А нынче Барин еще повозился посереди избушки, потом высунул голову наружу и гавкнул в светлый уже, хотя и припозднившийся осенний день. Потянул носом воздух и гавкнул еще раз.
   Так вот зачем он явился: предупредить хозяина, что кто-то был в устиновском дворе, узнал у Домны, что хозяин в поле, на пашне, и подался сюда. А Барин тоже подался, но только много быстрее.
   "Комиссия?" - снова подумал Устинов. Нынче кто бы куда бы его ни позвал, кому бы он ни понадобился, первое, что приходило в голову, - Лесная Комиссия! "Покуда не поставлю новой избушки - не уйду с пашни ни на шаг!" снова решил про себя Устинов.
   Приехал Григорий Сухих.
   Приехал вершний, бросил повод на колодезный сруб и, на минуту остановившись, внимате-льно оглядел устиновскую избенку.
   Вот кто понимал весь ее непотребный вид, весь хозяйский стыд и срам!
   Всё поняв, Гришка, согнувшись, просунулся в дверцу избушки и пнул Барина:
   - А-а-а! Ты уже здесь, лазутчик!
   Барина он толкнул ногой, а Устинова рукой - это он поздоровался так и еще сказал:
   - Здорово, Никола!
   Тут были дни - Устинов со скотиной только имел дело и разговоры, Моркошке и даже Соловку высказывал свои мысли. Соловко, хотя и с полузакрытыми глазами и с отвислой губой слушал хозяина, а все-таки слушал. С Барином хотя и короткая была беседа, а все-таки была, о многом они успели поговорить. Ну а теперь с человеком предстоял разговор. С Гришкой Сухих.
   А Барин замолчал, глаза у него сделались звериными. Когда Гришка пнул его, он оскалился, но безмолвно, не заворчал, не гавкнул, залег в угол. У него явился страх в глазах, он страха не скрывал, не прикидывался, будто ничего не боится, будто ему по-прежнему весело жить на свете, будто Сухих Гришка его нисколько не касается! Ничего этого Барин не изобразил, хотя и великий искусник был и так и эдак прикидываться. Он сидел в своем углу, шерсть торчком, а Устинову вполне было понятно, что и как переживает Барин.
   "Мне страшно, хозяин, - показывал нынешний вид Барина, - но ты не думай, будто я убегу, оставлю тебя одного! Я не убегу! Когда понадобится, я свой страх, я всё на свете позабуду и брошусь тебе на помощь! Уж ты мне поверь, не сомневайся, об одном я только прошу - не замечай страха во мне, в моих глазах! Мне от этого совсем худо делается!"
   - Ладно, ладно! - сказал Устинов. "Чего ты испугался-то? Это же Гришка Сухих, сильно лохматый и дикий, но человек же!" - хотел еще пояснить Устинов Барину, но не пояснил.
   А Гришка - огромный, хромоватый, опрокидывая плечи вперед, сгибаясь в пояснице, чтобы сделаться пониже и не бороздить головой жерди потолочного настила, - мерил избушку из угла в угол. Избушка крохотная, Гришка огромный, получалось, будто он в клетке бегает, будто не по своей воле он вошел сюда, а посажен в клетку насилием.
   Устинов подумал: те давние раскольники, которые в Сибирь долгие годы шли, в Сибири с рогатинами на медведей хаживали, такими же, наверное, были огромными и лохматыми.
   Но те мирные были, себя от других людей защищали, когда их веру преследовали, - сжигали сами себя в огне, а Гришка Сухих побегал-побегал по избушке, остановился, ткнул в Устинова пальцем огромной, тоже волосатой руки и сказал:
   - Решить, чо ли, тебя, Устинов? По-другому, так придушить, чо ли, Николай Левонтьевич, тебя?
   И сказал-то не очень в шутку, так что у Барина его шуба еще больше вздыбилась, и он рыкнул из своего угла.
   - Тихо, ты... - посоветовал Устинов Барину, а у Гришки Сухих спросил: - За что?
   - А так! Чтобы не было тебя больше!
   - Нет, ты объясни!
   - Говорю же, чтобы не было тебя. Устинова Николая Левонтьевича. Лебяжинского жителя!
   - Непонятно мне, Григорий!
   - Мне нонче лучше без тебя, как при тебе, Устинов!
   - И давно я тебе помешал?
   - Давно уже!
   - Сколь же?
   - Двадцать годов. Того больше!
   - Даже странно!
   - Тебе, Никола, не понять! Где тебе, нет - не понять! Ведь я-то думал, ты во-он какой! Я с тобой смирялся, с твоим существованием: "Надо! С энтим смиряться надо, он - вовсе не такой, Устинов, человек, как все другие!" А ты? А ты мелюзговый оказался человек-то! Обманул ты меня!
   - Какой, какой я?
   - Мелюзговый!
   - Ну, а откудова же тебе это видать, Григорий?
   - Кажному видать, кто желает поглядеть и уяснить! С кем ты связался-то, Никола Устинов? Кто тебе, Никола Устинов, нонче друг и брат? Дерябин Васька? Игнашка Игнатов? А Петька Калашников, коопмужик, даже начальник тебе?! Нешто ты не ведаешь в том стыда? Да тебе в один сортир с ими хаживать - и то страмота!
   - Вот с тем человеком, который в людях людей не желает понимать, - вот с тем действи-тельно мне худо, Григорий! Вот как. Тем более что все мы выбраны в нашу Комиссию миром, лебяжинским обществом, и когда ты против народных избранников - значит, ты и против всех, кто их выбирал...
   - Конечно, против! Да как мне можно назначить хотя бы и миром, и всем светом товарища и друга? Никак нельзя! Этакое назначение - издевательство надо мною, ничо более! Тут же моя забота, собственная - с кем я желаю иметь свое дело, коротать время, на кого я своими глазами желаю глядеть, кого своими ушами желаю слушать - выбираю я сам! Сам!! А более - никто! Вот ежели меня в тюрьму заточат, в камору за решетку железную посадят, тогда меня уже не спросят - с кем вместе я за той решеткой желаю оказаться. А покуда я на воле - то я и волен сам себе выбрать товарища и напарника! Ежели энтого у меня нет - значит, я уже не на воле, а в той же самой в тюрьме! Значит, я и сам есть мелюзга, когда меня к мелюзге можно приторочить!
   - А кого бы ты выбрал, Григорий Сухих, себе в дружки?
   Сухих поглядел по сторонам и тихо сказал:
   - Тебя же, Никола!
   - Меня?!
   - Тебя! И себе сделал бы добро, и тебе: ослобонил бы тебя от разных Игнашек! Простил бы навсегда тебе вину передо мною! Клянусь - простил бы!
   - У меня перед тобой вины нет, Григорий. Даже крохотной!
   - Да есть же! Есть, и не крохотная, а великая!
   - Я ее не знаю.
   - Зато я знаю. Не говорю об ей никому. Не могу! Но знаю! Перед собой молчу! Но знаю! И забыть забуду ее в одном лишь случае - когда ты станешь мне другом и напарником. Покуда же ты от меня врозь - ты мне враг и по гроб жизни передо мной виноватый!
   - Дружка ты во мне тоже не ищи: не найдешь!
   - Не найду?
   - Нет! Жизни наши разошлись, Григорий, в разные стороны! Ты в богатство ударился, в корысть, в заимку свою, а я с миром одной душой живу. Мы и прежде-то никогда не бывали дружками, нонче вовсе разошлись! Разминулись!
   Устинов сидел с края нар, в углу, Григорий всё ходил - три шага туда, три обратно. Тут он остановился, еще раз спросил:
   - Не найду? А ежели это тебе смертью грозит?
   - Не найдешь тем более... Таких друзей не бывает. Поневоле. Либо под страхом смерти.
   - Еще как бывает, Никола! Еще как бывает! Худо ты знаешь, как союзничество и дружба между людьми складываются! Худо!
   - Знаю вот - в Лебяжке такого никогда не бывало, такой дружбы по страху. Не помню, нет!
   - Мало ли как и кого не бывало в нашей Лебяжке? Не было - будет! Прошлые времена, оне какие? Оне темные, Никола. Оне темные потому, что в ту пору старцы Лаврентий да Самсо-ний Кривой за людей думали. А нонче? Нонче думает каждый сам за себя! Каждый думает, как сделать лучше самому себе, как больше сделать приобретения и приятности себе же, а не кому-то там другому! Вот она какая произошла, главная наука и перемена!
   - Не так, Григорий. Нынче революция делается и одна, и другая, а для чего? Ходу не давать личности, когда у ее одна только собственность на уме! Равенство между людьми наконец-то установить! Вот она - нонешняя наука!
   - Ей-богу, только от чудака такое может слышаться! Надо же - до чудачества дойтить?! И не смешно тебе от самого себя, Николка? Николай Левонтьевич Устинов? Дак революция-то - она откудова взялась? Она тогда и взялась, когда кажный захотел хотя мало-мало, хотя што-нибудь, а иметь! Кто земли кусок, кто рубля поболее! Начать хотя бы и с крохотного, после достигнуть большого! Ты пойди вот и скажи революционной массе: ничего вы от энтого дела иметь не будете, ни земли, ни рубля - ничего! Ну? Ну, и кто тогда за ей, за революцией, пойдет? Никто не пойдет, кажный плюнет тогда на ее с концом, и всё тут! Да любая переделка человеческой жизни только из того исходит: сделать имение! Любая! Вот животное - ему надобности нет заводить имение, собственную собственность, вот оно во веки веков и живет одинаково, без переделки своего существования! Ты так же хочешь? Как животное?
   - Вот как Барин? - подсказал Устинов.
   - Вот как он! - кивнул Гришка Сухих и мельком глянул на Барина, а тот насторожился: о нем же шла речь! И с чего бы это? По какому делу? Барину очень хотелось это понять, однако он не смог.
   - Нет, - сказал Устинов, - нет, нельзя так худо, Григорий, к человеку подходить! С худой и непроглядной стороны в нем всё усматривать! Справедливость на голодное брюхо не сдела-ешь, верно, но и брюхо свое по этой причине выше головы ставить нельзя!
   - Да разве можно! - согласился Сухих. - Когда бы я ставил брюхо на первую очередь, я бы, сколь бы оно ни запросило, а накормил бы его досыта и конец! В том и дело - я головой еще думаю: всё между нами, людьми, делается, штобы отымать друг у дружки имение... Ну, вот Лесная Лебяжинская Комиссия - она не тем же разве занимается? Тем самым: бывшее царское владение по-своему желает разделить. А помнишь ли, пошел народ к царю с иконами в пятом годе, а он как? Он приказал стрелять! Побоялся, как бы люди не вытребовали у его чего-нибудь. Не выклянчили, христа ради не вымолили. Прошел срок - царя со всеми его детишками стре-лили - почему? Побоялись, как бы он, живой-то, не потребовал себе отнятое имение! Дележ, брат, дележ, Никола Устинов! У царя кто первый власть-имение отнял? Буржуи отняли! Оне чуть зазевались, а мы, народ самый разный, уже и буржуев спихнули, отняли у их отнятое и в придачу - собственное их имение. А теперь нам нужно не зевать, чтобы у нас, у крестьянст-вующих хозяев, - снова не отнял наше кто-нибудь. Варнаки какие-нибудь, вовсе пролетарии, того хуже - разные Игнашки Игнатовы!
   - И почему тебе, Григорий, больше других надо? Зачем это тебе?
   - Мне надо, Левонтьич, не больше, не меньше, а ровно по силам своим и умению! Вот я один за троих могу робить, ты знаешь - могу! А когда знаешь, тебе признать надобно, што я действительно один иметь за троих должен! Нету ничего хужее, как нищенствовать, ну, а не робить в полную силу - то же самое нищенство. Пропадать человеческому умению - то же самое!
   - Ладно! - кивнул Устинов.- Как в сказке присказывается: "Ладно, коли так!" Ты вот будто бы один живешь на свете, Григорий, и от этого тебе всё как есть ясно. Но ты не один, вокруг и повсюду множество людей, им-то ясная ли твоя ясность?! Согласятся ли они с тобою? А когда - нет, как же ты можешь про ихнее несогласие забывать? Не искать народного согласия?
   - А у меня, Устинов, с народом свобода! Как? А вот как: сёдни хочу я идти с народом заодно - иду. Завтре не хочу - не иду. Послезавтре хочу иду уже и вовсе против его!
   - Дак это же бесчестно! Это немыслимо!
   - А народ-то со мной не так же ли обходится? Народом для того и сказочка выдумана "все за одного, один за всех", штобы всем ловчее обмануть одного! А я не прикидываюсь, будто я людям и народу - друг и брат. Я знаю: тому человеку, который жертвует себя народу, спасибо никто не скажет, а ишшо и просмеют и недовольные им же останутся: "не так сделал, не до конца с народом шел". И вот я того человека, который народу слуга и служка, презираю и ненавижу! За то, што он никого не хочет за неблагодарность убить! За то, што никому не желает хотя бы разбить морду!
   - Так мы людьми никогда не станем, Григорий!
   - И правильно: не нужно энтого вовсе!
   - Не хочешь?
   - Не хочу. Глупое хотение! Для тебя человек - вот тот, а для меня совсем другой. И мы обратно никогда не сойдемся - каким же человек всё ж таки должОн быть?! Кто он и какой есть - самый-то хороший, самому себе и всем необходимый? Спроси Игнашку Игнатова, он ответит: "Все такие и должны быть, как я! Может, самый только чуток иные!" Вот он как об человечестве думает. Он себя непременно лучше тебя считает. Вот я, к примеру, тебя убью, а Игнатию скажу: "Молчи, Игнатий! Не то и тебе худо будет!.." И он легко смолчит. Как же не легко, когда он гораздо лучше, чем ты? Зачем же ему хорошее на плохое тратить?
   - Ну, с Игнашки какой спрос?
   - Ладно! Я Игнашку убью, а тебе скажу: "Докажешь кому - убью и тебя тоже!" Ну? И как ты на то поглядишь, Устинов?
   Тихо стало в избушке. Барин замер в углу, люди тоже не шевелились.
   - Я докажу на тебя, Григорий! - сказал Устинов. - Обязательно!
   Сухих нащупал ногою чурбак и сел на него. Сказал:
   - Всякая великая глупость - она, вишь ли, интересная! Отдать свою жизнь за Игнашку, даже после того, как его, паскудника, всё одно нет уже в живых, - разве не глупость? И разве не интерес услышать от умного человека эдакую глупость?! Бо-ольшой интерес! Ей-богу! Спасибо Домне Алексеевне, супруге твоей, - не стала скрытничать, сказала, где ты находишь-ся. Там дурачки разные - жигулихинские, калмыковские мужики одне уехали уже, а другие так и по сю пору дожидаются твоего возвращения, а я вот достиг тебя в одночасье! Спасибо Домне Алексеевне - интересный случился у нас с тобою разговор!
   Устинов не ответил. Он подумал: все-таки что-то и когда-то случилось между ними, из-за чего Гришкина ненависть вспыхнула?! И что это за ненависть такая, которую Гришка дружбой ищет затушить в себе? Ненавидит, а по гроб жизни желает тебе другом быть?
   Сухих происходил прямо из кержаков, Устинов Николай - от смешения кровей, от парня-кержака, от девки полувятской именем Наталья, но оба они были - лебяжинские старожилы, чалдоны подлинные, "первые сибиряки".
   Поэтому им на людях ни ссориться, ни обижаться друг на друга не полагалось - вроде как бы родня, и даже более того.
   Они и не ссорились никогда и, кажется, не обижались.
   Еще парнями, когда доводилось им девок раскачивать на качелях под самое небо, играть в бабки и в городки, они старались соперниками ни в одной игре не быть, не мериться ловкостью и меткостью.
   И если, бывало, один явится на игрище в плисовой красной рубахе, в сапогах новых и в блес-тящих калошах, а другой одет кое-как, - даже и тут один перед другим не форсили, а старались в стороны разойтись. Который был в калошах, красавчик писаный, тот клал руку на плечи своей девке да и уводил ее куда-нибудь подальше. Чище одевался всегда Никола Устинов, ему вот так и приходилось делать.
   А если они, два парня, на улице повстречаются, оба поспешают картузы скинуть:
   - Здорово, Гришуха!
   - Здорово, Никола!
   - Как жизнь, Гришуха?
   - Живу, Никола!
   И разойдутся степенно, как совершенно взрослые мужики. Эту повадку лебяжинские парни замечали, и очень хотелось им, чтобы Николка и Гришка сшиблись между собою. Тем более что Гришка каждого парня когда-нибудь да поколотил - он силач был и задиристый, а вот Николку не тронул ни разу.
   И только выйдет Никола на площадь или на лужайку к сельскому хлебному амбару, на игрище, кто-нибудь из парней уже шепчет ему: "Тебе, Николка, Гришка Сухих обещался всенародно морду набить! А уж обзывал-то тебя - дак всячески!"
   Наверное, то же самое говорилось Гришке - что вчера его обзывал и обещал набить морду Николка Устинов.
   Однако вражда их не брала. Дружбы - никакой, но и пальцем, и даже словом они друг друга тоже никогда не тронули.
   Семейство, из которого происходил Гришка Сухих, было огромное, земли засевалось ими неизвестно сколько - и тут их надел и сев, и в другом, и в третьем месте, и кто-нибудь из братовей еще уедет подальше в степь, под самых киргизов, и там засеет не одну десятину. А богаче, чем у других, в семействе этом не получалось, потому что и пахали-то Сухих слишком спешно, и семена у них были сорные, а который раз и со спорыньей, и жали они позже всех, чуть ли не под самый снег. Пустое занятие.
   Когда же умер Дормидонт Сухих, Гришкин отец, хозяйство вовсе пошло прахом - братья разделились, и не просто так, а с шумом и с гамом, с призывом Ивана Ивановича Саморукова для решения споров, с потасовками, со всякой всячиной.
   Самый меньший надел и меньшая доля достались Гришке, он был младшим братом, но вот что случилось: прошло пять-шесть лет, и Гришка стал в ряд с богатейшими лебяжинскими хозяевами.
   И как-то сразу заматерел, оброс шерстью и вымахал в того мужика, которому по силе не было равного нигде вокруг - ни в боровых, ни в степных селах.
   Померла у него молодая жена, он выселился на заимку, привез откуда-то издалека другую, та с заимки ни на шаг не отлучалась, повязывала лицо платком, никто и не знал - что за женщина, как зовут-величают.
   На заимке Гришка жил, будто медведь в берлоге, только иногда выезжал то на одну, то на другую станцию железной дороги с торговлей либо гулять и буянить вместе с какими-то тоже неизвестными дружками.
   Вот что Устинов о Гришке знал. А откуда в нем вражда и ненависть догадаться не мог.
   Тем временем Сухих закрутил цигарку, протянул табачку:
   - Я нонче тоже турецким разжился. Пришлось. Хотя трудновато по нонешним временам! - И еще сказал Гришка Сухих: - Ты, Устинов, всё ищешь! Всё ищешь свободу, равенство, братство и всяческую справедливость, и удивительно, как ты, умный да зоркий, кажный божий день проходишь то единственное настоящее место, где всё энто есть! Проходишь мимо и не замечаешь его!
   - Где же оно? Где оно может быть?
   - А там, где я - Григорий Сухих! Недавно тебе говорилось, а теперь повторяется: давай гнев на милость друг к другу менять! Давай водить дружбу человечью! Она ведь одна только и есть святая, весь мир остальной - дележ, обман и разбой! В ней, в дружбе в человечьей, только в одной и нету сильного и слабого, обманутого и обманщика, раба и господина! Святые-то угодники, ежели были святыми, то почему? Друг дружки держались, умели! А мы с тобой запоздали, Никола, нам ее надо было с ребячества водить! Давай не будем снова опаздывать, лучше поздно, чем вовсе никогда! Поклянемся друг другу в верности, хотя на крови, хотя на чем! Ну? Ну, Никола? Не губи меня! Не губи и себя отказом. Я ведь не потерплю отказ, не смогу уже. Ты умный, ты пойми: братство двоих людей - великая есть свобода! Двое между собою незримою цепью сковались, вот их закон, и вот право ихнее, а другие законы им не известные, от других дружба их ослобонила навсегда, во всей остальной жизни оне делают как хочут и желают!
   - Это у тебя от раскольников идет, Григорий! - поразмыслил Устинов. Те, припомнить, так искали такого же малого братства, а не находили - шли в костер!
   - А мне всё одно, Никола, откуда што во мне! Какое во мне есть - то и мое! В том понятии человека я и рожден! - И тут Сухих показалось, должно быть, что Устинов, хоть немного, а склонен с ним согласиться, и он, ворочаясь на чурбаке, то зыркая глазами, а то совсем закрывая их, повторял и повторял свое: - Да не ищи ты, Никола, справедливости и братства во всех! Энто же глупость, ты ее во-он, с юных лет затеял, ту глупость! Ты, когда ищешь - ищи в одном человеке - в Иванове, в Петрове, в Григории Сухих! И не завсегда, а всё ж таки найти можно! Объясняю тебе: два, а то и три дружества - энто чудо святое, превыше уже и нет ничего! И не было! Во веки веков! Энто в любой жизни самое главное и есть! Хотя бы и в крестьянстве! Хотя бы и в разбое! Ты подумай: вот поробили мы трое, выложились все до последней капли своей силушки! Энто хорошо, красиво - ты знаешь! После отдохнули все, в небо глядя, божьих пташек слушая! Обратно хорошо, когда ты в таком занятии не в одну, а сразу в две ли, в три ли души существуешь и птичку в шесть ушей слушаешь! После от костерка мы, друзья, погрелись и друг об дружку тоже погрелись, и вот надо нам веселья! Захотели мы его! А тогда запрягли рез-вых, приоделись и за сто верст на станцию - гулять! К бабам! Музыку заказывать, на тройках кучерских кататься! А то буянить и куражиться, окна у купца бить, ишшо какое-то занятие! - Гришка передохнул, подумал, зажмурившись, после махнул рукой: - "Ну, и того занятия нам хватит, дружки мои! И от его пора нам тоже отдохнуть!" И вот по рассвету домой мы едем: солнышко встает и нам светит, песню мы поем, и на весь-то человечий мир мы плюем жидко! Он более нам ни на што и не нужон, как плеваться в его! Весь он не в ту сторону глядит, весь не тот, весь глупой, весь пустой и крохотный, только мы одне и живем как следует быть и берем от жизни свое! И чуем, что все трое - как один! Один помрет, и других двое помрут за его, не сморгнув глазом! Вот она - святость и справедливость, другой нету! И свобода! И равенство! И братство! Просто, а понять никто не в силах, мы втроем только сильными и оказались!
   - А когда вам кто помешал - убьете того?
   - А што такого? А ты, Никола Устинов, не убьешь? Никого?
   - Сроду нет! Противно мне это!
   - А затеется и в нашей местности война за бедных и за красных, я знаю - ты пойдешь за красных! Пойдешь за справедливость для массы, и счет у тебя, Устинов, тоже пойдет ужо не на одного убитого! Когда мировой мачштаб - однем-другим убийством не обойдешься! Не-ет! Тут ужо тебе полмира вражиной делается! Теперь сочти на пальцах - кто из нас лучше-то и правед-нее? И справедливее? Я одного-двух пришибу, помешали оне мне, дело ясное, когда помешали, а ты - с полмиром воюешь, и бьешь человеков, хотя оне тебе ничего не сделали и не сделают сроду? Ты мужик ловкий, смекалистый, ты мно-о-гих побьешь, прежде как сам поляжешь! Поляжешь, так и не узнавши ни справедливости, ни даже и моей малой доли братства с однем, с двумя дружками! Так скушно же энто!
   - Когда множество людей посланы в войну - оне уже не убийцы, а добывают благо своему государству, справедливость.
   - Ну, а в России нонче белые, красные, зеленые, голубые воюют - за какие же блага своему государству?
   - За устройство жизни. Которые победят, те и будут по-своему устраивать жизнь. На до-о-олгие годы!
   - По-своему ли?
   - А как же иначе?
   - Иначе так: сёдни же убить кажного, кто со мною не согласный, с моим устройством! Сёдни же и не откладывая. Ну а завтре? Каким оно будет завтре - твое устройство, ты и сам не знаешь! Может, это будет твое право - мое бесправие, вот и всё?.. А может, мое и твое беспра-вие? Тоже легко такое случится. То есть опять тот же всемирный грабеж и свара, в котором ты благородно убиваешь, а про Гришку Сухих кричишь, будто он - вор и он разбойник! За троих робил и нажил тем самым себе добра! Значит - вор! Я знаю, мною в газетках читано, в белых газетках - про красные зверства и узурпаторство, в красных - про белое зверство и узурпаторство, и вот повторяю же я: ты, Устинов, какое-то из их обязательно для себя выбе-решь. Какое тебе более по душе окажется. Ты вот покуда в избушке сидишь, хотя и в неказистой избушке, а всё ж таки - в ей, на собачку свою поглядываешь и на меня тоже одним глазом. Соображаешь головой: в самом ли деле Гришка Сухих грозится тебя убить?! Либо он просто так? И всё у нас чинно-мирно. А завтре-то ты и соображать ни об чем таком не будешь, завтре ты определишься и зачнешь колоть и стрелять людей, об одном только думая и мечтая - кабы поболее их заколоть!
   - В этом никакой моей мечты нету, Григорий, и даже быть ее не может. Я не военный какой-то спец и не герой, чтобы войны искать. Я - мужик! Но ежели война эта всех касается? Всех до одного? Вот и тебя она коснется непременно, и ты будешь выбирать. И я даже знаю, какую сторону ты выберешь. Тут сомнениев быть не может.
   - Мне просто, Никола, мне проще, как тебе: кто первый меня заденет, против того я и буду воевать. И сильно буду! Никто не заденет - и я пальцем никого не трону, ей-богу! Только тебя... Но тут - совсем другой счет и резон! Ну, вот, Коля Устинов, ну, Николенька, ты прежде вот как выбирай: друг ты мне либо враг?! Выбирай: ни врага, ни друга у тебя никогда такого не будет! Уговариваю сейчас: давай возьмемся за руки, чтобы не броситься друг на дружку с оружием в руках! Ты смерти не боишься, и я ее не боюсь! А справедливость у нас разная, так то - пустяк, мелочь! Ты мужик в Лебяжке не как все, не темный и безмозглый, - и я тоже! Нам ли не держаться друг за дружку? Хошь, Гришка Сухих перед тобой на коленки падет и взмолит-ся к тебе? Ну? Только отстань от мелюзги и пристань ко мне! Спасти тебя хочу! Себя - от окончательного вражества к тебе, тебя - от мелюзги и от могилы! Завтре явится к нам война, а мы с тобою двое уйдем в горы, в Алтай! Будем обои-два, сделаем уютно жилище наше, роднико-вую водичку будем пить. Уйдем от всемирного грабежа-дележа, а как-никак закончится он - вернемся в Лебяжку и окажемся в ей самыми чистыми человеками, ни дележом, ни мировой сварой не замаранные! Вернемся и совместно наработаем добра вдесятеро более того, как его было! Ну? Падать ли мне пред тобою на коленки?
   И Гришка Сухих, огромный, лохматый, начал сползать с чурбака. А Барин в своем углу вытянул шею и прижал уши - не смог понять, что происходит. Не только Барин, и Устинов содрогнулся - не надо допускать, чтобы Гришка стал на колени: после он ведь это и в самом деле припомнит, жестоко припомнит! Чего в Гришке уже есть, какая злоба, какое упрямство - то уже есть, и колом этого не вышибешь, но чего еще в нем нету - и не надо, чтобы появилось. И Устинов сказал:
   - Брось ты, Сухих! Брось, брось! Не нужно такого совсем! Очень даже может быть - мы и вовсе ничего не найдем! Ни капли! Я справедливости для всего мира не найду, ты - для двоих-троих дружков не найдешь ее. Ну и ладно! Ну, и давай искать кажный свое! Я считаю - лучше всё ж таки при жизни искать большое, а не крохотное, с тем и помру. А ты не трогай меня. Руками своими не трогай и коленками тоже!
   Сухих с чурбака встал, стукнул головою о жердяной настил, а Барин радостно так, хотя и негромко, шевельнулся и вздохнул. Он понял, что Гришка сейчас уйдет прочь.