Но Кирилл не проговорил ни слова, не спросил ни о чем. Посидевши молча, встал, кивнул: "Ну, ладно..." - и ушел в свою мастерскую, под которую он приспособил небольшую амбару-шку. Догадывался, нет ли, что должен был он, обязан был свое слово ей сказать, чтобы она чужих слов не искала?
   Глава третья
   ПОРУБЩИКИ КУПРИЯНОВЫ - ОТЕЦ И СЫН
   На другой день около полудня Лесная Комиссия снова собралась в избе Панкратовых.
   Ко времени не пришел Дерябин - он проводил беседу-инструктаж с первоочередниками лесной охраны.
   Прежде всего нужно было вникнуть в материалы лесной таксации, которая проводилась в 1914 году, и с учетом вырубок и естественного прироста последующих лет определить запасы спелой и перестоявшей древесины. Научное, можно сказать, дело.
   Хорошо еще, что все материалы бывшего Лебяжинского лесничества оказались нынче на руках у Комиссии - они были реквизированы народом, а точнее, Петром Калашниковым во время переворота власти.
   Хорошо, что во всех этих материалах разбирался, как настоящий спец, Устинов Николай.
   Впрочем, Устинов не в одном только лесном деле разбирался, а и во многих других делах.
   Мужик до всего любопытный, работящий и смекалистый, он еще в молодости, только-только отделившись от отца, мог бы поднять свое хозяйство и разбогатеть, однако у него другой был интерес: каждый год на месяц-другой он обязательно подряжался работать на стороне - то в землеустроительной партии, то на строительстве шоссейной дороги и моста, то - с колодез-ной артелью. Но, пожалуй, больше всего работал он с лесоустроителями, и теперь, перелистывая планы, ведомости и прочие бумаги бывшего лесничества, не терялся - то и дело задумывался, грыз карандаш, кидал костяшки на счетах, а потом догадывался и объяснял остальным членам Комиссии, какая ведомость что значит, как ее надо понять и учесть.
   И Половинкин, и Калашников слушали его внимательно, входили в курс дела, а вот Игнашке Игнатову всё это было ни к чему, он зевал, глядел то в одно, то в другое окно, а потом сказал.
   - Ум человеку даден не для чего-то там, а для его же пользы! А на другого поглядишь, ума у его - во! - а пользы он из этого имеет - во! Крошку! Того менее! Глазом не углядишь.
   Калашников, отрываясь от какой-то бумаги, спросил его:
   - Ты это об ком, Игнатий?
   - Просто так.
   Все-таки Игнашка рассеял общий интерес. Произошла заминка, и, должно быть, для того, чтобы придать делу прежний ход, Калашников сказал:
   - Известно всем: и самим лес нужон позарез, и детям лесу тоже нужно оставить. И детям детей. И - так далее, чтобы потомки не проклинали бы после нас, отцов своих, за глупое поведение, за безбожную корысть! Природа - она для всех людей и на все времена, а кто ее грабит, обижает сёдни, тот навсегда враг человечеству. Теперь давайте вернемся к предмету: почему это столь малая лесная норма вырисовывается у нас на кажную личность? И ведь верно, покуда не думаешь и не считаешь - жить можно. Но только начнешь жизнь хоть мало-мало считать - она сейчас же делается немыслимой, и невозможной, и совсем какой-то махонькой?!
   - Вот именно, - снова поспешил ответить Игнашка, - не надо ее считать! Глупость это, и всё! Дети? Да мне бы, дай бог, со своей собственной жизнью управиться, а не то чужую считать! Да у меня вот кобылешка одна да меринишка с козинцом на правой задней ноге, а у тех, которые после меня будут жить, - у их, может, по пять и более рабочих коней на ограде будет стоять?! И все - без козинца! Так им и за лесом съездить в урман либо в Алтай - в одно сложится удовольствие, а я ишшо стану за их нонче страдать, да?! Ну, не глупость ли?
   И получалось - Игнашка забивает, да и только, остальных членов Комиссии. Один - троих.
   Калашников, вздыхая, сказал:
   - Нет, правда: как ровно в окопе, на войне - лишь только задумаешься выходит для тебя неминуемая смерть, а не думаешь, так живешь себе и живешь. Ну, который раз, правда, ранит тебя... Так оно и есть: едва ли не любая человеческая мысль и размышление, ежели не построжиться над ними, обязательно приведут тебя к мыслям о смерти!
   А Половинкин, тот стал сосредоточенно рассматривать план Лебяжинской дачи, спросил Устинова:
   - Это откудова у тебя, Николай Левонтьевич? И на какой на бумаге тонюсенькой?
   - Это, - охотно стал рассказывать Устинов, - это когда я с таксаторами работал, то заметил - они подлинный план на прозрачную бумагу переведут, скопируют, сказать, после поработают с им день-другой и бросят. Переводят заново. Ну а я и подбирал брошенное-то. Чуял, что пригодится.
   - А что? - живо заметил Калашников. - И очень может быть, что чуял! Это снова в окопах же. Как начальство, генералитет, явится, бывало, на позиции, так мы, солдаты, ему "ура!" да "ура!". Оне все, как дело поближе к бою, с позиций вон, а мы уже про себя говорим: "А на самом-то деле - худые у нас генералы! Им бы - по шеям вместо "ура"-то, да и погоны заоднем посрывать с их!" Тоже - вот еще когда чуяли будущее-то...
   И тут, поговорив о том, о другом, члены ЛЛК припали головами к восковкам-копиям и к самому плану Лебяжинской лесной дачи... План этот был необыкновенно красив, исполнен на коленкоровой кальке, и всё на нем крохотное, но как в настоящей природе: зеленый лес разбит на кварталы белыми просеками и визирками, круглешки угловых столбов и реперов с присвоен-ными номерами, черные извилины дорог, синяя полоска речки и светло-голубой край Лебяжин-ского озера. Дальше - прилегающие к бору и к озеру пашни и луг, лебяжинская поскотина - удивительно тонкая и все-таки явственная линия, кое-где перебитая крестиками, а вернее - знаками умножения "х". У западной кромки - земли под постройками Лебяжьего, но далеко не все, а только с того края деревни, который зовется Боровым, тут показана и сама деревня: десятка полтора домиков и приусадебные участки, раскрашенные в разную, то погуще, то побледнев, желтизну.
   Устроенная и отчетливая земля... Вот черная тонкая линия, и по одну сторону от нее что-то одно, а по другую - другое, и ясно видно: кончился луг, и началась пашня, кончилась пашня, и начался выпас, а вот и выпас кончился - началось озеро. Всему на свете есть начало и есть конец, свой порядок и название. Каждая земля и вода знают про себя, что они такое, к чему предназначены.
   Лес - чтобы брать от него деревья и строить дом жилой, и держать в доме тепло, чтобы детишки человечьи, в отличие от всех прочих детишек, не знали холода, а ползали, голопузые, по дому, весело карабкались на лавки и не простывали бы при этом.
   Пашня - чтобы давала она хлеб насущный на ежедневное пропитание, чтобы от хлеба и всякая другая вещь водилась в доме, всякий необходимый для жизни старого и малого предмет.
   Луг и суходольный покос - чтобы метать по ним шапки стогов, чтобы кормились от них буренки, чернявки, белявки - какая угодно коровья масть, и не только коровья, но и лошадям чтобы было чем наполниться изнутри за подвижнический их труд, чтобы каждый, кто с четырех своих ног желает пощипать-пожевать свежую травку, мог бы ее пощипать и пожевать.
   Селитебные участки - чтобы дом к дому, амбарушка к амбарушке, банька к баньке, огород к огороду выстраивались бы в улицы не очень тесно и кучно, но и не в дурную растяжку, когда стоит изба, а голоса соседского в ней не слыхать, чтобы не глохла она от одиночества, чтобы строился улицами крестьянский мир на собственный лад и порядок...
   Кудлатая и бурая голова председателя ЛЛК Петра Калашникова, с рыжинкой и пятнистая - Половинкина, по-детски белесая - Устинова и с редким, истрепанным волосом неопределенной масти Игнашки Игнатова - все головы склонились, кое-когда стукаясь друг о друга, над тем прекрасным, исполненным отменным мастером своего дела планом...
   - А вот энто - изба Петрухи Ногаева! - догадался вдруг Игнашка и ткнул пальцем в черный квадратик.
   - Палец-то - чистый ли, Игнаха? - строго спросил Устинов.
   И после этого вопроса совсем тихо стало в избе - словно святую икону сюда внесли и ска-зали: глядеть на нее можно, говорить вслух - нельзя. Или как если бы это была книга Великого писания - вот она, прочти молча страницу, и откроется тебе тайна всех тайн... Радостно было угадывать в этом плане собственную жизнь, свою избу, свою или хотя бы соседскую пашню, всю ту землю, которую ты глазами и стопами своими давно уже прощупал насквозь.
   - На Барсукову дорога! От дает так дает круги! - снова не удержался и нарушил молчание Игнашка, но тут уже и другие заговорили враз:
   - Энто она Клюквенную мочажину обходит!
   - Что за просека? Не угадаю враз!
   - Ну, как же - та самая и есть, на которой Илюха Кондаков когда-то в Сретенье на шатуна-медведя угодил!
   - Не когда-то, а в одна тысяча девятьсот одиннадцатом годе! Год был голодный, засушли-вый, худой год. Голодным-то медведям не спалось по берлогам, вот они и шатались всюду! Ох же, испугался он тот раз, Илюха!
   - Он сам-то - ничо! Он мужик не из сопливых. Конь у его пугливый был вдребезги розвальни об деревья разнес!
   - А вот тут, в озере, мысок имеется, я купался с его сколь раз, на плане же он и не проглядывается!
   - Мелковат мачтаб. Поболее бы мачтаб, тогда ты и сам-то на плане проглянулся бы и проклюнулся! Собственной личностью!
   - А что, мужики, какую мы практику на дровах пройдем! Спецами лесными сделаемся! Закона дателями!
   - Глядите, мужики, поскотина наведена и - целая. А в действительности у леса вот ее давно уже нету, городить надо ее.
   - На то и план: показывает порядок, а не беспорядок... Что мы сами порушили - плану дела до этого нету. Вырубим вот мы лес, а план до-о-олгое еще время будет зеленые кварталы показывать!
   - Всё тут есть, всё изображено, - вздохнул Калашников, - а вот чего тут, мужики, еще не хватает? А?
   - Ну? Чего?
   - Неба тут нету... Небушка.
   - Когда я с землемерами работал, со старшим техником межевания Петром Нестеровичем Казанцевым, - стал вспоминать Устинов, - так тот Казанцев, Петр Нестерович, как встретит любого мужика, так и к нему: "Вот план твоей местности, погляди на его и скажи - где тут должна быть такая-то заимка? В натуре она есть, а на плане еще не отражена?" - Устинов поднял голову над другими тремя головами, с интересом огляделся поверху, снова сунулся книзу и продолжил свой рассказ: - И что ты думаешь, - мужик обязательно укажет то место. Ну, не с первого, так со второго разу - обязательно! И старший техник межевания удивляется: "Мужик неграмотный, а план читает?" Я ему объяснял: "План земли мужику даже понятнее грамоты!" Тот не согласен: "Я в землемерном училище сам-то на второй год только научился хорошо читать план! Нет, Устинов, тут что-то есть - инстинкт!" Я спрашиваю: "Какой?" Он объясняет, но издалека только догадаться и можно, что это такое: ну, как у собаки чутье, тот инстинкт! Наверно, со словом истина соприкасается!
   И еще, и еще вблизи друг к другу, глаза в глаза, дыхание вперемешку, мужики вглядывались в план: вот как прекрасна вокруг них земля!
   И значит, жизнь на этой земле тоже ладно и хорошо можно устроить и размежевать: хорошее вперед, плохое - куда-нибудь назад. И есть для этого человеческий ум и способность. Есть и есть! Существует! Однажды постигнуть премудрость, подналечь, поучиться, понять, потрудить-ся - и ляжет жизнь в истинный свой план и войдет в свою борозду, из которой выбилась, должно быть, давно и заколесила с той поры туда-сюда. Ну вот - настал час поставить жизнь на место, а то и поздно будет, рассыплется и разорится она вконец, порушится единство ее с зем-лею, земля - это будет одно, а жизнь на ней - что-нибудь совсем уже другое! Надо торопиться с делом. Надо! А Лесная Комиссия - разве это не то же самое дело? Это оно и есть! Это, может, и есть тот самый главный час?! Самый главный год? Хоть и неподходящий, неуютный - одна тысяча девятьсот восемнадцатый?!
   И начали, и начали члены Комиссии считать полезный запас Лебяжинской дачи, лес дровя-ной, строевой и жердяной, в каких кварталах и сколько его должно быть. А Устинов Николай припомнил, будто где-то под городом Омском лес даже сеяли семенами, словно хлеб в пашню. Вот бы сделать и лебяжинцам то же самое!
   Начали записывать по пунктам свои расчеты-подсчеты, и Половинкин сказал:
   - Не слишком ли их будет много у нас?
   А Устинов засмеялся:
   - Им износу и предела нету, пунктам! Плоди сколь хочешь - их кормить не надо! - Потом подумал: - До поры до времени.
   Шло дело!
   Кто писал, хотя и не бойко, кто думал, а после высказывал свою мысль, кто - считал. Правда, в последнем выходила заминка: счеты были худые, рассохлись, и костяшек в них не хватало. Что рассохлись - это полбеды; один кидал оставшиеся костяшки, другой обеими руками держал счеты, чтобы не распались, но вот костяшек не хватало для некоторых сумм, тут уж ничего выдумать было нельзя. Больше всего это почему-то злило Половинкина, у него даже кровь то и дело бросалась в лицо, и он сквозь зубы, а иногда и просто так поминал всех святых...
   - Ты осторожнее, Половинкин, - заметил ему в конце концов Калашников, - услышит хозяйка - обидится!
   - А когда так, то я их, счеты энти, окончательно брякну об пол! Оне тогда сами увидят, как с ими будет!
   Но тут, спустя еще минуту-другую, быстро отворилась дверь, и в горницу вошла Зинаида с огромными, будто топором рубленными, счетами.
   Положила их на стол, засмеялась:
   - Вот! Вот вам, граждане Комиссия!
   Половинкин всплеснул руками, снова покраснел и сказал:
   - Так энто что же - у вас в дому водятся такие, а мы и не знали? И грешили тут?!
   - От соседей! От Кругловых позаимствовано! От Федота Круглова.
   - У их старик шибко жадный! Сам отдал счеты, либо дома его не было?
   - Он-то дома, да я-то сама взяла! Я знаю, на каком гвозде они всегда у их весятся, пришла да и сняла с гвоздя. Говорю: "Надо!"
   - Верно, что надо! Мы тут от этой надобности упарились до седьмого поту! Ну, а Кругловы все братья, и родные, и двоюродные, и троюродные, все жа-а-дные!
   - Кашу есть нынче будете? - еще спросила Зинаида.
   - Навряд ли: разгорячились мы нонче.
   И действительно - все разгорячились, все работали, всем было некогда, но этакая горячка была по душе Зинаиде, и она спросила весело:
   - Ну, а когда охладеете? Может, и не откажетесь? Ведь охладеете же когда-нибудь?
   - Не откажемся! - заявил за всех Игнашка. - Мы тебя уважим, Зинаида Пална! Так уж и быть! - Зинаида ушла на кухню, а Игнашка еще сказал: Идет-то как? Шагает-то? Здоровая какая, а ровно козочка! Того и гляди, взбрыкнет ножками! Ровно девка, только что широка несколько в костях. И в прочем во всем!
   - Игнатий! - возмутился Устинов. - Да ты пошто рот-то этак разеваешь в чужом дому?! А услышит хозяйка - стыд же и страм?!
   - Ну, какой тут, Николай Левонтьевич, особый стыд? Никакого нету и нисколь! - возразил Игнатий. - Да сказать про женщину, будто она в сорок с лишком годов девкой выглядит - она же про это скрозь две рубленые стены услышит и довольная будет! А еще умный ты, Устинов?!
   - Всё ж таки, товарищи, это не разговор для членов нашей Комиссии! строго заметил Калашников, и все с прежней горячностью снова принялись задело...
   Все, кроме Игнашки. Тот вышел в кухню, понюхал запах каши, не то вчерашней, а может быть, уже и сегодняшней, позыркал на Зинаиду, а потом юркнул на улицу. "Я часом вернусь, Зинаида Пална! Обязательно!"
   Вскоре пришел Дерябин и сообщил, что лесная охрана действительно приступит к службе в понедельник с утра, а для пробы и ознакомления с расписанием дежурств соберется еще и завтра вечером. Потом он спросил: "Вы, ребяты, атакуете, чо ли, кого? Как словно военное действие производите, а?" И, не выслушав ответа, сам принялся считать цифры: вместе с Калашниковым они взялись определить число потребителей леса. Калашников почему-то называл их "стражду-щими по лесу".
   Они начали ворошить подворные списки, огромные и подробные, - в них значилось всё на свете: число, пол и возраст душ каждого двора, движимое и недвижимое имущество на каждый из десяти последних лет, суммы налогообложения на конец 1917 года и еще многое другое.
   - Страждущих по лесу, - говорил Калашников, - требуется усчитать всех до единого! Кабы знать, в каком дворе и сколь в ближайшие годы народится младенцев, - и тех бы надо усчитать!
   - Вовсе нет! - заспорил Дерябин. - Когда усчитывать всех и кажного душевная норма получится с гулькин нос, того меньше, и народ, который выбирал нас, Комиссию, начнет выра-жать недовольство. За потребителей надо принять однех только глав семейств, притом поделив их на разряды по числу едоков и в социальном смысле. И норма будет видимой, всем понятной. Или вот еще: давайте поделим наш лесной запас на лиц только мужеского полу и на вдов. А когда женщина при мужике - она при нем же и погреется, уж это точно!
   Калашников снова возмутился:
   - А чего ради, товарищ Дерябин, происходила революция, когда более половины рода человеческого всё одно останется в утеснении? Ведь революция делается не за-ради меньшинст-ва, а за-ради огромного большинства?! Да я лично скорее помру от стыда, чем пойду за такой революцией!
   - Ну и не ходи! Не сильно-то она в тебе, а малахольном, нуждается! И не у тебя она спрашивает - какой ей быть.
   - А у кого?
   - У самой себя!
   - Не так! Никто революцию ради ее же самой не делает. Ее делают для народной справедливости и блага! Только!
   - А еще председатель нашей Комиссии! Еще считаешься политически зрелым товарищем! Для блага народа что необходимо? Победа революции! А победа когда будет? Когда революция перво-наперво будет любыми средствами заботиться о себе и даже перешагивать через любые блага, хотя бы и народные. Сперва она должна победить, после - наводить справедливость!
   Калашников и Дерябин горячо спорили между собой, Устинов и Половинкин считали лесной запас почти что молча, а работа все-таки шла своим чередом у тех и у других.
   Но тут снова явился Игнашка и кинулся что-то искать под столом.
   - Ты что это, Игнатий, шаришь под столом-то? Однако, шапку?! Зачем?
   - Дак, мужики! С понедельника лесная охрана приступает к делу, а нонче-то как? Нонче-то едва ли не вся Лебяжка поехала в дачу рубить и вывозить! Мы, Комиссия, только и сидим на месте как ни в чем не бывало. Как щенки-кутенки вислоухие! Даже сама охрана и та нонче рубит!
   - Ты, Игнатий, языком-то не сучи, говори толково, что и как, - хотел еще уточнить дело Калашников, но Игнашка уже нашарил свою шапку, выхватил ее из-под стола за рваное ухо и накинул на голову. В шапке задом наперед он уже готов был броситься прочь, но тут его крепко взял за руку Калашников: Стой, Игнатий! Стой, тебе говорят! Не шевелись, гад!
   Все члены Комиссии тоже встали, отстранив от себя подворные списки, планы, ведомости и счеты, на которых не до конца была положена какая-то сумма.
   - Вот те на, товарищи члены Комиссии! - глубоко вздохнул Устинов. Вот те на...
   - Ну, Калашников, ну, председатель, давай! Давай всем нам команду! проглотив слюну, сказал Дерябин. - Ну?!
   И Калашников вздрогнул, провел рукой по кудлатым волосам, громко распорядился:
   - Через полчаса здесь же, у Кириллова крылечка, собираемся все вершние и вооруженные. Берданами, кто и чем может. Собираемся - и в лес! Пресекать безобразие, человеческое свинство, грабеж и разбой!
   Сталкиваясь в дверях, члены Комиссии вышли из дома. Вслед им глядела Зинаида.
   Она как раз потянулась в печь вынуть чугунок с кашей и теперь стояла с ухватом в руках.
   ...Чудная пора стояла в лесу, в Белом Бору, лето запаздывало из него уйти, осень - прийти.
   А может быть, и лето, и осень тут вместе были - встретились-свиделись, расстаться не смогли, укрылись в лесной глубине и молча ожидают неминуемую свою разлуку.
   Тихо было от этого ожидания, от этой невидимой встречи.
   Уже и овод в лесу не гудел, и комар не пищал, и мошка не звенела отошли все звоны лесные, все птичьи песни.
   Пролетела над лесом птица, и слышно стало, как рвется синий, неподвижный воздух под крылами, крикнул ястреб, и лес оглушился, лес уже успел отвыкнуть от звуков.
   Прохлада стояла в лесу, но теплая прохлада, уютная. Будто была тому назад несколько дней протоплена огромная русская печь, и после того остывают, не торопясь, деревья, пожухлые травы и коричневые хвойные половинки, расстеленные по земле, и сама лесная земля.
   Грибы пошли уже по лесу - груздь и рыжик. Маслята - те в счет не шли, их лебяжинские жители никогда не брали. Груздь и рыжик были нынче ранние, можно сказать - первые гриб-ные ласточки, а настоящее их время еще не настало... Вот уж наступят холода покруче, и тогда груздь полезет наружу. Будет торчать один, самый великий, подернутый серыми разводьями, а вокруг него приподнимутся округлые холмики, - раскрывай их, снимай хвою, там, в каждом холмике, увидишь молочно-белую мраморную воронку, хрусткую и пахучую, прохладную, словно выстуженную в погребушке. Ее, вороночку эту точеную, игрушечную, непременно захочется положить не в лукошко, а сразу в рот. Однако сырой гриб по вкусу только червякам и улиткам, к человеку он идет в соленом виде. Со сметаной, с рассыпчатой горячей картошкой - это чудо из чудес.
   Почти таков же и рыжик - потоньше вкусом, позабавнее и с намеком на водочку.
   Груздей и рыжиков в лесу было еще мало, но что они будут обязательно это уже известно, уже пахнет ими хвоя. С каждым часом пахнет всё явственнее.
   А вот смола подает свой запах всё слабее и слабее.
   И солнышко пронизывает лес не прямо и сверху, а только сбоку - из степей, из далеких пустынь. Сосны освещены не с вершин, а по всему своему росту, вдоль стволов.
   Сосны - одна другой выше, стройнее, на многих почти до самой маковки и кроны нет, одна только желтая, легкая кора, и вот она, кожа сосновая, светится, крупно искрится и плавится в стороннем солнечном свете, а сосны, неизменно строгие, нынче млеют, не показывая об этом вида, отдыхают от летнего роста, от своей тяги к солнцу, от своего почти беспрестанного стремления вверх. Они-то уже почуяли зиму, уже чуют и свою спячку, со снегами на ветках, с жесткой мерзлотой в корнях.
   Белый Бор диким не был, хотя и зверь здесь водился разный, и гриб, и ягода, и заблудиться в нем нетрудно, а всё равно он был обжитым, почти ручным, ухоженным и устроенным.
   Лесоустроители давно уже, чуть ли не сто лет назад, разбили его на кварталы, по просекам и визиркам поставили нумерованные угловые столбы и реперы, а позже там и здесь воздвигли преогромные смотровые вышки поднимайся вверх по шатким лестницам полчаса, горячи дыхание, разгоняй сердце сперва на рысь, потом в галоп, а достигнешь смотровой площадки со столиком для землемерного инструмента - там уже и охлаждайся, и гляди вокруг верст на двадцать: синий лес, зеленые, либо желтые, либо черные пашни, голубое или серое небо. Небо - вот оно, пальцем в него можно ткнуть. Гляди - нет ли где дыма-пожара, не пожирает ли огонь с какого-нибудь края эту жизнь? Если не пожирает - будь спокоен, дыши глубоко, любуйся далеко, живи долго.
   Лес этот был примером для многих других сибирских лесов и для людей тоже; он был не только изображен в планах, про него и книжки были напечатаны с чертежиками и с картинками.
   Книжки эти по одной, а то и по две, водились почти в каждой избе лесники раздавали их бесплатно и в Лебяжке, и в других боровых селах.
   На картинках можно своих же мужиков узнать: как таскают они землемерный инструмент, как закапывают угловые столбы, рубят просеки, подымают на смотровые вышки бревна при постройке, как сидят кружком вплотную друг к другу и слушают беседу лесничего. Лесничий - в форменной фуражке, в сюртуке со светлыми пуговицами.
   И нужно сказать, что лебяжинские жители - народ своевольный, неподначальственный, хитрый и ко всему хотя бы немного чужому недоверчивый - к лесу относились с почтением.
   Украсть хорошую лесину, побить при случае объездчика, особенно чужого, не лебяжин-ского, - в этом вопроса не было, это каждый мог запросто, хватило бы силенки, смекалки и счастливого случая, но чтобы хулиганить в лесу, вырубить жердину и бросить ее, потому что другая поглянулась, потоптать телегой молодняк, тем более сделать в лесу пожар - это был уже срам и позор.
   За это с ребятишек спускали шкуру, и не одну, а взрослому впору было заколачивать избу, переселяться куда-нибудь в степную деревню.
   Лес уважали и любили за доброту, за щедрость. За то, что он, хотя и царский, и принадлежит императорскому величеству, о мужике не забывает никогда, не было случая, чтобы забыл. О простом жителе ему даже больше заботы, чем об императоре, тот - далеко, а этот - близко.
   И если крестьянин или крестьянка проведают лес, так с пустыми руками не вернутся никогда, а всегда с подарком: с ягодой, с грибом, с лекарственной травкой, с подстреленным зайчишкой, с тетеркой, глухарем, рябчиком или куропатом; с мешком сосновой шишки на растопку, с охапкой длинных и гибких сосновых корней, из которых старики после свяжут и малые, и большие корзинки, и целые короба; с кружкой сосновой смолы на молодые ребячьи зубки, чтобы ребятишки смолу эту жевали и зубы у них росли бы крепкие; с охапкой березовых веников для парной бани, да мало ли еще с чем - не перечесть!
   Не так-то много на свете этакой доброты. Кто не понимает, чего она стоит, - тот и сам не стоит ничего.
   Лебяжинские мужики это понимали.
   И когда царя в Питере свергли, и лесная дача перестала быть царской, когда прежнего порядка в лесу как не бывало, а нового никто не назначил случилось у лебяжинцев сомнение.
   Как будто и не с края, и не по кусочкам возможно стало от леса брать, а из середины самой - поезжай в любой квартал, вали любую сосну, никого нет, кто бы остановил тебя, оштрафовал, засудил, сказал - "нельзя"!