Вёсельная работа им не помеха, наоборот, поддает им голоса, силы и горячности, и тут уже на два лада состязание: кто скорее пригребется домой, к своему лебяжинскому берегу, и кто громче споет, с какой лодки песня будет первой услышана в Лебяжке.
   Базарные лодки - крупные, о трех-четырех гребях, коня и телегу можно в нее поставить, товар от десятка и более хозяев положить. На каждой гребе сидит по голосистой бабе, и сменщи-цы в носу и в корме тоже голосят, в любую минуту готовые принять весла у тех, кто иссяк силами. Бывает, что в носу, где повыше место, приладится еще и гармонист, ему, было дело, бабы, скинувшись на базаре, подали четвертинку, а тогда уже - боже мой! - какая получается на этаком ковчеге музыка! Не только ковчег, но и озеро-то звенит на разноголосье, на высокие и низкие голоса и подголоски, а лебяжинцы, оставшиеся дома, выходят на свой берег и судят честно, без подвоха - чья песня первой донесется к ним?
   Кто громче спел, тех по прибытии качают в воздух, с тех лодочный хозяин, если раздобрится и растрогается, не возьмет и платы за свою лодку, только похлопает кормчего по плечу, а разго-ряченных, приохрипших баб - по местам более мягким и приятным.
   И любил же Устинов тоже выскочить на берег и тоже востро, внимательно слушать, а если удастся, то первому услышать и закричать: "Про казака, про казака слышу!" - либо: "Из-за острова на стрежень" доносится!"
   Ему тут же скажут: "Не шуми громко-то - другим дай прислушаться!" - и он, волнуясь, ждет других - подтвердят они его или нет?
   Любил он всю как есть невероятную суету, крик, гам, смех, лай едва ли не всех лебяжинских собак, без которых дело, само собой разумеется, и тут не обходится, ржание лошадей, на кото-рых мужики приехали встречать своих баб с пустыми кошелками и корзинками и то забрать, что осталось непроданным, любил он видеть, как лодки, в последний раз набравшись скорости, вдруг поднимают вверх мокрые весла, а потом, не торопясь, одна за другою, шелестя то легкой волной, то тяжелым, набрякшим песком, выбрасываются на берег прямо к твоим ногам!
   Но, конечно, больше всего любил он быть самым первым слушальщиком, тем более ему часто удавалось раньше всех угадать одно, а то и два далеких-далеких песенных слова, одно, а то и два певческих колена, а удавалось потому, что был у него свой секрет - он Зинаиды Панкратовой голос очень верно, очень издалека улавливал.
   Ему даже странно было, как люди, стоя рядом с ним, не угадывают этот голос сразу? Столь сильный, на другие голоса непохожий? Который впереди других, играючи, а временами от самого себя замирая, шествует по глади лебяжинского озера?
   И еще было ему смущение, когда, высадившись из лодки, едва переводя дыхание, Зинаида вдруг спросит: "А кто тут у вас, домоседы, первым-то слухарем оказался?!" И ей ответят: "Устинов Николай - он! Другие еще не поняли, а он уже Стеньку Разина выкрикнул!"
   Зинаида прибирает волосы под платок, опять и опять сдерживает разбушевавшееся дыхание и смеется ему в лицо: "Развешивай уши-то шире, Левонтьевич! А глазами гляди вострее: может, и еще что услышишь-увидишь?"
   Ну, это бывало летом.
   Давно это бывало, до войны.
   Хотя прислушаться, так и сейчас тоже не то по льду, не то из-подо льда несется озерный гул...
   А в другой стороне, левее, там опушка Белого Бора. Сначала она вплотную прилегает к лебяжинским огородам, размеченным по снегу тонкими полосками плетней, потом, делаясь всё синее, берет еще в сторону, и вот уже Бор видится только черной ленточкой, больше ничем.
   В промежутке между озером и опушкой прежде торчала избенка Кудеяра, без ограды, при одной-единственной крохотной амбарушке, а нынче и эту избенку и амбарушку почти целиком заслонила постройка новой школы: медовые бревна, четыре застекленных Устиновым и светлых оконца, двое дощатых сеней с торцов, две трубы, из обеих тянется буроватый дым.
   Труба посреди крыши дымит гуще, другая, с края, - жиденько. Так и должно быть: большая труба от печи, которая греет две смежные школьные комнаты, в них сидят сейчас за партами-самоделками ребятишки, учителка со стеклышками на глазах путешествует из комнаты в комна-ту, одних ребятишек учит буквам, а другие, постарше и уже немного ученее, читают вслух либо списывают с доски и решают задачки. Под малой трубой, в крохотной каморке живет школьная сторожиха - она в звонок звонит, объявляя перемены, и полы моет, и печи топит, а если кто-то из лебяжинских мужиков не выполнит очередной наряд и не подвезет к школе воды, то сама и ходит с коромыслом за водою на озеро, к проруби. Ничего не сделаешь - приходится!
   Еще в ее сторожихинскую обязанность входит прогнать всех до одного ребятишек из школы домой после занятий, а то им нравится там, и они, покуда не оголодают до потери сознания, под отчий кров не являются.
   Хлеб той сторожихе дается с трудом, жить она ухитряется в своей каморке не одна, а с двумя малыми ребятишками, но она довольна. Само собой, что довольна такою жизнью может быть только вдова-солдатка. Так и есть: вдова-солдатка служит лебяжинскому обществу школьной сторожихой, и общество этим тоже довольно: худо-бедно, а призрело женщину, тем более детишки у нее хорошие, небалованные, и старшая, шустрая такая девчонка, уже помогает кое в чем матери и тоже учится в школе, не выходя из дома.
   Этакое устройство жизни - и трудное и тяжкое, а все-таки - оно, все-таки жизнь для матери и для ее детишек - всегда задевало Устинова за душу, и, сбросив три навильника, он остановился, чтобы еще раз поглядеть на школу, а заодно и на чужие дворы - что там делается, кто из хозяев хлопочет нынче около скотины, кто, может, дровишки колет, кто запрягает, собираясь по сено или еще куда. Кто что...
   И только он примерился на последний, четвертый, навильник вилами-тройчатками, только прошелся взглядом по соседским дворам, как остолбенел от изумления: по ограде Круглова, которая была от него через двоих хозяев, шагал мерин Севки Куприянова!
   Меринишка был вообще-то неприметный - масть почти как у Моркошки, но тусклая, рост небольшой, однако когда еще Устинов только начал к нему через Севкино прясло приглядывать-ся, то сразу же и заметил у него одно особое свойство: походку. Походка была у этого мериниш-ки очень старательная: шагнет левой и в левую же сторону, вниз, сильно махнет головой, как бы подкрепляя этим шаг, потом шагнет правой и головой так же сделает вправо. У многих коней это бывает, но Севки Куприянова мерин шагал по земле с особенной добросовестностью, серьезно и озабоченно, ни на минуту не забывая, что вот он шагает и главнее этого дела на всем свете нет и быть не может. Тем самым Севки Куприянова мерин был очень похож на Соловко, но только самостоятельнее, чем тот. Соловко на ходу спал, а у этого сонности не замечалось. Нисколько.
   И сейчас тем же самым шагом Севкин меринишка ходил из конца в конец кругловской ограды, между двумя амбарами. Должно быть, новый хозяин дал ему волю - пусть, дескать, походит, пообвыкнется, присмотрится и узнает, где и что на ограде находится!
   Так и не сбросив четвертого навильника, Устинов сам бросился вниз, на землю.
   А в кругловской ограде он лицом к лицу столкнулся с мерином.
   Они остолбенели на миг.
   Они поглядели друг на друга и узнали, что души друг в друге не чают. "Вот он - я! - как бы промолвил скромно и светло не то светло-гнедой, не то темно-рыжий этот меринишка.- Вот он я, и, сколь живу на свете, не было при мне еще человека, который понял бы меня до конца, все мои прелестные качества, всю мою ангельскую душу! Не было, и я уже верить перестал, что будет когда-нибудь! Но тут являешься ты, Устинов Николай Левонтьевич! Не гляди же, что я росточком не очень-то вышел, я многое могу! Могу и могу!" И тут мерин повернулся и снова зашагал неутомимой, старательной, чувствительной своей походкой - он не знал, что Устинову Николаю так лучше всего показаться: в ходьбе, в шаге, в старании.
   А Устинов почуял, будто сердце у него кровью обливается, и он кинулся в избу Прокопия Круглова.
   Редкостный был случай, чтобы в дом к Прокопию кто-нибудь вот так бы заходил, тем более в будний день, потому что в этом доме работа шла день и ночь, ни на минуту не прерывалась.
   Если не считать Гришки Сухих, братья Кругловы были самыми богатыми хозяевами в Лебяжке, а между братьев - старший Прокопий: дом крестовый под железной крышей, с пятистенной пристройкой, во дворе - один амбар вплотную к другому. Рабочих коней шестеро. Севки Куприянова мерин получался седьмой.
   Дом завидный, а вот жизнь в нем вовсе не завидная и даже неприглядная, одежонка на жителях латаная, сами они угрюмые, и всем непременно некогда: Прокопию недосуг словом через соседское прясло перекинуться, жене его хотя бы раз в год на бабьи посиделки сбегать, девкам некогда поплясать и попеть, парням некогда толком обжениться.
   Бывало, запряжет Прокопий по осени пару, посадит на задок сына в красной рубахе и в новом картузе, и вот поехали они из села в село искать невесту. Через неделю уже и вернулись, сделано дело, всё успели: невесту найти, свадьбу сыграть, приданое взять. Как молоду жену звать, в доме этом еще не скоро и упомнят, первый год кликать будут ее "эй, ты!" да "эй, сюда!", потому за Кругловыми и кличка водилась в Лебяжке: "Ейники".
   Ну кто же после всего этого гостем в дом пойдет?
   Однако Устинов пошел. Бегом и пошел-то.
   А распахнув дверь, удивлен был несказанно: в кухне за столом уже сидели гости, и не просто так, а выпивали.
   Гостями были: член Лесной Комиссии Половинкин и Севка Куприянов с сыном Матвейкой.
   Но еще больше поразился Устинов, услышав, что хозяин, Круглов Прокопий, говорит о политике. "Ништо! - подхрипывая, говорил Прокопий и поматывал длинной и тонкой, будто бы мочальной бородой, - ништо! Чо энто нам Гришку Сухих тушить?! Вовсе ни к чему нам было его тушить! Через неделю какую уже сильная власть явится, она и сделает: повесит всех поджигателев на первой же лесине! Хватит всяческого разброду - пора уже новой и сильной государственной власти за дело взяться!"
   А ведь Прокопий далее своего двора и своей пашни никогда и ничего не знал, в жизни от него и слов-то таких - "власть", да еще и "государственная" - никто не слышал. Его дело было - с каждым годом ширить свое хозяйство и всё отчаяннее тянуть из себя жилы, а больше - ничего.
   И это было еще не всё. Прокопий новому и незваному гостю прямо-таки обрадовался.
   - А-а-а! - закричал он. - От кто к нам пожаловал! Энто подумать - кто к нам и вдруг пожаловал?! Ну садись, Левонтьевич! Ну, за твое за здоровье р-раз, два - взяли!
   "Ну и что? - подумал про себя Устинов, сбрасывая шапку и полушубок. И хорошо: будут все пьяненькими, вот я и договорюсь насчет Севки Куприянова мерина! И договорюсь! Все, кто для этого нужен, - все, на мое счастье, в сборе!"
   И, поглядев на закуски - на грибочки, на капусту соленую, на клюкву и на холодную баранину, Устинов глубоко вздохнул и крикнул:
   - За самолучшую компанию!
   Повел взглядом на Куприяновых. Отец Куприянов устало и невысоко, но приподнял стакан за столом, а вот Матвейка глядел мрачнее мрачного, не пошевелился нисколько. Он и не пил - ему еще нельзя было со взрослыми по-равному застольничать, шестнадцать лет - все-таки не мужик, хотя и косая сажень в плечах.
   Немного спустя Устинов поднял стаканчик снова:
   - За нового твоего работника, Прокопий! Какой он у тебя по счету-то? Седьмой? Либо осьмой уже? Однем словом - за нового!
   - За его! - легко согласился Прокопий. - Вот мы его с Куприяновым отцом и сыном обмываем, язьви тебя! Ну а ишшо с Половинкиным с Васильевичем. Ну а ишшо с тобою, Устинов Левонтьевич!
   - Да куда тебе, Прокопий, еще и новых работников на ограду? Когда и старым-то нонче делать неизвестно что, раз хлебушко продать некому? Раз деньги силы не имеют?
   - А вот я об том и говорю: возвернется сильная власть, она и хлебушку и деньгам даст настоящее место во всей жизни! Не-ет, я не просто так, я вот у Савелия и коня взял под ту новую власть, под ее возобновление!
   - А обманет она тебя? Не придет? Не возобновится денежная-то власть? Сильная-то?
   - Я ей, сволочи, омману! Я, когда так, - зерно всё на самогонку перегоню! И сам запью-загуляю - любой власти тошно станет! И вы все, тут присутствующие, не глядите на Круглова Прокопия, будто он только и может жилу из себя без конца тянуть и разматывать! Он уже загуляет дак загуляет с полным пропоем хотя какой власти, хотя какого государства! Когда власть его омманывает без конца - он тоже в долгу не будет... Язьвило бы ее! Он ей, растудыт ее... - И Прокопий сперва погрозил кому-то пальцем, потом сцапал свою длинную и тощую бороду разных цветов и оттенков - черную, рыжую и сивую - и, с бородой в кулаке, погрозил еще раз: - Вот как! Я ей всё припомню! Пущай она без хлеба, а с одними только пьяницами остается! Она меня, двужильного крестьянина-работника, хватится, да поздно будет. Растудыт ее...
   - Чудак ты большой, Прокопий! Кому хуже-то всех получится? Тебе и получится!
   - И пущай! Пущай мне! Но когда настоящая власть не явится, омманет, такая пойдет на всю Расею самогонщина, што никакими силами не остановить! Так што пущай приходит вовремя под мое новое приобретение, под гнедового мерина. Да ты видал ли, Устинов, какая у мерина-то походка? Какой у него шаг? Заметил ли? Язьвило бы его!
   - Я заметил... - кивнул с тяжелым сердцем Устинов. - Как не заметить. У его пахарьский шаг. Крестьянский, а не какой-нибудь там базарный либо выездной...
   - То-то! Я знаю, ты, Устинов, мужик шибко заметливый, - усмехнулся Прокопий и вдруг подмигнул Устинову.
   "Устинов! - в ту же минуту будто бы тоже моргнул своим глазком бывший Севки Куприя-нова мерин. - Ты представь себе, Николай Левонтьевич Устинов, как бы я пошел в плуге и в паре с твоим Соловком? И даже с Моркошкой?! Соловко бы я взбадривал, у Моркошки я бы характер умерял, и как пошло бы у нас дело! Как пошло бы!" И с тоской, даже с отчаянием Устинов огляделся по сторонам.
   Куприяновы - те продали Прокопию работника и обмывали его, а Половинкин зачем и как оказался тут? Правда, он был чуть ли не единственным мужиком во всей Лебяжке, который издавна, бывало, завидовал братьям Кругловым, их денной и нощной безоглядной работе. "У-у-ух ты! - говаривал то и дело Половинкин. - У-ух ты! Вот у Кругловых-то! Вот у их-то вот энто да-а! Вот энто - у-ух ты!"
   Однако вряд ли Половинкин оказался нынче в гостях у Круглова по этой причине, по причи-не этого самого "у-ух ты!". Вернее, по другой: он был членом Лесной Комиссии. И вот нужен был зачем-то Круглову.
   Так догадался Устинов и снова приободрился и сказал:
   - А мы, Лесная Комиссия, самогонные твои аппараты разобьем, Прокопий! Однажды разбили, а надо будет - разобьем обратно. Не дадим тебе пропить зерно! Удержим от греха! Да что мы - любая власть в России, хотя бы и самая худенькая, завсегда возьмет самогонное дело в свои руки, в монополку. Никому и ни за какие деньги его не уступит, поскольку денежнее такого дела в стране России нету и быть не может! И получается: и в продажу ты свой хлебушко не пустишь, и в аппарат не пустишь, и горит новый твой работник, бывший Савелия Куприянова мерин, синим огнем! Кормить ты его будешь, а работа его для тебя - тьфу! Вовсе без толка! Ты сколь за коня-то Савелию уже дал? Сколь ты взял с Прокопия, Савелий?
   Весь разговор до сих пор велся только между Устиновым и Кругловым, но тут Устинов надумал прибиться и к Севке Куприянову - вдруг да конь-то еще не окончательно продан Севкой? И не поздно еще вступиться в торговлю? Однако Севка не захотел Устинову по-человечески ответить, помолчал и буркнул в стакан:
   - Сколь взял, то и мое...
   В разговор вступился еще и Половинкин.
   - Ты, Савелий, - сказал он мирным и тихим голосом, - ты здря на Николу огорчаешься: он тебя тот раз в лесу не вязал! Вовсе нет! Ты припомни - он даже и с коня-то не слазил во всё время, а вязали-то тебя Дерябин, да Игнашка, да Калашников Петро, "коопмужик", да, сказать по правде, нечаянно и я тоже. Ты припомни хорошенче! Ну? Вот ить как было дело-то у нас, Прокопий! - обернулся отдельно к хозяину Половинкин.
   Куприянов снова глянул в стакан и так же угрюмо сказал:
   - Он-то нас не вязал, Устинов. Нет. Он зато смеялся над нами!
   - Вот те на! - удивился и развел руками Устинов. - Да не смеялся я вовсе! Я наоборот...
   - Смеялся, смеялся, дядя Никола! - подтвердил вдруг Матвейка Куприянов, с маху ткнул вилкой в соленый груздь и, подняв его над головой, крикнул снова: - Смеялся! Я прежде-то думал - ты добрый, а ты - злодей, дядя Никола! Ей-богу!
   И такое отчаяние сказалось в Матвейкином голосе, что и взрослые все притихли, и Устинов не нашелся что возразить.
   Севка Куприянов тоже помрачнел еще больше:
   - Когда бы ты не смеялся, Устинов, то и сделал бы, как все другие сделали, наши вязальщики...
   - А они как сделали?
   - Просто! Половинкин вот первый и по-родственному зашел к нам в дом, сочувствие проявил за случившееся. И Калашников тоже. И даже Дерябин-товарищ и тот, на улице встретившись, сказал не помнить на его зла... Вы только двое, дружки закадычные, ты да Игнашка Игнатов, и не сказали нам ни слова. Дружки закадычные!
   Вот как случилось-то! Надо же! Устинов потому и не зашел к Севке и не сказал ему ни слова, что хотел купить у него мерина, но сильно при этом стеснялся, откладывал разговор со дня на день. Надо же!
   И Устинов про себя заругал себя, глупого и недогадливого, а Прокопий Круглов, не желая ссоры в своем доме, сказал:
   - Да кого там я дал-то Савелию за коня? Язьвило бы его! Не за деньги сошлись и даже не за товар, а за ты - мне, я - тебе. Непонятно? Ну, значит, так: я Матвейку на квартеру в городе определю с прокормом и даже со службой какой-нибудь. Я через свойственника своего опреде-лю его, а в город Матвейка поедет на моем, на худом и козьеногом коняге, а мне оставит энтого шагистого мерина! Нет, ты правильно заметил, Устинов, шаг у его - о-ох и шаг! У-ух и шаг, сказать дак! Такого-то и пропивать-то духу сроду не хватит, ей-богу!
   - Так ты, Прокопий, чуть не за спасибо взял коня?! С этаким-то, правда, шагом?
   - Нет, я за спасибо никого не хочу ни брать, ни дать, дядя Никола! снова и еще злее, чем прежде, отозвался Матвейка - Я хочу, штобы с меня по-правдашнему взяли и штобы мне дали! Мы с батей не нищие - спасибочками обходиться.
   - А зачем тебе вдруг служба, Матвей? - поинтересовался Устинов.
   - Затем, дядя Никола, штобы после в Лебяжку вернуться каким-никаким служащим и даже - военным, а тогда Игнашку Игнатова истребить! Да и всю Комиссию! Ну, дядю Половинкина я бы пощадил - он хотя и вязал нас, а всё одно хороший. А всех бы других... - И Матвейка отвернулся от стола, молча и упорно начал смотреть в окно.
   Устинов понял, что убеждать Матвейку, что-то ему объяснять напрасно... Восемьдесят восемь степных порубщиков он в свое время убедить смог, а одного мальчишку не сможет, хоть убей!
   Куприянов-отец, тяжко и глубоко вздохнув, сказал:
   - От какой у меня сделался нонче сыночек - стал на точку, и всё тут! И весь разговор - хотя со мной, хотя с матерью, хотя с дядей Родионом Гавриловичем Смирновским, хотя со всею Лебяжкой! Ужас! "Хочу ехать в город, хочу служивым вернуться, Игнашку Игнатова изничто-жить!" И всё тут! Я, сказать-то, тот случай, когда нас вязала в лесу Комиссия, в душе почти што забыл, а Матвей вот огонь в собственном сердце на каждый день раздувает! Правда, родителям ужас, да и только!
   А Матвейка, отвернувшись от родного отца, покраснел своим упрямым лицом и еще продолжил:
   - Я к Сухих, к Григорию Дормидонтовичу, пойду! В батраки, в любую службу! Найду его, где оне есть, и пущай оне меня берут. Оне далеко не должны быть, Григорий Дормидонтович, я знаю, в каких деревнях у их друзья-кунаки имеются. Оне, Григорий Дормидонтович, давно меня к себе в заимку звали, я здоровый, общественного быка за двое рогов на месте удерживаю! Григорию Дормидонтовичу энто сильно ндравится! Григория Дормидонтовича Комиссия тот раз побоялась в лесу вязать, оне бы ее запросто пришибли на месте, дак Комиссия его после взяла и тайно пожгла! Ей-бо!
   - А зачем ты к нему пойдешь-то всё ж таки, Матвей? - хотя и безнадежно, поинтересовал-ся Устинов. - Зачем?
   - А мы с имя будем оба-два. Меня Комиссия веревками вязала, его пожгла, вот мы и будем напротив вас!
   - Комиссия не жгла Сухих. Неправда это, Матвейка!
   - Кому ж пожечь, как не ей?
   - Ты бы, Матвейка, родного дядю лучше бы слушался, чем Сухих Григория! Родиона Гавриловича Смирновского слушался бы, как и что он говорит! Он умный, образованный. Он геройский!
   - А я и слушался его - покуда малым был. Покуда вы, Комиссия, не вязали меня веревками. А связали, дак я и сам знаю, кто мне после того друг, а кто - вражина!
   "Зря зашел ты сюда, в кругловский дом, Никола! - подумал Устинов. Зря! Стыдно получилось! И ни к чему. Всякая никчемность - она для мужика стыдная!" И он мысленно стал проклинать себя за то, что избаловался надеждой. Не надеяться ему надо было и не мечтать, а приглядывать всё это время еще и другого какого-нибудь продажного коня в Лебяжке и в других селениях. Он забыл, что отложенное дело - хуже неначатого!
   Но тут вот что неожиданно случилось - Прокопий положил руку на плечо Устинова и спросил
   - Значит, Николай Левонтьевич, я взял коня за спасибо?
   - Ну, вроде бы...
   - Тогда вот как, Николай Левонтьевич, тогда возьми и ты его у меня! За то же самое - за спасибо! Ну?! Пошто ты глаза-то вылупил? Просто: за то же самое ты мне - я тебе и возьми! Конь тебе нужен, знаю. Он и со старичком Соловым потянет, и норовистый твой Моркошка ему будет напарник! А ты, Устинов, потяни ради меня в Лесной Комиссии: что там у вас будет дела-ться и складываться - обскажешь по-соседски мне! Будет голосоваться Комиссией разбитие моих аппаратов - ты да вот и Половинкин еще подымите руки в мою пользу! И всё тут! И конь - твой! Какая-никакая, а вы нонче властишка на Лебяжке! Язьвило бы вас! А возвернется власть, - што и пропивать ее надобности не будет, - я к ней прислонюсь, а ты уже ко мне, и обратно порядок! Тот же вот Матвейка вернется, уничтожит Игнашку Игнатова, а увидит бывшего своего коня на твоей ограде и простит тебя, не подымет на тебя руки! Простишь, Матвейка?
   - Нет! Не прощу, дядя Прокопий! Я - нет! Я - наоборот!
   Куприянов-младший по-прежнему заслонял окно тяжелыми мужицкими плечами, круглым и по-детски сердитым лицом. Он ответил и не шевельнулся.
   Всё время молчавший Половинкин тоже вдруг широко раскрыл рот, посидел так, полоротый, и закричал:
   - Бери, Никола, коня! Бери, когда случай! Язьвило бы тебя, Никола, везучий ты мужик! Вплоть што и коня тебе даром дают! Бери, не стесняйся! Половинкин уронил голову к Устинову на плечо, закрыл ее руками и громко всхлипнул. Ему завидно было! кто-то, но только не он, может даром заполучить коня, работящего, отличнейшего коня! Всхлипнув еще, он отнял руки, голову вскинул и совсем уже страдальчески сказал - Сёдни же бери мерина, велю тебе! Завтре-то вы с Прокопием ужо стрелять зачнете друг дружку через прясло - один сделается белым, другой сделается красным, и зачнете вы палиться! Бери сей же момент, не откладывай нисколь! Бери!
   От слов до сих пор молчавшего Половинкина, от его зависти и зла - от всего этого Устино-ву стало уже совсем не по себе. В голове шумело, прыгало что-то и мельтешилось, но бывший Севки Куприянова мерин дохнул на него из самого брюха сенным теплом: "Ну?! Никола Левонтьевич? Ну?"
   - Как так? - только и смог повторить Устинов бессильно. - Как так, Прокопий? Брать - и всё тут?
   - Сей же момент и в хомуте и в сбруе ведешь ты мерина на свою ограду! - ответил Круглов и поднялся из-за стола.
   А через минуту все были на улице - все гости, всё население прокопьевского дома, которого до сих пор не видно и не слышно было нисколько, и младший брат Прокопия, Федот, оказался тут же...
   Шуму было и гаму невообразимо. Севка Куприянов развеселился, хотя и пьяно и бестолко-во, а кричал и радовался в коричневую с седым клочком бороду, махал руками. Только Матвейка во двор не вышел, как сидел за столом у окна, так и остался там сидеть.
   Этакая бестолковщина на бесконечно тихой и во все времена сумрачной кругловской ограде, с которой гвоздика одного никогда невозможно было выпросить, а нынче просто так, за спасибо уводили рабочего коня, - сманила уйму народу, мужики чуть ли не со всего деревенского угла, кто в полушубке и в шапке, кто в шапке, а кто и вовсе безо всего зимнего; бабы примчались, подбирая подолы; ребятишек, тех вообще было бессчетно, кто-то из них прыгал на одной обутой в пим ноге, а другую, голую, придерживал в ладошке, чтобы не заколела окончательно; а тут еще прискакал Барин - хвост трубой, уши торчком, весь в радости и мнит своего хозяина героем, прыгает, скачет перед ним на задних лапах, норовит лизнуть в лицо.
   Но у "героя" в глазах и без того пестрые-распестрые круги, выпито им порядочно, на земле стоится ему слабо и нетвердо, и с каждой минутой делается всё стыднее, всё нелепее. А Проко-пий в это время по-цыгански уже сует ему в правую руку повод, а бывший Севки Куприянова мерин глядит на нового хозяина в упор, и глаза его подрагивают. Не то от счастья, не то еще от чего - разбираться некогда.
   Устинов, окончательно слабея, еще раз крикнул Прокопию:
   - Задаром?
   - Бери-бери! Веди-веди! - И толкал Прокопий одной рукой Устинова в плечо, другой - мерина в голову, а посередке между длинными его руками тряслась пестрая и тощая бороденка, только что не хлопала Устинова по глазам.
   В воротах, кем-то быстро распахнутых настежь, Устинов крикнул:
   - Тридцать два пуда зерна с меня! Не задаром! - А ему многие что-то закричали вслед, громче всех Прокопий:
   - Во как мы, Кругловы, умеем, Никола! Язьвило бы тебя! Во какие мы, Кругловы, широкие! - И Федот Круглов, хотя и младший брат, но совсем уже седой, сунул два пальца в слюнявый рот и пронзительно засвистел.