся.
   – Так вот, Борис Прокопович, – Михаил Андреевич заговорил быстрее, фальцетом, а “о” в его речи еще больше округлились, стали будто хвалынскими помидорами, но меленькими, зелеными еще, – я хочу с вами посоветоваться. Мне это дело представляется пустяшным, неуместным сейчас, а потому и никчемным…
   – Дело и не заведено, Михаил Андреевич. Проведены лишь задержания и беседы…
   – Оно и к лучшему. Что не заведено. Оно и не ко времени. В год, когда предстоят торжества, в пору исторического триумфа, и вдруг какие-то сопляки с листовками, и где они их развешивают, и у кого под носом, какие-то нервные дамочки с бумажками в портфельчиках… Нехорошо, нехорошо… Недруги наши тут же вылезут с пасквилями… Сильнейшая в мире держава и опасается сопляков… И мировому рабочему движению это не на руку… Вы-то сами как считаете, Борис Прокопович?
   – Я с вами согласен, Михаил Андреевич. Кто-то перестарался.
   – Я понимаю там… заметные фигуры… относительно заметные… Синявский, Даниэль… За эту работу вам спасибо… И сейчас у вас наверняка на примете есть фигуры равноценные…
   – Есть, конечно…
   – Ну вот ими и следует заняться… Но разумнее было бы, чтобы огласка состоялась не в ближайшие месяцы, а после торжеств, зимой… Или попозже… А эти-то сегодняшние – тьфу! Нет, посмешищ и балаганов нам не надо. Их стоило бы отпустить… Если, конечно, сочтете это целесообразным и законным…
   – Я сегодня же отдам распоряжения, Михаил Андреевич, – вычеканил Горбунцов.
   – И тут не только шум, но и шепот не нужен… чтоб и До Голосов не дошло… Впрочем, о чем я вам говорю… Ну и понятно, за нашими героями глаз да глаз. Если случатся какие повторы, то и нынешние безобразия им необходимо будет припомнить. И уж не церемониться.
   – Совершенно с вами согласен, Михаил Андреевич, – произнес генерал чуть ли не с облегчением.
   – Еще на минуту я задержу вас, Борис Прокопович, – сказал Михаил Андреевич. – Случай особый. Мне известно, что среди прочих там дочь академика Корабельникова. Не только академика. Высокого должностного лица.
   – Юлия Цыганкова, – подсказал генерал.
   – Да, Цыганкова. Хотелось бы, чтобы ее отпустили не медленно.
   Михаил Андреевич допустил паузу. Генерал молчал.
   – Вы, генерал, знаете, – Михаил Андреевич заговорил жестко и быстро, однажды чуть ли не привзвизгнул, видимо выражая недовольство непониманием его, – Иван Григорьевич Корабельников проводит сейчас важнейшие для нашей страны переговоры. Поздно вечером или ночью он наверняка будет звонить жене. Он человек впечатлительный. Способен на неожиданные поступки. Заменить его на переговорах никто не сможет. Было бы разумно, если бы эта самая Цыганкова появилась дома в семь часов, ну в крайнем случае в восемь и в уравновешенном состоянии.
   – Но… – начал было генерал.
   – Полагаю, товарищ генерал, что долговременные и выгодные соглашения (я давно уже не наблюдал Михаила Андреевича таким холодно-раздраженным) для нашей страны куда важнее заблуждений взбалмошной соплячки.
   – Я вас понял, товарищ Суслов.
   – Вот и хорошо, Борис Прокопович. Вот мы с вами и держали совет. А теперь, – и голос Михаила Андреевича стал нежнейшим, – у меня к вам именно вопрос. И очень деликатный.
   – Слушаю вас, Михаил Андреевич.
   – Информатор во всей этой истории у вас надежный?
   – В нем нет сомнений.
   – Кто он?
   – Его псевдоним…
   Я чуть было не бросил трубку. Но все же не уронил ее.
   – Его псевдоним “Пугачев”.
   Ничего себе. Вполне подходящий псевдоним для историка.
   – А какая его фамилия?
   Генерал молчал. И я чувствовал, что он в раздражении.
   – Борис Прокопович, – опять заспешил Суслов, – я понимаю ваше недоумение. Попытаюсь объяснить причину своего интереса. Возможно, это человек из газеты, очень существенной для нашей страны. Ее квалифицированные и проверенные сотрудники приглашаются нами к работе над ответственными документами, в частности в комиссии подчиненных мне отделов. Отсюда мой интерес. Или это такая служебная тайна, что ее нельзя открыть даже мне? Тогда возникнут поводы для превратных толкований…
   – Ваш интерес, Михаил Андреевич, оправдан. – Генерал говорил медленно, словно что-то обдумывал. – Никакой служебной тайны здесь нет. Да, это человек из той газеты. Его фамилия…
   "Неужели Бодолин? – забилось во мне. – Или Сергей Александрович подсунул в бумаги Пугачева-Куделина? Или это… Ахметьев? Не дай Бог!..”
   – Его фамилия Миханчишин.
   – Спасибо, – сказал Суслов. – Такой человек мне неизвестен. Еще раз спасибо, Борис Прокопович, за разговор и понимание. Надеюсь, что дочь Корабельникова доставят домой нынче к восьми. Беспокоить звонком по ее поводу я вас более не буду. И у вас нет нужды звонить о ней мне. Мне сообщат.
   И Михаил Андреевич захихикал меленько, сладко, смешком своим не предвещая никому ничего хорошего.
   А я опустил трубку.
***
   Был бы я барышней, я потерял бы тут же сознание.
   Стояла бы передо мной бутылка коньяка, я бы ее вылакал из горла и до дна.
   Прошел век. Прошло четыре с половиной минуты. И до пяти часов стрелка пока не додергалась.
   Ну идиот! Идиот! Надо было бросать трубку и бежать! Не бросил и не сбег. И не потому, что соображал, догадливый: оборванный-то разговор как раз и вызовет подозрения и погоню, а уж выяснить, откуда и кто звонил, куда сбежал, выйдет делом недолгим. Нет, я, идиот, увлекся разговором. Он стал мне интересен. И мне было интересно ощущать, как где-то в таинственном для меня кабинете недоступный государственный чин озадачивается моими дерзостями. И мне хотелось ему дерзить. И мне интересно было следить за тем, как мой (Мой! Главное – мой! Уже почти родственник! Дядя Миша!) Михаил Андреевич Суслов управлял разговором. И если поначалу разговор этот был для меня вовсе бессмысленным, то очень скоро в нем возникли два смысла, два оправдания, два оправдания или две цели, пусть словами и не названные. Они-то и давали ход разговору. Вызволить соплячку из ночных застенков (Валерия Борисовна со своими гадалками возбудила во мне зуд и прыть). Второе оправдание: выяснить, от кого Сергей Александрович отобрал заслуги осведомителя, одарив ими меня. Героя-информатора мне открыли. Насчет вызволения соплячки – дело было темное. Ну поиграл. А дальше. А дальше-то что?
   Рассердить я должен был людей профессионально злых. В лучшем случае – лишь рассердить. Сколько минут понадобится им, чтобы оказаться здесь? А может, они и по коридорам уже бегут. А впрочем, вряд ли, случай с непочтением к высокопревосходительским мундиру и френчу отдадут в исполнительское старание чинам околоточным. Уж если и спешат ко мне теперь люди разгневанные, то – и сами в чинах и от “Детского мира”. Эко я возгордился и размечтался!
   Буду валять дурака. Скажу им, что развлекался на спор. Такое нелепое пари. С кем пари? С самим собой. Почти что русская рулетка. Но они-то валять дурака не станут. В этом, объясню, как раз и есть телефонный вариант русской рулетки.
   Нет, глупостей достаточно, а надо бежать. До открытия Тамарой двери оставалось четыре минуты. Неужели Тамара, подумал я, сидит у себя в буфете все еще в ожидании моего должка? А с чего бы ей сидеть в буфете? Она же оставлена при телефонах! И ей скажу: на спор. Однако выходило, что и Тамара оказывалась вляпанной во всю эту историю. И по моей причудливой блажи…
   Что будет, то и будет. Как теперь себя Тамара поведет, все и определится. А бежать мимо нее из открытой ею же двери (если откроет, а не дождется стрельцов) было бы не только глупостью, но и позором.
   В дверь словно бы заскреблись. Потом дверь приоткрылась, и я услышал шепот Тамары:
   – Ну как ты там? Живой? Давай, давай, вышмыгивай, пока никого нет… И за мной!..
   За ней, стало быть, – в ее буфет-столовую, она и руку мою схватила, тянула за собой, не давая возможностей ни для отступлений, ни для боковых рывков. В своем хозяйстве она отпустила мою руку, спросила:
   – Успел посмотреть-то?
   – Успел кое-что… – кивнул я, сглотнув при этом судорожно, кадыком дернув.
   Признав меня заторможенным, она стала стягивать с меня куртку и заинтересовалась:
   – Что у тебя в карманах-то?
   Фу ты, расстроился я, в карманах у меня остались два фарфоровых предмета из коллекции Кочуй-Броделевича и бумажная трубочка, перевязанная лентой.
   – Растяпа! – поморщился я. – Забыл! Две безделушки из той коробки, где моя-то солонка лежала… Забыл впопыхах вернуть их на место!..
   – Не беда, – сказала Тамара. – Я их при уборке туда опущу.
   – Буду очень признателен, – сказал я.
   Но брал-то я их именно для показа Тамаре. Вот, мол, чем занимался… И посчитал, что эти безделушки могут все же оказаться не лишними в моей нынешней ситуации. На всякий случай посчитал.
   – Сейчас я на стол у телефонов, – сказала Тамара, – поставлю стакан с чаем, тарелку с пирожным и яблоком и сигаретой, чтобы дымилась, книжку положу (книжка у нее в руке была “Красное и черное”), будто вышла ненадолго. И вернусь к тебе. Времени у нас уже немного. Так что будь готов. – И она погрозила мне пальцем, вернее, не погрозила, а призвала к должной серьезности. – И извольте настраиваться, мой любезный друг.
   Я вздохнул ей в спину. Легко сказать: настраивайся! Впрочем, может, этот призыв и Тамаре дался нелегко. Я чувствовал ее шальное желание, возможно минуты моего отсутствия (да и вся рискованная ситуация) еще больше распалили ее. А я сам согласился стать ее должником. Я полагал, что имею право допустить с ней вольности. Ни перед одной женщиной в мире я не имел теперь обязательств. В своей свободе и обиде я был допущен ко всему. Но после пережитого в кабинете К. В. я вряд ли бы мог доставить Тамаре какие-либо удовольствия. Однако отлынивать, оттягивать исполнение должка и уж тем более выказывать свое нежелание разгоряченной и обнадеженной женщине я просто не мог. Мое нелепейшее положение продолжалось. Я находился сейчас в темной зависимости от Тамары. Слышала ли Тамара мой телефонный разговор (а он мог возбудить ее еще более), я не знал. Может, положив роман Стендаля у телефонов, она откроет дверь и впустит в буфет людей с полномочиями и табельным оружием… Нет, Тамара вернулась одна и дверь в буфет защелкнула.
   Это ничего не меняло. Она могла получить новые указания (или сведения) и держать меня запертым до надлежащей минуты. Конечно, дурно было подозревать в человеке всяческое негодяйство (но это только для меня – зло и негодяйство!). Однако ничего хорошего ждать мне не приходилось. И следовало принимать любую игру Тамары – на ближайшие минуты, на ближайшие часы, а там – увидим (если увидим), и подыгрывать ей.
   – А что это ты такой бледный? – заметила наконец Тамара. – И будто дрожишь? Не случилось ли там с тобой чего ненароком? Или ты переволновался?
   – Переволновался, – поддержал я Тамару. – Переволновался. Лучше б я дождался Кирилла Валентиновича. А так я чувствовал себя будто жуликом или разведчиком – все на часы смотрел. Нехорошо как-то…
   Возникла неловкость. Выходило, что в этом “нехорошо как-то” (то есть и вообще во всем сейчас не названном) виновата Тамара, а я будто бы из-за ее стараний и вынужден был стать то ли жуликом, то ли разведчиком. Тамара нахмурилась:
   – Василий, ты жалеешь, что ли, что меня послушал?
   – Нет, нет! Что ты, Тамара! – заспешил я. – Огляд был полезный. Будет с чем прийти к К. В.
   – Ну-ну, – повела плечами Тамара.
   – Пугачев… – вымолвил вдруг я, будто мелочь по неуклюжести высыпал из кошелька.
   – Что? – удивилась Тамара. – Какой Пугачев?
   – Нет, нет! – испугался я. – Так, вспомнил ни с того ни с сего. Там солонка была большая, начала девятнадцатого века, видно, что из помещичьего сервиза. Но отчего-то с портретом Пугачева…
   За дверью мне услышались мрачные шаги. Прошли, утихли.
   – Да тебя и впрямь надо лечить, Васенька! – рассмеялась Тамара. – Стакан коньяка, я вижу, для тебя – капля, но сейчас давай, чтобы нам с тобой хорошо вышло, выпьем понемногу.
   – Тамар, я боюсь, что у меня и сегодня… здесь… хорошо не выйдет, буду ко всему прислушиваться, из-за всего вздрагивать, – заговорил я, нарушая свое же намерение не отлынивать, не оттягивать исполнение должка.