Страница:
– Вот, уважаемый Василий Николаевич, вот! – поспешил Сергей Александрович. – Вот мы и подходим к сути! Вы-то вышли из известного кризиса убежденным человеком, а сколько людей растерялось, разрушилось, превратилось в немощи, какие очень легко могут оплести паучьи сети… Да вы сами знаете… И на этих, очень ответственных этажах они есть… Они, конечно, не враги… общества… Они заблуждаются… Или всего лишь колеблются… Но и от них может произойти ущерб и для наших с вами идеалов, и для государства… А ваша должность, я уже говорил, позволяет вам…
– Вы что же, меня в стукачи, что ли, вербуете?
– Вот тебе раз! – расстроился Сергей Александрович. – Этого более всего я и боялся. Вашего непонимания, Василий Николаевич. Конечно, после разоблачений и открытой правды все эти стукачи, сексоты, “и мой сурок со мной”, их дела – мерзки и неприемлемы. Я разве вас к этому склоняю? Я вам не враг. Я такой же, как и вы, гражданин своей страны. Все это для меня очень обидно… Глупо было бы читать вам политграмоту, но напомню: Польша, чешские болтуны с их “пражской весной”, Китай, желающий захватить амурские острова, наши внутренние клеветники и провокаторы с их самиздатами, чьи изделия вы принципиально и справедливо не читаете… Все это не может не вызывать тревогу… И мы бы хотели, чтобы вы, Василий Николаевич, поняли нашу озабоченность… Вот Ахметьев Глеб Аскольдович… он относится к вам с расположением…
– Мне неизвестно ни о каком расположении ко мне Ахметьева… – сказал я.
– Нам известно о расположении к вам Ахметьева, – прервал меня Сергей Александрович. – И не спорьте. Он даже ищет сближения с вами. Может, оттого, что вы историк. Или по иной причине. Глебу Аскольдовичу поручают чрезвычайной важности дела, а что у него истинно на душе…
– Это не ко мне. Вы ошиблись. Это не ко мне. – Я стал пыхтеть. Необходимые слова не являлись ко мне. Я чуть было не произнес: “У меня уши заложены”, но сообразил, что смогу притянуть неприятности к Башкатову. Сказал, стараясь успокоить себя:
– Это на самом деле не ко мне. Извините, Сергей Александрович, я не хотел вас обидеть. Но меня не угадали. Полагаю, что в продолжении разговора нет смысла.
Я встал.
– Подождите, Куделин, – сказал Сергей Александрович. – Я не закончил разговор.
– Но я закончил разговор, – сказал я.
– Сядьте! – приказал собеседователь. – Разговор с вами не окончен.
Я был намерен чуть ли не дверью хлопнуть, но, сам себе делаясь противным, послушно присел. Мне было дадено уразуметь, что разговор с гражданином Куделиным вел не улыбчивый Сергей Александрович Кочеров, а вело государство. Или хотя бы существенная составляющая государства. Уже прозвучало “нам известно” вместо чуть ли не вежливо-литературного “известно”. Я вовсе не хотел обижать государство. Я захотел сейчас же выказать свое благоговение перед государством и государственными составляющими. Было бы печально, если бы меня признали заблудшим сыном. Или недостойным подданным. Я себя таким не считал. Или и впрямь мое пребывание в Бюро Проверки было постыдным укрывательством от забот Отечества?
– Я понимаю вашу озабоченность… – Я сразу же сообразил, что употреблением частного имени “Сергей Александрович” я сниму пафос своего заявления. – Это и моя озабоченность. – Тотчас же и добавил:
– Это не для меня… Не могу… Я постараюсь быть полезным стране каким-нибудь иным способом…
– Ну ладно, более не буду вас уговаривать, – устало сказал Кочеров. – Возможно, вас и вправду не угадали… Вы ведь не курите, Куделин, уже двенадцать лет…
– Да, не курю, – сказал я.
– И не курите. А я закурю, с вашего позволения.
И он закурил. С моего позволения.
Возможно, он и на самом деле устал от возни с олухами и социальными ленивцами вроде меня. Кого еще приводили сегодня в заманный кабинет и какие предложения делались им?
– Вы упрямец, Куделин, – протянул Сергей Александрович. – Упрямец…
– Не переношу, когда пытаются лезть мне в душу, – не выдержал я.
– А ловцы-то человеков, они не лезли, что ли, в людские души, если считали это целесообразным? Те самые ловцы человеков, что вызывают ваше почитание… И вы не правы или не столь тонкочувствительны, не замечая, что Ахметьев к вам душевно расположен. А ведь он был намерен просить вас стать его секундантом. Были бы вы рядом с ним, возможно, смогли бы упредить какой-нибудь его ложный шаг. Впрочем, Глеб Аскольдович – неплохой стрелок… Он бывал на охотах с людьми… видными… и ему доверяющими, скажем так… Правда, там птицы и звери подобранные, но все же…
– Да это же чушь несусветная! – искренне воскликнул я. – Какая еще может быть в наши дни дуэль!
– Согласен с вами, – кивнул Сергей Александрович. – Чушь несусветная! Однако же… Но ничего серьезного не случится… Не должно… Даже и без вашего, Василий Николаевич, участия…
Он замолчал. И я сидел молча, занятый мыслями о дурацкой дуэли Ахметьева с поганцем Миханчишиным. Но почему же дурацкой? И почему – поганцем? Его назвали подлецом, и он посчитал необходимым ответить на оскорбление. Но не будет дуэли…
– А номер-то вашей солонки пятьдесят седьмой, – произнес Сергей Александрович в задумчивости.
Он не спрашивал, но я будто бы был обязан ответить на его вопрос, и я пробормотал старательно:
– Да, номер моей солонки пятьдесят седьмой…
Он посмотрел на меня словно бы с удивлением:
– Нет, я это просто так… Без всякой сверхзадачи… Нет, нет, уговаривать я вас более не буду. Не беспокойтесь. Посчитайте, что бормашина выключена… Сейчас я докурю сигарету и отпущу вас…
Однако он закурил вторую сигарету.
– Вот ведь можно пофантазировать, – помолчав, произнес он чуть ли не мечтательно. – Или скажем, выстроить предположения… Может, вам это неизвестно, но мне-то ведомо… Сколько людей, которые вовсе не вынюхивали что-то, не подслушивали, а потом ябедничали, а просто – хотя бы и раз, но доказывали действием верность долгу, своему народу и Родине, причем действие это необязательно совершалось бы среди своих, а где-нибудь в дальней командировке с поручением, сколько этих людей поощрялось потом… скажем, судьбой. И служебные дороги становились скоростными, и всякие житейские блага открывались, и возникали путешествия во всякие Италии, Аргентины и Палестины, причем частые… Каково? Так ведь и учитель истории с нищенской зарплатой может стать, не сразу, конечно, а доказав, директором знаменитого музея или архива с важнейшими документами. Это верное продвижение… Ваши, Василий Николаевич, тяготы с жильем мгновенно бы решились. За границу вы ни разу не ездили, а разве это хорошо? Нет, это я так, выстраиваю предположения…
– Своим жильем я доволен, – сказал я угрюмо.
– Вы лжете по поводу жилья!
– Своим жильем я доволен, – повторил я. – Что касается путешествий, то я домосед и люблю пешие прогулки по Москве. К продвижению охоты не имею.
– Вот, значит, как, Куделин! – встал Сергей Александрович. – Ты уже и губы кривишь! Стало быть, разговор, и я, и мы тебе противны?
И я встал.
– Против вас, – сказал я, – и против тех, кого вы называете “мы”, я ничего не имею. Теоретически я вас уважаю. Но содержанием разговора стала купля-продажа, а такой разговор мне действительно противен.
– Да кто ты такой! – Сергей Александрович кричал, злясь. – Чтоб из-за тебя стали торговаться! Пустышка! Мокрица! Трус ко всему прочему!
– Что есть, то есть, – согласился я. – Но не вам унижать меня сомнениями в верности Родине.
"Зачем я завожу его? – соображал я. – Он и так, дай ему шашку в руки, порубал бы меня. Что я-то хорохорюсь? А что он кричит на меня?”
– Были бы сейчас иные времена, – не мог удержаться Сергей Александрович, – разве стали бы мы с тобой так разговаривать? Ты бы сейчас лапками вверх, а я бы тебя и ногтем! Он еще выеживается!
– Это я понимаю, – сказал я. – И про иные времена соображаю. Сигарету вы докурили, а потому я, с вашего позволения, вас покину.
– Смотри, Куделин, пожалеешь, – уже сухо и как бы без зла сказал Сергей Александрович. – Зря ты стал сейчас передо мной выкобениваться. Зря.
– И чем это мне грозит?
– Квартиру ты точно не получишь. И не проси. И по службе тебе не будет хода никогда. И в заграницы ты не съездишь.
– Я привык носить штаны фабрики “Большевичка”. Без иноземных костюмов и ботинок обойдусь.
– В партию, – походили желваки Сергея Александровича, – ты не вступишь.
– А я и не считаю себя достойным столь высокого звания.
– И пожалуй, ты вылетишь со своей работы. Да. И очень скоро.
– Жалко, конечно, но куда-нибудь устроюсь…
– Через день – через два с любой работы тебя будут гнать.
– Сергей Александрович, вы плохо знаете Москву. Директора овощных магазинов наплюют на ваши указания и доверят мне таскать ящики с капустой. А потом вы про меня и забудете.
– Мы про тебя, Куделин, не забудем, – сказал Сергей Александрович. Потом добавил:
– А может, тебя в армию заберут. И послужишь.
– И послужу, – сказал я. – Коли так того требуется…
– Ты, Куделин, – улыбнулся Сергей Александрович, – ожидаешь, что я еще раз выйду из себя. Не дождешься. Твоя беда, Куделин, в том, что ты никакой. Ты – Обтекушин. Ты ничего не натворил. Ни хорошего. Ни плохого. И ничего не хочешь. Тебя не за что зацепить. Ты весь благонамеренно чистый. И твоих стариков трогать не за что. И жены с дитятками у тебя нет. Тебя нельзя притянуть и держать якорем. Ты плаваешь сам по себе. Ты невесомый. Ты просто говно. И всю жизнь будешь болтаться все тем же говном все в той же проруби. Подумай об этом. С тем я тебя и отпускаю. А Цыганкова до добра тебя не доведет…
Я двинулся к двери.
– Постой, Куделин, – сказал собеседователь. – Ты человек взрослый и должен понимать, что о нашем разговоре тебе следует молчать.
– Да, понимаю. И буду молчать.
– Вот подпиши бумагу о неразглашении и прочем.
– Я пообещал молчать. И все. Ничего похожего на государственные тайны я сегодня не услышал. Я лишь познакомился с несколькими частными свойствами вашей натуры. Никаких бумаг по поводу этого знакомства я подписывать не стану.
– Куделин, Куделин, – посокрушался Сергей Александрович, – начитался ты воспоминаний репрессированных. Ладно. Иди. И учти. Наш с тобой разговор еще будет иметь последствия. При этом самые неожиданные.
Соколом я вылетел в свободы редакционных коридоров из кабинета Алевтины Семеновны Зубцовой. Экий я молодец! Молодец! Молодец! Молодец! (“Возьми с полки пирожок!” – юркнуло детское дворовое выражение сороковых годов). Или я был скакун Гаруна аль-Рашида, способный – без всадника – возноситься над снегами и льдами Крыши мира. (Экое дикое воспарение!) Но все равно я был молодец! Я не оплошал перед собеседователем Сергеем Александровичем Кочеровым, отнюдь, не оплошал.
Мне хотелось сейчас же поведать о собственной доблести. Но кому? Всем! Нет, хоть кому-нибудь… Здравствуйте, но я же дал слово помалкивать. И похвастаться было нельзя.
В армию погонят служить? Ну и хрен с ней, с армией! Никто в ярмо впрячь меня не сможет!
– Что это ты, Василий, какой-то взъерошенный или воспламененный? – оценила меня Зинаида Евстафиевна. – Ну, если сохранил свое в себе, то и хорошо.
– А вы, Зинаида Евстафиевна, – сообразил я, – из-за меня, что ли, пришли в десять часов?
– Стала бы я из-за тебя, паршивца, время тратить, – проворчала Зинаида, будто смутившись, и быстро вышла из моей комнаты.
Часа через полтора она снова зависла над моим столом.
– Это чем же ты благотерпимую Алевтину Семеновну удручил? Она, обычно со мной молчаливая, заговорила. “Ваш-то парнишка, говорит (это ты – “мой парнишка”!), оказывается, невежливый грубиян!” Это кто же тебя грубияном воспитал? Ба, да ты уже и не воспламененный, а прокисший! Что ж, этого и следовало ожидать…
И она опять покинула мой кабинет.
А я действительно сидел прокисший. Чему я радовался-то, дуралей, в коридоре шестого этажа? Молодец и вольно-поднебесный скакун! Вот именно, что скакун из конюшен подневольных войск. Какие уж тут Гималаи души и свободы!
Мне хотелось напиться.
Я ни с того ни с сего стал рыться в своих бумажках и выволок из них клочок с записанным вчера адресом Обтекушина. Вот взять сейчас бросить все и отправиться отыскивать Обтекушина, а отыскав, с ним и напиться.
Но он небось, если существует, сейчас на работе, а адрес его у меня домашний. Вечером же я, пока мне не сказали “Брысь!”, должен был хотя бы из уважения к Зинаиде читать рабочие полосы.
Все же я спустился в буфет и выпил две бутылки “жигулевского”. Но воровато выпил, в одиночестве, оглядываясь по сторонам, не показывает ли кто на меня пальцем.
Беседа с Сергеем Александровичем продолжалась почти пятьдесят минут. Стало быть, до меня за три часа упорств Сергея Александровича в кабинет Алевтины Семеновны заводили четверых, в крайнем случае – пятерых. А в редакции больше семидесяти так называемых пишущих, то есть творческих работников (это не учитывая собкоров в республиках и во всех крупных областях). Но заводили в кабинет шестерых, в их числе и меня. (Может быть, конечно, собеседования проходили и в иные дни, а я о них не знал. Но соображение об этом сейчас для меня ничего не меняло.) Отчего же мне выпало такое счастье – возбудить надежды в Сергее Александровиче и его коллегах? Отчего в их соображениях я существовал вполне возможным стукачом?
То есть по их понятиям я созрел до стукачества и шпионства. Я пообещал себе обдумать услышанное и прочувствованное в кабинете К. В., но, успокоившись, от осмыслений себя освободил. Кто я? Кто я – на самом деле? И за кого меня принимают и каким трактуют? Какие поводы своим поведением и своей сущностью дал я, чтобы меня соединили с подлостью и негодяйством? Себя я мог бы успокоить: но ты-то не способен ни на стукачество, ни на участие – пусть и в государственном – подглядывании за чужими тайнами. Однако, стало быть, я именно походил на способного стучать и шпионить, и таким меня могли видеть не только ловцы человеков, а самые обыкновенные люди. Вот что для меня было страшно. И теперь поползет по редакции: а Куделина-то призывали в стукачи, мало ли что Зубцова обозвала его грубияном, это все игры, на самом-то деле вполне вероятно, что он, погремев, с доводами собеседователя все же согласился и готов служить государству верой и правдой.
"Что ты горюешь? – сказал я себе тут же. – Выгонят тебя отсюда очень скоро, обещано же, и никто о тебе, мелкой мелочи, через три месяца и не вспомнит, был ли такой, согласился ли, не согласился ли…”
Выгонят, выгонят, звенело во мне, и даже нищим учителишкой не позволят стать! Это кто же мне теперь доверит преподавание истории, науки общественной?
А ведь они почти сошлись в оценке моей натуры – К. В. и Сергей Александрович Кочеров. Но Сергей Александрович выразился определеннее. Говно невесомое, плавающее в житейской проруби, Обтекушин. К. В. же развешивал на мне, как на елке, флажки определений: благонамеренный, верующий (вроде бы верующий), избегающий, скорее всего из осторожности (трусости, по Сергею Александровичу), людей иных мыслей и убеждений (клеветников, по Сергею Александровичу, и их самиздатовских клевет), старомодный моральный чистюля (Единорог, по Цыганковой. И Цыганкова – сюда же. Но в какой связи ее упомянул Сергей Александрович?) А не были ли скреплены чем-то мое собеседование с К. В. и мое собеседование с Сергеем Александровичем? И как появился на шестом этаже улыбчивый ловец человеков? По какому-либо заранее имевшемуся расписанию их ведомства? Или его вызвали пролетающие обстоятельства: дарение солонок, гнев на Главного редактора, загадки Ахметьева, скандал на Часе интересного письма и гипотетическая дуэль, самоубийство ответственного секретаря (№2) Чукреева?
Что было мне гадать? Я же оставался собой при любых поворотах житейской истории. Собой и со всем своим. Никого не одолевшим и никого не устыдившим. Раздавленным червяком, какого уже и смысла нет насаживать наживкой для окуня. Человеком без надежд, без нормального жилья для стариков, без джинсовых штанов из американской лавки.
На Первой Мещанской есть овощные магазины, соображал я, на Трифоновской, в Орловском переулке, устроюсь туда, если не заберут в армию, устроюсь и сопьюсь.
Напиться я все еще хотел и сегодня, но не выходило.
Днем позже ко мне подошел классик Бодолин и сказал:
– Слушай, Куделин, не согласишься ли ты пообедать со мной?
– Дима, – сказал я, – что-то я не понял. В чем твоя трудность?
– Василий, я хотел бы посидеть сегодня в шашлычной. Думал позвать Чупихину, она куда-то улетела. Пошли сходим на часок, посидим…
– Я вряд ли заменю Чупихину… – замялся я.
– Да насчет Чупихиной я просто так сказанул…
– У меня нет денег на шашлычную, – сказал я.
– Я же приглашаю! – чуть ли не обиделся Бодолин. – Получил гонорар на радио. Возьмем шашлычки, цыплят, коньяку. Понимаешь, я не могу пить один…
– Мне читать полосы ночью… – сопротивлялся я.
– Да брось ты! – рассмеялся Бодолин. – Не окосеешь. Зрачки от коньяка расширятся и зорче станут. Ну допустишь какие-нибудь две опечатки, кто их заметит?
– Ну ладно, – пробормотал я. – Но ненадолго… Предложение его было странным. В приятелях с Бодолиным мы не ходили. И ко мне, так казалось, он относился с высокомерием признанного очеркиста. Если не с высокомерием, то с пренебрежением. Но что-то было сейчас в его глазах, в его движениях и даже в интонациях его просьб, что заставляло меня думать: зовет он посидеть за рюмкой коньяка именно меня неспроста, и возможно, желание его связано со вчерашними собеседованиями. Оттого я и принял его приглашение.
Шашлычных поблизости было несколько. Чаще всего в дни зарплат редакционные компании обедали в шашлычной на Ленинградском проспекте, напротив гостиницы “Советская”. Естественно, шашлычная именовалась “Антисоветской”. Но Бодолин сказал:
– Пойдем на Раскову. Там тихо, уютно. И знакомые официантки.
Сопротивление напору Бодолина во мне все же упиралось, но явственное мазохистское чувство – торчал бы в ботинке гвоздь, я натянул бы ботинок на ногу – заставило меня сдаться. “Ну напьюсь! – думал я. – Ну выгонят. Раньше обещанного. Легче будет жить, полагая, что выгнали из-за пьянки”.
Бодолин был печален, чем-то озабочен, но красив. Изящество его и артистичность проявляли белая куртка без воротника и вишневый шелковый шарф, повязанный бантом. Не помешала бы ему и дорогая трость. Я же вышагивал при Бодолине провинциальным увальнем. Я было принялся рассуждать про летчицу Раскову, но Бодолин меня оборвал. И я положил себе молчать. Пусть говорит Бодолин, если имеет потребность.
В редакции меня к Бодолину не тянуло. Он считался мастером очерков на моральную тему (разводы, несчастные или, напротив, высокие любови, семейные драмы, нравственные падения и взлеты), на летучках его хвалили за тонкость анализа душевных состояний. Я уж упоминал: ранние рассказы Бодолина (а он кончал ВГИК в мастерской Габриловича), если верить молве, хвалили Шолохов и Паустовский. Очерки Бодолина тоненькими книжицами выпускали “Молодая гвардия” и Политиздат. Чупихина шепотом сообщила мне, что Дима пишет нечто гениальное и вечное в стол, и слух об этом несколько оправдывал высокомерие Бодолина к окружающей его мельтешне, житейской и творческой. Мне же его сочинения казались манерными или даже жеманными, стиль же – поучительно-дамским. Впрочем, я никак не мог считать себя правоспособным оценивать критиком.
В шашлычной, почти пустой, Диме обрадовались, красотки-официантки, в стесняющих движения юбках, похоже, были готовы повздорить из-за возможности обслуживать любезного посетителя.
– Мы сядем здесь, у окна, у Светочки, – барином распорядился Бодолин.
Он расцвел, раскраснелся от внимания шашлычных барышень и, возможно, забыл о печалях. Светочка, подошедшая к нам, не исключено, могла бы выслушивать заказы, сидя у Бодолина на коленях. Но Бодолин и иным способом доставил Светочке удовольствие. Правой рукой он по черному сукну юбки поглаживал бедро и ногу Светочки, левой же изображал блюда, каким следовало сейчас же возникнуть перед ним и мной.
– Овощи… помидорки, огурчики… Маслинки… Сациви… две-три косточки, а все остальное мягкое, ну ты сама знаешь… В харчо пусть бросят каперсы… Шашлычок с горелой корочкой, но внутри сочный… Коньячок в полном графине, для начала…
– Какого атлета ты, Дима, привел… – сказала Светочка, на меня как бы и не глядя.
– Да! – обрадовался Бодолин. – Это Вася. Знаменитый спортсмен. И будущий оперный певец.
– Надо же! – цокнула Светочка и будто бы в восхищении повела плечами и грудью.
– При чем тут спортсмен и певец? – пробурчал я. Но сейчас же сообразил, что бурчать нечего: а кем бы вообще могли представлять меня знакомым, сотрудником Бюро Проверки, что ли?
Закуски, харчо, шашлыки мы скушали с удовольствием, не спеша и почти без всяких размолвлений. Звучали только оценки блюд, Светочки (если она оказывалась рядом) и быстрые Димины тосты.
Вдогонку шашлыку были заказаны цыплята, в ожидании их Бодолин совсем замолчал. Рукой указал, еще налить по рюмке коньяка, и тут я понял, что он всерьез пьян.
– Дима, может… нам… хватит? – робко прошелестел я.
– Беспокойся о себе! – заявил Бодолин. – Я в норме. Мне требуется… Ты меня посадишь в такси?
– Посажу. У “Советской”…
– Ну и хорошо. Ну и жуй дальше. И все.
Жил Дима в театральном доме, на Немировича-Данченко, на задах Елисеевского и известной в Москве Бахры.
Он швырнул в себя коньяк из рюмки и вилкой стал гонять по блюдцу плавающую маслину. Не изловив ее, в раздражении то ли из-за неподчинения маслины, то ли из-за моей бестактности с напоминанием о степени нашей трезвости, Дима вдруг разъярился и принялся бранными выражениями оценивать состояние нынешней отечественной словесности, а потом и кинематографа. Назывались имена, в их числе и, видимо, удачливых знакомцев или соучеников Димы. “И этот туда же, скотина! Поставил фашистские “Неуловимые мстители” ради премий и почета!” По поводу оценки “Неуловимых мстителей” я, пожалуй, мог бы и согласиться с Димой, но он мне и звука не дал произнести. Помянуты были и наши собственные письменники Марьин с Башкатовым, эти – как промозглые конъюнктурные бездари. Тут я промолчать не смог и попытался выступить в защиту их прозы, но опять же был остановлен гласом Бодолина. Истинную прозу писал он, складывая ее в стол, но рано или поздно люди узнают об уровне его таланта и мышления.
– И большое у тебя сочинение? – проявив глупость, спросил я.
– Не важно, большое или малое!
– Но – нетленное, – совсем уж сглупил я.
– Да, нетленное! И можешь не иронизировать надо мной! Ты-то кто есть? Да, нетленное! – Дима ударил по столу. И последовали матерные слова.
Сразу же возле столика возникла Светочка.
– Дима, Димуля, да что с тобой?
Бодолин хотел было отшлепать Светочкин зад, но чуть не свалился, я поддержал его.
– Может, кофе принести?
– Можно и кофе…
Бодолин промычал нечто, уткнул лицо в ладони и будто задремал. Так он дремал минут десять.
Я сидел дурак дураком. “Ты-то кто есть?” Именно, я-то кто есть? Нанятый за плату сотрапезник? Стало быть, действительно, сиди жуй, пей, терпи и выслушивай. Экий я опять глупец! Я прикинул степень своей защищенности. Да, за себя я расплатиться смогу, что и сделаю. Завтра, правда, придется занимать у кого-нибудь на обеды до получки. В шашлычной меня удерживало лишь соображение: нельзя же бросать человека, с кем ты пил, да еще и пообещав посадить его в такси.
– Куделин, тебя водили вчера на беседу? – спросил меня Бодолин.
Я взглянул на него. Теперь он не выглядел слишком пьяным. Я не знал, как ему ответить.
– Я был вчера в кабинете Алевтины Семеновны, – сказал наконец я.
– А меня водили на беседу! – Бодолин намерен был опять ударить по столу, но не донес кулак до скатерти. – Водили!
Он ждал от меня вопросов, но не дождался.
– Одолели меня коммуняки! Одолели! – мрачно заявил Дима.
Светочка, опять было направившаяся к нашему столику, резко повернулась и стала что-то подсчитывать на листках салфеток и слышать более ничего не могла.
– Коммуняки! Сволочи! – бранился Дима. – Придет им конец! Наливай.
– Я, Дима, не понимаю, о чем ты говоришь, – быстро сказал я. – Но налить налью.
– Ты все понимаешь! Но валяешь дурака! Почему они вцепились в нас с тобой? Почему они пристали к нам?.. Ну ты-то ладно! Но почему они мучают меня?
– А что, – стараясь быть спокойным и даже вежливым, спросил я, – кроме тебя никого не водили… к ним?
– Водили! Кого-то водили! Еще кого-то! Я про всех не знаю! Не подсматривал… Но почему меня? Ну ладно, подозревайте меня, следите за мной, считайте меня опасным, страшитесь моих мыслей и сочинений, но позволять себе так мучить меня!.. Унижать вовлечением в стукачество! Это меня-то, Дмитрия Бодолина, – в стукачи!
И Бодолин заплакал. Светочка и ее подруги в нашу сторону более не смотрели.
– И ведь крючками инквизиторскими цепляют, – продолжал Бодолин, меня не ощущая. – Будто я в чем-то постыдном виноват, будто я подл был в чем-то, будто я через что-то переступил и они имеют право помыкать мной, дергать меня за веревочку, будто я уже их или даже хуже их! – Он выкинул вперед руку и вцепился мне в плечо. – Поверь мне! Поверь! Я не давал повода отнести меня в разряд прокаженных! Ах, как гнусно они со мной говорили!
– Вы что же, меня в стукачи, что ли, вербуете?
– Вот тебе раз! – расстроился Сергей Александрович. – Этого более всего я и боялся. Вашего непонимания, Василий Николаевич. Конечно, после разоблачений и открытой правды все эти стукачи, сексоты, “и мой сурок со мной”, их дела – мерзки и неприемлемы. Я разве вас к этому склоняю? Я вам не враг. Я такой же, как и вы, гражданин своей страны. Все это для меня очень обидно… Глупо было бы читать вам политграмоту, но напомню: Польша, чешские болтуны с их “пражской весной”, Китай, желающий захватить амурские острова, наши внутренние клеветники и провокаторы с их самиздатами, чьи изделия вы принципиально и справедливо не читаете… Все это не может не вызывать тревогу… И мы бы хотели, чтобы вы, Василий Николаевич, поняли нашу озабоченность… Вот Ахметьев Глеб Аскольдович… он относится к вам с расположением…
– Мне неизвестно ни о каком расположении ко мне Ахметьева… – сказал я.
– Нам известно о расположении к вам Ахметьева, – прервал меня Сергей Александрович. – И не спорьте. Он даже ищет сближения с вами. Может, оттого, что вы историк. Или по иной причине. Глебу Аскольдовичу поручают чрезвычайной важности дела, а что у него истинно на душе…
– Это не ко мне. Вы ошиблись. Это не ко мне. – Я стал пыхтеть. Необходимые слова не являлись ко мне. Я чуть было не произнес: “У меня уши заложены”, но сообразил, что смогу притянуть неприятности к Башкатову. Сказал, стараясь успокоить себя:
– Это на самом деле не ко мне. Извините, Сергей Александрович, я не хотел вас обидеть. Но меня не угадали. Полагаю, что в продолжении разговора нет смысла.
Я встал.
– Подождите, Куделин, – сказал Сергей Александрович. – Я не закончил разговор.
– Но я закончил разговор, – сказал я.
– Сядьте! – приказал собеседователь. – Разговор с вами не окончен.
Я был намерен чуть ли не дверью хлопнуть, но, сам себе делаясь противным, послушно присел. Мне было дадено уразуметь, что разговор с гражданином Куделиным вел не улыбчивый Сергей Александрович Кочеров, а вело государство. Или хотя бы существенная составляющая государства. Уже прозвучало “нам известно” вместо чуть ли не вежливо-литературного “известно”. Я вовсе не хотел обижать государство. Я захотел сейчас же выказать свое благоговение перед государством и государственными составляющими. Было бы печально, если бы меня признали заблудшим сыном. Или недостойным подданным. Я себя таким не считал. Или и впрямь мое пребывание в Бюро Проверки было постыдным укрывательством от забот Отечества?
– Я понимаю вашу озабоченность… – Я сразу же сообразил, что употреблением частного имени “Сергей Александрович” я сниму пафос своего заявления. – Это и моя озабоченность. – Тотчас же и добавил:
– Это не для меня… Не могу… Я постараюсь быть полезным стране каким-нибудь иным способом…
– Ну ладно, более не буду вас уговаривать, – устало сказал Кочеров. – Возможно, вас и вправду не угадали… Вы ведь не курите, Куделин, уже двенадцать лет…
– Да, не курю, – сказал я.
– И не курите. А я закурю, с вашего позволения.
И он закурил. С моего позволения.
Возможно, он и на самом деле устал от возни с олухами и социальными ленивцами вроде меня. Кого еще приводили сегодня в заманный кабинет и какие предложения делались им?
– Вы упрямец, Куделин, – протянул Сергей Александрович. – Упрямец…
– Не переношу, когда пытаются лезть мне в душу, – не выдержал я.
– А ловцы-то человеков, они не лезли, что ли, в людские души, если считали это целесообразным? Те самые ловцы человеков, что вызывают ваше почитание… И вы не правы или не столь тонкочувствительны, не замечая, что Ахметьев к вам душевно расположен. А ведь он был намерен просить вас стать его секундантом. Были бы вы рядом с ним, возможно, смогли бы упредить какой-нибудь его ложный шаг. Впрочем, Глеб Аскольдович – неплохой стрелок… Он бывал на охотах с людьми… видными… и ему доверяющими, скажем так… Правда, там птицы и звери подобранные, но все же…
– Да это же чушь несусветная! – искренне воскликнул я. – Какая еще может быть в наши дни дуэль!
– Согласен с вами, – кивнул Сергей Александрович. – Чушь несусветная! Однако же… Но ничего серьезного не случится… Не должно… Даже и без вашего, Василий Николаевич, участия…
Он замолчал. И я сидел молча, занятый мыслями о дурацкой дуэли Ахметьева с поганцем Миханчишиным. Но почему же дурацкой? И почему – поганцем? Его назвали подлецом, и он посчитал необходимым ответить на оскорбление. Но не будет дуэли…
– А номер-то вашей солонки пятьдесят седьмой, – произнес Сергей Александрович в задумчивости.
Он не спрашивал, но я будто бы был обязан ответить на его вопрос, и я пробормотал старательно:
– Да, номер моей солонки пятьдесят седьмой…
Он посмотрел на меня словно бы с удивлением:
– Нет, я это просто так… Без всякой сверхзадачи… Нет, нет, уговаривать я вас более не буду. Не беспокойтесь. Посчитайте, что бормашина выключена… Сейчас я докурю сигарету и отпущу вас…
Однако он закурил вторую сигарету.
– Вот ведь можно пофантазировать, – помолчав, произнес он чуть ли не мечтательно. – Или скажем, выстроить предположения… Может, вам это неизвестно, но мне-то ведомо… Сколько людей, которые вовсе не вынюхивали что-то, не подслушивали, а потом ябедничали, а просто – хотя бы и раз, но доказывали действием верность долгу, своему народу и Родине, причем действие это необязательно совершалось бы среди своих, а где-нибудь в дальней командировке с поручением, сколько этих людей поощрялось потом… скажем, судьбой. И служебные дороги становились скоростными, и всякие житейские блага открывались, и возникали путешествия во всякие Италии, Аргентины и Палестины, причем частые… Каково? Так ведь и учитель истории с нищенской зарплатой может стать, не сразу, конечно, а доказав, директором знаменитого музея или архива с важнейшими документами. Это верное продвижение… Ваши, Василий Николаевич, тяготы с жильем мгновенно бы решились. За границу вы ни разу не ездили, а разве это хорошо? Нет, это я так, выстраиваю предположения…
– Своим жильем я доволен, – сказал я угрюмо.
– Вы лжете по поводу жилья!
– Своим жильем я доволен, – повторил я. – Что касается путешествий, то я домосед и люблю пешие прогулки по Москве. К продвижению охоты не имею.
– Вот, значит, как, Куделин! – встал Сергей Александрович. – Ты уже и губы кривишь! Стало быть, разговор, и я, и мы тебе противны?
И я встал.
– Против вас, – сказал я, – и против тех, кого вы называете “мы”, я ничего не имею. Теоретически я вас уважаю. Но содержанием разговора стала купля-продажа, а такой разговор мне действительно противен.
– Да кто ты такой! – Сергей Александрович кричал, злясь. – Чтоб из-за тебя стали торговаться! Пустышка! Мокрица! Трус ко всему прочему!
– Что есть, то есть, – согласился я. – Но не вам унижать меня сомнениями в верности Родине.
"Зачем я завожу его? – соображал я. – Он и так, дай ему шашку в руки, порубал бы меня. Что я-то хорохорюсь? А что он кричит на меня?”
– Были бы сейчас иные времена, – не мог удержаться Сергей Александрович, – разве стали бы мы с тобой так разговаривать? Ты бы сейчас лапками вверх, а я бы тебя и ногтем! Он еще выеживается!
– Это я понимаю, – сказал я. – И про иные времена соображаю. Сигарету вы докурили, а потому я, с вашего позволения, вас покину.
– Смотри, Куделин, пожалеешь, – уже сухо и как бы без зла сказал Сергей Александрович. – Зря ты стал сейчас передо мной выкобениваться. Зря.
– И чем это мне грозит?
– Квартиру ты точно не получишь. И не проси. И по службе тебе не будет хода никогда. И в заграницы ты не съездишь.
– Я привык носить штаны фабрики “Большевичка”. Без иноземных костюмов и ботинок обойдусь.
– В партию, – походили желваки Сергея Александровича, – ты не вступишь.
– А я и не считаю себя достойным столь высокого звания.
– И пожалуй, ты вылетишь со своей работы. Да. И очень скоро.
– Жалко, конечно, но куда-нибудь устроюсь…
– Через день – через два с любой работы тебя будут гнать.
– Сергей Александрович, вы плохо знаете Москву. Директора овощных магазинов наплюют на ваши указания и доверят мне таскать ящики с капустой. А потом вы про меня и забудете.
– Мы про тебя, Куделин, не забудем, – сказал Сергей Александрович. Потом добавил:
– А может, тебя в армию заберут. И послужишь.
– И послужу, – сказал я. – Коли так того требуется…
– Ты, Куделин, – улыбнулся Сергей Александрович, – ожидаешь, что я еще раз выйду из себя. Не дождешься. Твоя беда, Куделин, в том, что ты никакой. Ты – Обтекушин. Ты ничего не натворил. Ни хорошего. Ни плохого. И ничего не хочешь. Тебя не за что зацепить. Ты весь благонамеренно чистый. И твоих стариков трогать не за что. И жены с дитятками у тебя нет. Тебя нельзя притянуть и держать якорем. Ты плаваешь сам по себе. Ты невесомый. Ты просто говно. И всю жизнь будешь болтаться все тем же говном все в той же проруби. Подумай об этом. С тем я тебя и отпускаю. А Цыганкова до добра тебя не доведет…
Я двинулся к двери.
– Постой, Куделин, – сказал собеседователь. – Ты человек взрослый и должен понимать, что о нашем разговоре тебе следует молчать.
– Да, понимаю. И буду молчать.
– Вот подпиши бумагу о неразглашении и прочем.
– Я пообещал молчать. И все. Ничего похожего на государственные тайны я сегодня не услышал. Я лишь познакомился с несколькими частными свойствами вашей натуры. Никаких бумаг по поводу этого знакомства я подписывать не стану.
– Куделин, Куделин, – посокрушался Сергей Александрович, – начитался ты воспоминаний репрессированных. Ладно. Иди. И учти. Наш с тобой разговор еще будет иметь последствия. При этом самые неожиданные.
Соколом я вылетел в свободы редакционных коридоров из кабинета Алевтины Семеновны Зубцовой. Экий я молодец! Молодец! Молодец! Молодец! (“Возьми с полки пирожок!” – юркнуло детское дворовое выражение сороковых годов). Или я был скакун Гаруна аль-Рашида, способный – без всадника – возноситься над снегами и льдами Крыши мира. (Экое дикое воспарение!) Но все равно я был молодец! Я не оплошал перед собеседователем Сергеем Александровичем Кочеровым, отнюдь, не оплошал.
Мне хотелось сейчас же поведать о собственной доблести. Но кому? Всем! Нет, хоть кому-нибудь… Здравствуйте, но я же дал слово помалкивать. И похвастаться было нельзя.
В армию погонят служить? Ну и хрен с ней, с армией! Никто в ярмо впрячь меня не сможет!
– Что это ты, Василий, какой-то взъерошенный или воспламененный? – оценила меня Зинаида Евстафиевна. – Ну, если сохранил свое в себе, то и хорошо.
– А вы, Зинаида Евстафиевна, – сообразил я, – из-за меня, что ли, пришли в десять часов?
– Стала бы я из-за тебя, паршивца, время тратить, – проворчала Зинаида, будто смутившись, и быстро вышла из моей комнаты.
Часа через полтора она снова зависла над моим столом.
– Это чем же ты благотерпимую Алевтину Семеновну удручил? Она, обычно со мной молчаливая, заговорила. “Ваш-то парнишка, говорит (это ты – “мой парнишка”!), оказывается, невежливый грубиян!” Это кто же тебя грубияном воспитал? Ба, да ты уже и не воспламененный, а прокисший! Что ж, этого и следовало ожидать…
И она опять покинула мой кабинет.
А я действительно сидел прокисший. Чему я радовался-то, дуралей, в коридоре шестого этажа? Молодец и вольно-поднебесный скакун! Вот именно, что скакун из конюшен подневольных войск. Какие уж тут Гималаи души и свободы!
Мне хотелось напиться.
Я ни с того ни с сего стал рыться в своих бумажках и выволок из них клочок с записанным вчера адресом Обтекушина. Вот взять сейчас бросить все и отправиться отыскивать Обтекушина, а отыскав, с ним и напиться.
Но он небось, если существует, сейчас на работе, а адрес его у меня домашний. Вечером же я, пока мне не сказали “Брысь!”, должен был хотя бы из уважения к Зинаиде читать рабочие полосы.
Все же я спустился в буфет и выпил две бутылки “жигулевского”. Но воровато выпил, в одиночестве, оглядываясь по сторонам, не показывает ли кто на меня пальцем.
Беседа с Сергеем Александровичем продолжалась почти пятьдесят минут. Стало быть, до меня за три часа упорств Сергея Александровича в кабинет Алевтины Семеновны заводили четверых, в крайнем случае – пятерых. А в редакции больше семидесяти так называемых пишущих, то есть творческих работников (это не учитывая собкоров в республиках и во всех крупных областях). Но заводили в кабинет шестерых, в их числе и меня. (Может быть, конечно, собеседования проходили и в иные дни, а я о них не знал. Но соображение об этом сейчас для меня ничего не меняло.) Отчего же мне выпало такое счастье – возбудить надежды в Сергее Александровиче и его коллегах? Отчего в их соображениях я существовал вполне возможным стукачом?
То есть по их понятиям я созрел до стукачества и шпионства. Я пообещал себе обдумать услышанное и прочувствованное в кабинете К. В., но, успокоившись, от осмыслений себя освободил. Кто я? Кто я – на самом деле? И за кого меня принимают и каким трактуют? Какие поводы своим поведением и своей сущностью дал я, чтобы меня соединили с подлостью и негодяйством? Себя я мог бы успокоить: но ты-то не способен ни на стукачество, ни на участие – пусть и в государственном – подглядывании за чужими тайнами. Однако, стало быть, я именно походил на способного стучать и шпионить, и таким меня могли видеть не только ловцы человеков, а самые обыкновенные люди. Вот что для меня было страшно. И теперь поползет по редакции: а Куделина-то призывали в стукачи, мало ли что Зубцова обозвала его грубияном, это все игры, на самом-то деле вполне вероятно, что он, погремев, с доводами собеседователя все же согласился и готов служить государству верой и правдой.
"Что ты горюешь? – сказал я себе тут же. – Выгонят тебя отсюда очень скоро, обещано же, и никто о тебе, мелкой мелочи, через три месяца и не вспомнит, был ли такой, согласился ли, не согласился ли…”
Выгонят, выгонят, звенело во мне, и даже нищим учителишкой не позволят стать! Это кто же мне теперь доверит преподавание истории, науки общественной?
А ведь они почти сошлись в оценке моей натуры – К. В. и Сергей Александрович Кочеров. Но Сергей Александрович выразился определеннее. Говно невесомое, плавающее в житейской проруби, Обтекушин. К. В. же развешивал на мне, как на елке, флажки определений: благонамеренный, верующий (вроде бы верующий), избегающий, скорее всего из осторожности (трусости, по Сергею Александровичу), людей иных мыслей и убеждений (клеветников, по Сергею Александровичу, и их самиздатовских клевет), старомодный моральный чистюля (Единорог, по Цыганковой. И Цыганкова – сюда же. Но в какой связи ее упомянул Сергей Александрович?) А не были ли скреплены чем-то мое собеседование с К. В. и мое собеседование с Сергеем Александровичем? И как появился на шестом этаже улыбчивый ловец человеков? По какому-либо заранее имевшемуся расписанию их ведомства? Или его вызвали пролетающие обстоятельства: дарение солонок, гнев на Главного редактора, загадки Ахметьева, скандал на Часе интересного письма и гипотетическая дуэль, самоубийство ответственного секретаря (№2) Чукреева?
Что было мне гадать? Я же оставался собой при любых поворотах житейской истории. Собой и со всем своим. Никого не одолевшим и никого не устыдившим. Раздавленным червяком, какого уже и смысла нет насаживать наживкой для окуня. Человеком без надежд, без нормального жилья для стариков, без джинсовых штанов из американской лавки.
На Первой Мещанской есть овощные магазины, соображал я, на Трифоновской, в Орловском переулке, устроюсь туда, если не заберут в армию, устроюсь и сопьюсь.
Напиться я все еще хотел и сегодня, но не выходило.
Днем позже ко мне подошел классик Бодолин и сказал:
– Слушай, Куделин, не согласишься ли ты пообедать со мной?
– Дима, – сказал я, – что-то я не понял. В чем твоя трудность?
– Василий, я хотел бы посидеть сегодня в шашлычной. Думал позвать Чупихину, она куда-то улетела. Пошли сходим на часок, посидим…
– Я вряд ли заменю Чупихину… – замялся я.
– Да насчет Чупихиной я просто так сказанул…
– У меня нет денег на шашлычную, – сказал я.
– Я же приглашаю! – чуть ли не обиделся Бодолин. – Получил гонорар на радио. Возьмем шашлычки, цыплят, коньяку. Понимаешь, я не могу пить один…
– Мне читать полосы ночью… – сопротивлялся я.
– Да брось ты! – рассмеялся Бодолин. – Не окосеешь. Зрачки от коньяка расширятся и зорче станут. Ну допустишь какие-нибудь две опечатки, кто их заметит?
– Ну ладно, – пробормотал я. – Но ненадолго… Предложение его было странным. В приятелях с Бодолиным мы не ходили. И ко мне, так казалось, он относился с высокомерием признанного очеркиста. Если не с высокомерием, то с пренебрежением. Но что-то было сейчас в его глазах, в его движениях и даже в интонациях его просьб, что заставляло меня думать: зовет он посидеть за рюмкой коньяка именно меня неспроста, и возможно, желание его связано со вчерашними собеседованиями. Оттого я и принял его приглашение.
Шашлычных поблизости было несколько. Чаще всего в дни зарплат редакционные компании обедали в шашлычной на Ленинградском проспекте, напротив гостиницы “Советская”. Естественно, шашлычная именовалась “Антисоветской”. Но Бодолин сказал:
– Пойдем на Раскову. Там тихо, уютно. И знакомые официантки.
Сопротивление напору Бодолина во мне все же упиралось, но явственное мазохистское чувство – торчал бы в ботинке гвоздь, я натянул бы ботинок на ногу – заставило меня сдаться. “Ну напьюсь! – думал я. – Ну выгонят. Раньше обещанного. Легче будет жить, полагая, что выгнали из-за пьянки”.
Бодолин был печален, чем-то озабочен, но красив. Изящество его и артистичность проявляли белая куртка без воротника и вишневый шелковый шарф, повязанный бантом. Не помешала бы ему и дорогая трость. Я же вышагивал при Бодолине провинциальным увальнем. Я было принялся рассуждать про летчицу Раскову, но Бодолин меня оборвал. И я положил себе молчать. Пусть говорит Бодолин, если имеет потребность.
В редакции меня к Бодолину не тянуло. Он считался мастером очерков на моральную тему (разводы, несчастные или, напротив, высокие любови, семейные драмы, нравственные падения и взлеты), на летучках его хвалили за тонкость анализа душевных состояний. Я уж упоминал: ранние рассказы Бодолина (а он кончал ВГИК в мастерской Габриловича), если верить молве, хвалили Шолохов и Паустовский. Очерки Бодолина тоненькими книжицами выпускали “Молодая гвардия” и Политиздат. Чупихина шепотом сообщила мне, что Дима пишет нечто гениальное и вечное в стол, и слух об этом несколько оправдывал высокомерие Бодолина к окружающей его мельтешне, житейской и творческой. Мне же его сочинения казались манерными или даже жеманными, стиль же – поучительно-дамским. Впрочем, я никак не мог считать себя правоспособным оценивать критиком.
В шашлычной, почти пустой, Диме обрадовались, красотки-официантки, в стесняющих движения юбках, похоже, были готовы повздорить из-за возможности обслуживать любезного посетителя.
– Мы сядем здесь, у окна, у Светочки, – барином распорядился Бодолин.
Он расцвел, раскраснелся от внимания шашлычных барышень и, возможно, забыл о печалях. Светочка, подошедшая к нам, не исключено, могла бы выслушивать заказы, сидя у Бодолина на коленях. Но Бодолин и иным способом доставил Светочке удовольствие. Правой рукой он по черному сукну юбки поглаживал бедро и ногу Светочки, левой же изображал блюда, каким следовало сейчас же возникнуть перед ним и мной.
– Овощи… помидорки, огурчики… Маслинки… Сациви… две-три косточки, а все остальное мягкое, ну ты сама знаешь… В харчо пусть бросят каперсы… Шашлычок с горелой корочкой, но внутри сочный… Коньячок в полном графине, для начала…
– Какого атлета ты, Дима, привел… – сказала Светочка, на меня как бы и не глядя.
– Да! – обрадовался Бодолин. – Это Вася. Знаменитый спортсмен. И будущий оперный певец.
– Надо же! – цокнула Светочка и будто бы в восхищении повела плечами и грудью.
– При чем тут спортсмен и певец? – пробурчал я. Но сейчас же сообразил, что бурчать нечего: а кем бы вообще могли представлять меня знакомым, сотрудником Бюро Проверки, что ли?
Закуски, харчо, шашлыки мы скушали с удовольствием, не спеша и почти без всяких размолвлений. Звучали только оценки блюд, Светочки (если она оказывалась рядом) и быстрые Димины тосты.
Вдогонку шашлыку были заказаны цыплята, в ожидании их Бодолин совсем замолчал. Рукой указал, еще налить по рюмке коньяка, и тут я понял, что он всерьез пьян.
– Дима, может… нам… хватит? – робко прошелестел я.
– Беспокойся о себе! – заявил Бодолин. – Я в норме. Мне требуется… Ты меня посадишь в такси?
– Посажу. У “Советской”…
– Ну и хорошо. Ну и жуй дальше. И все.
Жил Дима в театральном доме, на Немировича-Данченко, на задах Елисеевского и известной в Москве Бахры.
Он швырнул в себя коньяк из рюмки и вилкой стал гонять по блюдцу плавающую маслину. Не изловив ее, в раздражении то ли из-за неподчинения маслины, то ли из-за моей бестактности с напоминанием о степени нашей трезвости, Дима вдруг разъярился и принялся бранными выражениями оценивать состояние нынешней отечественной словесности, а потом и кинематографа. Назывались имена, в их числе и, видимо, удачливых знакомцев или соучеников Димы. “И этот туда же, скотина! Поставил фашистские “Неуловимые мстители” ради премий и почета!” По поводу оценки “Неуловимых мстителей” я, пожалуй, мог бы и согласиться с Димой, но он мне и звука не дал произнести. Помянуты были и наши собственные письменники Марьин с Башкатовым, эти – как промозглые конъюнктурные бездари. Тут я промолчать не смог и попытался выступить в защиту их прозы, но опять же был остановлен гласом Бодолина. Истинную прозу писал он, складывая ее в стол, но рано или поздно люди узнают об уровне его таланта и мышления.
– И большое у тебя сочинение? – проявив глупость, спросил я.
– Не важно, большое или малое!
– Но – нетленное, – совсем уж сглупил я.
– Да, нетленное! И можешь не иронизировать надо мной! Ты-то кто есть? Да, нетленное! – Дима ударил по столу. И последовали матерные слова.
Сразу же возле столика возникла Светочка.
– Дима, Димуля, да что с тобой?
Бодолин хотел было отшлепать Светочкин зад, но чуть не свалился, я поддержал его.
– Может, кофе принести?
– Можно и кофе…
Бодолин промычал нечто, уткнул лицо в ладони и будто задремал. Так он дремал минут десять.
Я сидел дурак дураком. “Ты-то кто есть?” Именно, я-то кто есть? Нанятый за плату сотрапезник? Стало быть, действительно, сиди жуй, пей, терпи и выслушивай. Экий я опять глупец! Я прикинул степень своей защищенности. Да, за себя я расплатиться смогу, что и сделаю. Завтра, правда, придется занимать у кого-нибудь на обеды до получки. В шашлычной меня удерживало лишь соображение: нельзя же бросать человека, с кем ты пил, да еще и пообещав посадить его в такси.
– Куделин, тебя водили вчера на беседу? – спросил меня Бодолин.
Я взглянул на него. Теперь он не выглядел слишком пьяным. Я не знал, как ему ответить.
– Я был вчера в кабинете Алевтины Семеновны, – сказал наконец я.
– А меня водили на беседу! – Бодолин намерен был опять ударить по столу, но не донес кулак до скатерти. – Водили!
Он ждал от меня вопросов, но не дождался.
– Одолели меня коммуняки! Одолели! – мрачно заявил Дима.
Светочка, опять было направившаяся к нашему столику, резко повернулась и стала что-то подсчитывать на листках салфеток и слышать более ничего не могла.
– Коммуняки! Сволочи! – бранился Дима. – Придет им конец! Наливай.
– Я, Дима, не понимаю, о чем ты говоришь, – быстро сказал я. – Но налить налью.
– Ты все понимаешь! Но валяешь дурака! Почему они вцепились в нас с тобой? Почему они пристали к нам?.. Ну ты-то ладно! Но почему они мучают меня?
– А что, – стараясь быть спокойным и даже вежливым, спросил я, – кроме тебя никого не водили… к ним?
– Водили! Кого-то водили! Еще кого-то! Я про всех не знаю! Не подсматривал… Но почему меня? Ну ладно, подозревайте меня, следите за мной, считайте меня опасным, страшитесь моих мыслей и сочинений, но позволять себе так мучить меня!.. Унижать вовлечением в стукачество! Это меня-то, Дмитрия Бодолина, – в стукачи!
И Бодолин заплакал. Светочка и ее подруги в нашу сторону более не смотрели.
– И ведь крючками инквизиторскими цепляют, – продолжал Бодолин, меня не ощущая. – Будто я в чем-то постыдном виноват, будто я подл был в чем-то, будто я через что-то переступил и они имеют право помыкать мной, дергать меня за веревочку, будто я уже их или даже хуже их! – Он выкинул вперед руку и вцепился мне в плечо. – Поверь мне! Поверь! Я не давал повода отнести меня в разряд прокаженных! Ах, как гнусно они со мной говорили!