- Да?!
   - Да! - подтвердил Устинов.
   - А как же быть с паром? Или с дымом? У них-то нету твоих кружочков? И палочек? Как с ними-то быть, Николай Леонтьевич?
   - Пар и дым, а еще и вода - тут, правда, одне точки. Но даже и оне стремятся в фигуру, в какое-нибудь облако. Хотя об них, об тех сплошняком бесформенных предметах, у меня речь может быть и впереди, когда позволите, Николай Сикиз...
   Тут Устинов, припомнить, так споткнулся на слове, на этом самом месте, а старший усмехнулся и сказал ему:
   - Ну-ну! Давай дальше!
   - Дальше вот как: вы бочку с обручами наблюдали?
   - Наблюдал. Приходилось.
   - Бочка в обруче своем находится неподвижно. Почему? Потому что бочка - круг, а обруч - тоже круг, того же почти размера, того же, правильно ежели сказать, диаметра. Но как только обруч станет во сколь-то разов больше своей бочки - она сразу же зачнет в нем кататься. Бочка уже воспринимает обруч как почти прямую, а круг и прямая обязательно вызывают движение! Верите ли, господин старший техник, я нисколь не удивился, когда действительно понял о Земле, что она круглая и бесперечь катится вокруг Солнца! Так и должно быть, а вовсе не иначе, тут опять же закон и порядок движения круга по прямой линии! И даже по кривой, когда ее изогнутость слишком малая в сравнении с тем предметом, который по ей двигается! К тому же, сказать, слишком уже длинных прямых линий, может, и вовсе нету на свете, и кажная прямая мало-помалу, а сгибается, делается кривой, старается выйти на круг и вернуться к самой себе, то есть замкнуться. Отсюдова и получается всякое движение, как по местности, по воде и по воздуху, так и всё иное прочее: хотя бы и движение человека от плода к ребенку, от ребенка - к взрослому. Тоже свой круг.
   - Система мироздания?
   - Вот-вот, Николай Сикиз... Вот как сказывается у человека учение: ученый то же самое видит, как и малограмотный, но слова сразу же найдет к увиденному правильные: миро здание!
   - Ну, положим... А как же быть с богом? Где он у тебя, Николай Леонтьевич? В твоем мироздании?
   - Он у меня вот где: в самом большом круге! В котором умещается всё остальное. Который настолько большой и великий, что он - это уже прямая для всего на свете остального, и потому всё остальное может по ему двигаться и бесконечно в том наибольшем круге повторяться... Повторяться в рождении детей от родителей, лета - от весны, зимы - от осени, в ветре и в течении, в самых разных предметах. Потому у бога и нет лика, что он - самый громадный и необозримый круг. У всех святых есть, у его - нету!
   Николай Сигизмундович встал и снял с гвоздика на стропиле форменную свою тужурку - он до этого момента в нижней белоснежной рубашечке находился и на белой же простынке, которую Домна гостям постелила. Не торопясь надел тужурку, обернулся к Устинову и сказал ему:
   - Ладно! Я согласен: кладу тебе даже и не пятьдесят пять, а шестьдесят рублей в месяц со сверхурочными! Включая полевые! Кладу, бог с тобой! Если уж ты такой головастый и очень хитрый мужик! Теперь доволен? Окончательно?
   Устинов молча спустился с сеновала, быстро и молча запряг Моркошку и уехал со двора.
   На пашню.
   Он ехал тогда проселком, прищуриваясь, вглядывался в круглое солнце и в небо, в котором тоже просматривалась округлость, и чувствовал свою правоту...
   Ну, конечно, сильно разгорячился он тогда, летом теперь уже далекого тысяча девятьсот одиннадцатого года, объясняя старшему технику-путейцу Николаю Сигизмундовичу, как отбивается на местности заданный угол инструментом-теодолитом, как подсчитывается объем земляного кавальера. И еще больше он хватил насчет устройства всего белого света, всего мира! Ну, конечно, не одними круглешками и палочками весь мир нарисован! Вспомнить, так он тогда обиделся не за круглешки и палочки - им что, не в том, так в другом виде и обличии они всё равно существуют, как бы там Сигизмундовичи о них ни думали!
   Он за себя обиделся, наверное, неужели настолько далек он от правды, от истинного устрой-ства мира, от главнейшей простоты, на которой всё держится, что и руку протянуть к ним не может? Он же раньше всех каждый божий день встает и всякий раз видит, как солнце восходит, а для чего и как восходится оно - так это совсем не его дело?! Протянул к этому делу руку, а тебе в ладошку пятерку - р-р-раз! Шестьдесят минус пятьдесят пять рублей пятерка же получается!
   А нынче уже и по-другому: ты к той же истинной простоте снова тянешься, а тебе ответ не пятеркой в ладошку могут дать, а прикладом по мозгам!
   А почему так?
   Устинов верил ведь, что если можно рассмотреть, в каком порядке устроен весь белый свет, так и жить в этом свете тоже можно по порядку и даже порядочно...
   Нынче он шел Озерной улицей, глядел на знакомые бревенчатые избы и, зная каждую из них, хорошо зная каждого человека, который в избе живет, впервые сильно засомневался: а можно ли? Дано ли это людям? Хоть сколько-нибудь?
   И снова и снова тосковал Устинов.
   По круглешкам и палочкам.
   Глава тринадцатая
   ВОРОНЬИ ЗУБЫ
   Зима шла своим законом и порядком: сперва тоненько, а потом и наглухо упрятала под лед озеро Лебяжье, деревню Лебяжку запорошила снежком, спустя еще день-другой лесная дача тоже стала зимней, на ветвях - белым-бело, и весь-то бор, еще вчера иссиня-черный, действите-льно стал Белым Бором. А над ним, над всею местностью вокруг, по всему, от края до края, небу густые, раздобревшие и вширь и вглубь белесые облака.
   Морозно стало...
   По мерзлому простору озера зажужжал-зашелестел ознобный ветерок, иной раз ему удава-лось выкарабкаться на берег в лебяжинские улицы, и тут он прихватывал за уши ребятишек, наводил рисунок на окна изб, блудил по оградам, приподнимая перья на курицах, утках и гусях, грозился бураном, но силенок на подлинный буран ему не хватало, он уматывался обратно в надозерный туманно-серый покров, оставляя в полном покое деревенские улицы и ограды, а попрятавшаяся было домашняя птица, озираясь, снова выползала на свет и спустя время принималась громко, как будто по весне, кукарекать, крякать и гоготать.
   И ребятня - еще не подросшие, маломерные и потому беззаботные мужички и бабенки, - забыв про защипленные уши, тотчас взрывалась пронзительным визгом и, догоняя отступавший блудливый ветерок, неслась вслед за ним на санках и ледяных лотках по уклону, с берега в озеро.
   И печные дымы над пестрыми, не до конца укатанными в снега избами, поколебавшись вправо-влево, выпрямлялись в рост, вознося к облакам запахи горячего хлеба, свежих щей.
   Зато взрослые лебяжинские жители, если не все, так многие, с нетерпением ждали лютых морозов, шальных буранов: надеялись, непогодь преградит путь колчаковским отрядам.
   Не просто так они надеялись и тревожились: отряды эти, где всего несколько человек, а где и до сотни штыков, то и дело отрываясь от городов, от станций железных дорог, гуляли по деревням и селам, в одном селе пороли и вешали, в другом - вешали, пороли и конфисковали, в третьем - еще и мобилизовали молодых парней.
   Но что-то не сбывались надежды лебяжинцев: вместо настоящих морозов нежданно-негаданно погоду потянуло на оттепель.
   Заморосило, и туман потянулся с озера на берег.
   "Ну, ладно, коли так! - ничего не оставалось лебяжинским жителям, как утешать самих себя. - Ладно: по разной мокрети, и сырости, и туманам колчакам не с руки двигаться двести верст к деревне Лебяжке... И зачем она им - эта дальняя деревня? Она им вовсе не нужна! Ей-богу!"
   Утешению всё равно, на каких костылях оно держится. Лишь бы долго ли, коротко ли, а держаться.
   В этакую грустную, приглушенную пору, когда и прохожих-то нигде не видать, в проулочке между двумя плетнями Зинаида встретилась с Домной Устиновой.
   Дурной сон, да и только!
   Он всегда Зинаиде казался дурным, не могла она представить, будто Домна была Устиновой, была женой Николы, матерью его детей, бабкой его внуков. Ничего этого не должно быть, и в снах ей множество раз казалось, что и нету этого ничуть, и только наяву был сон, в котором так было.
   "Нет и нет - убей и прибери меня бог! - думалось Зинаиде всякий раз, когда издалека или вблизи она видела Домну. - Не может быть, чтобы эта женщина жила по тому же самому закону, по которому все живут! Она по чужому и подложному праву и закону живет! Когда бы она жила по своему собственному - не могла бы она сделаться женою Николы! Матерью его детей! Бабкой его внуков!" Но даже и не это страшно - страшно другое: никому, ни одному человеку на свете, ни одной живой душе подлога не докажешь! Хоть кричи, хоть беги и топись в озере Лебяжьем, хоть сожги всю деревню Лебяжку в огне - никто не прозреет, никто не пове-рит, никто тебя не поймет! Никто не заметит страшной ошибки. Ни один человек, кроме тебя самой!
   Без рук и без ног люди рождаются, слепые, глухие, немые, безумные, уродливые, в детстве обреченные на раннюю смерть и от рождения мертвые разные происходят случаи, но хотя бы явные. Здесь же тайна родилась глухая, на всем белом свете только Панкратовой Зинаиде известная!
   И вот она, Домна, стояла теперь на узенькой, переметенной снегом тропиночке и, раскручи-вая куда-то, в неизвестную сторону дурной Зинаидин сон, с интересом спрашивала:
   - Живешь-то как? Зинаида Пална?
   - Живу...
   - И я вот живая! - И повернулась лицом сперва в одну, после в другую сторону, показала себя. - Вот!
   Лицо у нее белое... В Лебяжке все знали и повторяли - она ни в девках, ни в бабах никогда спать не ложилась, не обмыв лицо простоквашей. В белом лице - большие, круглые, слегка навыкате глаза. Была она в черной борчатке с белой оторочкой. В пуховой шали. В новых, еще не растоптанных на ходьбе катанках.
   Только глянув на нее, Зинаида вспомнила: воскресенье! Запамятовалось, какой настал день, но Домна вся, с головы до ног, была воскресная.
   - И как ты, Зинаида Пална, в нашем углу Озерном нонче оказалась? Куда тропочка твоя лежит?
   А в Озерном углу Лебяжки Зинаида оказалась просто: она с той ночи, когда Веня Панкратов, словно привидение, явился, Устинова не видела, и вот ей нужно было на занавесочки в окнах его дома поглядеть. По занавесочкам понять, что он жив, Устинов Николай.
   И, глянув через плетень вправо, можно было два окна устиновской избы, выходивших во двор, увидеть, но Зинаида туда не глянула, зато Домна бросила в свою ограду короткий взгляд и еще раз спросила:
   - Куда тропочка твоя лежит?
   - Так... Просто...
   Домна усмехнулась.
   - Как мужик-то твой живет? Кирилла? Давно я об нем не слыхивала.
   - Он живет, - тяжко вздохнула Зинаида. - Он как всегда: крылечко ладит, другую поделку деревянную. Тихо живет Кирилла. Слышать об нем правда что нечего... - И вдруг, шагнув к Домне, громко и требовательно спросила. А Устинов-то как живет нонче? Николай Левонтьевич? Известный человек? В трудах, поди-ка, и в заботах весь?
   Другая бы женщина уже рассердилась, уже сорвалась бы, уже кричала бы: "А-ах, падла! С чужим мужиком по ночам играешь?! Заманиваешь к себе в избу! Под окошки к нему являешься его выглядывать! При живом-то своем муже? При людях - всенародно?!" Любая так бы и сделала, потому что вдовам горемычным и тем в Лебяжке такого не прощалось, а мужней жене - почему прощено должно быть?
   Но Домна так не сделала. На миг какой-то она отступила; белое ее лицо озлобилось, но тут на него, на одну и на другую щеки, упало по влажной снежинке, и обе растаяли, обе протекли по щекам, как будто сделавшись слезками, смыли с лица всякое зло, всякую обиду...
   И стояла Домна всё такая же ладная, красивая, красиво одетая и ко всему еще добрая. И спрашивала:
   - Так ведь Николай-то Левонтьевич едва ли не каждый день в твоей избе, в Лесной Комиссии? Тебе ли о нем спрашивать?
   - Спрашиваю: три дня уже не был он... В Комиссии...
   А ведь в Домне действительно было что-то такое, за что она могла женою Устинова Николая сделаться. И сделалась. Зинаиде от этого еще страшнее стало, и она из всех сил пожалела, что Домна не кричит на нее, не срамит отчаянными словами.
   - Он и всегда-то, Николай Левонтьевич, в трудах и в заботах, поясняла Домна. - Хотя в Комиссии, хотя и у себя на ограде. Он без трудов-забот и в молодости дня не прожил, тем более взрослым мужиком. Отцом и дедом.
   - Может, скушно с таким-то? Со слишком-то заботливым? И сурьезным? Всю-то жизнь с таким?
   И опять Домна только слегка усмехнулась, помолчала и вспомнила:
   - Бывало и скушно! Бывало! Я с ним свою молодость не сильно и углядела. Деды были у нас и бабки, те ребятишек выхаживали и за скотиной хорошо глядели - нам бы, молодым супругам, в ту пору только и погулять на праздниках, поиграться. Но разве у Николы Левонтье-вича на уме это когда было? Ничуть! Когда не на пашне - так он книжку в руки, а то ребячью тетрадку и пишет в нее. Вот и всё. Всякий праздник - так же.
   - Ну а пошто же ты пошла за него? За скушного?
   Странно очень и непонятно - как и почему этот разговор между ними шел, но он шел, и Домна по-прежнему отвечала тихо, спокойно, будто бы и не Зинаиде, а близкому какому-то и доверенному человеку:
   - Отец научил! Покойный батюшка. Научил - я и пошла за его...
   - Послушалась?
   - Послушалась. Поняла батюшку: поскучаю сколь-то в молодости, после мне за это восполнится.
   - Восполнилось?
   - Ну, конешно! Год-другой прошел, и мне тот нрав вовсе хорошим сделался. И я уже дивилась, как услышу у кого в избе шум, ругань, пьянство. Синяки бабьи и даже - скандал! И когда мужик посылает бабу в поле либо к скотине, а сам в ту же пору на печь лезет, это уже по мне ужасный срам! Я привычная к другому: чтобы хорошо было, а как нехорошо, так Левонтье-вич, я знаю, никогда не сделает!
   - Легкое житье. И не женское вовсе!
   - Самое-пресамое женское! И объясняю же тебе - заслужила я его! Это после он выровня-лся в мужика, Никола, в мужика с почетом и с уважением, а был-то чем? Вспомнить не об чем, вот чем он был! И не видать его среди парней-то и женихов было, и не слыхать, он однеми разве книжечками и занимался! И девки-то на его не глядели, на замухрышку тогдашнего, и он-то в их толку не понимал, которая плохая, которая хорошая! За такого беспонятливого хорошей идти - одна обида. А я вот пошла, спасибо отцу! После которые бабы готовые были за локоть себя искусать, но не достанешь! Поздно! Миновала грибная пора! - И Домна вдруг улыбнулась и даже засмеялась.
   Умная женщина глупой и непутевой девчонке улыбнулась и засмеялась.
   Вот она какая была, Домна, не во сне, а наяву! И еще она тронула Зинаиду за рукав и незаме-тно-незаметно повела ее за собою из проулка в улицу, продолжая вспоминать ту грибную пору, когда она и правда первой была в Лебяжке невестой, на игрища иначе как в желтых шнуровых ботиночках на высоких каблучках никогда не ходила. Это в ту пору было, когда Зинаиду ее отец за четверть водки и за пару несвежих сапожонок готов был кому угодно отдать, а она, чтобы от непрошенных женихов отбиться, носила за голенищем острый ножик.
   Вот, оказывается, каким образом жизнь самой первой лебяжинской невесте с ее высоких каблучков представлялась: для нее жених Никола Устинов замухрышкой был, она его принима-ла нехотя, жертвуя собой и чуть ли не из снисхождения! Она и не замечала, как многие-многие девки на Николу во все свои глаза глядели, как парни его уважали, а Зинаида так и глянуть на него не смела, помыслить не решалась, а когда было, что Иван Иванович допытывался, какой парень ей нравится, она сказала себе, что язык у нее отсохнет в тот миг, когда она скажет: "Устинов Никола..." И не сказала.
   Ну а теперь шли они рядышком тихо-мирно, две наикрасивейшие лебяжинские бабы. Как подружки милые - водой не разольешь!
   Одна как встала девчонкой на желтые высокие каблучки, так и шла на них по сей день, ни разу не споткнувшись, не пострадав ни в чем и никогда.
   Другая о тех каблучках вприглядку и понаслышке только и знала, но всё равно шагали они нынче близенько, бровь к брови, шли и удивляли воскресную лебяжинскую улицу, не очень шумную и многолюдную, зато - глазастую.
   Однако Зинаида глупой и бессловесной девчонкой, без каблучков и босой, все-таки недолго оставалась, приобняла товарку рукой, весело поглядела ей в лицо и сказала:
   - Ты бы, Домна, в избу завела меня! Сроду ведь не бывала в устиновских гостях!
   Домна споткнулась. Молча они прошли улицей еще, а тут вот она калитка устиновской ограды.
   Домна потянула щеколду за свеженький сыромятный ремешок с крупным узлом на самом кончике. И вот она, ограда! И вот оно, крылечко! Вот он, дом Устинова Николая Леонтьевича!
   Жил этот человек, как и все живут: кухня с большим столом в углу под иконами; печь с синей каемкой поверху, ярко-желтые полати... Кинула взгляд Зинаида и в горницу - там чистенько, но, конечно, не так, как у нее в доме, где заседает Комиссия, - дома у нее стоят фикусы, стоит комод и стол, а больше нет ничего; здесь горница подо всяким барахлом - прямо на полу одежонка навалена какая-то ребячья, люлька висит, мельтешатся голопузые ребятишки, устиновские внучата, а посреди сидит на низкой скамеечке ихняя мать, устиновская дочь Ксения, босая, веснушчатая и беременная, и, широко взмахивая рукой, спешно пришивает надорванный воротник к потрепанной шубейке. Увидев Зинаиду, кивнула ей и молча удивилась: "А это почему и зачем? Зачем у нас в доме Зинаида Панкратова?"
   Ксенька - бабенка ничуть не злая, но слишком простоватая и, когда говорит слова, заглатывает их в себя...
   А вот еще дальше, в следующей комнатушке-каморке, там как раз те предметы, которых у лебяжинских жителей не увидишь, только в устиновской, в саморуковской, ну и еще в двух-трех избах, - там были книги.
   Горка, а в ней створки стеклянные, за стеклами много стояло книг.
   Зинаида видывала книг и побольше, чем здесь, еще в России, но то было не в мужичьем, а в барском доме, в котором она девчонкой прислуживала.
   Она прислуживала, дрова носила и воду, полы мыла в помещичьем доме, а еще - нравилась молодому барчуку. Барчук лишь только приезжал в дом родной из гимназии, тотчас начинал учить ее грамоте, сначала вслух ей читал, после заставлял ее читать те самые книги, которые так удивляли ее своим числом, почти бесконечностью: две стены были заняты ими, плотно, одна к другой, щелки нет, чтобы палец между просунуть.
   Зинаида училась охотно, способно и запомнила день, когда подумала, что за свою жизнь человеку дано прочесть столько книг, сколько их стояло вдоль двух стен от одного угла до другого, от пола до потолка, но тут как раз молодой ее учитель-барчук тронул свою ученицу. И вовсе не слегка тронул, а сразу поперек груди, тяжело, краснея и потея, приваливая ее к дивану красного дерева с глазастыми львами на высокой спинке.
   Но растерялась ученица ненадолго, и уже в следующую минуту лежал учитель на полу под недоуменным взглядом тех львов - нос мокрый и красный, ноги выше головы.
   На том и кончилось Зинаидино обучение. Жизнь ее в России тоже вскоре кончилась: тем же летом они со старшим братом уговорили родителей, запрягли кобыленку и двинулись из Тамбо-вской губернии в Томскую, в Сибирь... Родители - на телеге, брат с сестрицей - пешим ходом. И если бы брат не заболел дорогой и не умер, истощившись кровавым поносом, наверное, они достигли бы чего-то другого. Какого-нибудь почти что сказочного поселения с добрыми людьми. Хотя Зинаида никогда на лебяжинцев не только не обижалась и не жаловалась, но и непременную благодарность испытывала к ним, все-таки люди, которых из-за кончины брата они так и не достигли, не повидали, долгое время мнились ей, звали куда-то в свою, в неизвестную сторону, и она жалела, что на родине, в Тамбовской губернии, в барском доме, не успела прочитать о тех малоизвестных людях в одной из красивых книг, с золотыми буквами в заглавиях. Прочитать да и узнать что-то о них на всю свою будущую жизнь.
   Теперь, в устиновской избе, вблизи от нескольких рядков книг за стеклами горки, это неисполненное желание и тотчас ставшая вящей потеря поднажали Зинаиде на сердце, она вздохнула, позавидовала Устинову и глубоко обиделась на него: он-то в своих книгах узнал и понял всё, что ей узнать и понять не далось! Почему же скрывает свое узнавание? Уж этим-то он мог пожертвовать - сказать ей о том, что он в книгах прочитал? Уже от этого не убыло бы от него? Домне-то он говорит, поди-ка, об этом. Ей, поди-ка, неинтересно, а он всё равно говорит?!
   Вот уж от кого бы она поучилась! А когда бы учитель дал полную волю своим рукам, она бы его не отталкивала прочь. Нет, не отталкивала бы!
   Тем временем Домна сбросила полушалок, и борчатку, и черные катанки, влажные от нынешней поздней сырости, тоже сбросила с ног - закинула на печь сушиться. Сказала гостье:
   - Разоблачайся... - Но гостья стояла одетая, всё еще заглядывая на книжную горку, и Домна тоже посмотрела туда же. - А, пущай читает... сказала она, не говоря о том, кто же это "пущай читает"... - Бог с ним! Другая давно пожгла бы те книжки, чтобы не баловался мужик ребячьим баловством, а я ничего! Достатку поменьше, зато дом без попреков друг дружке. С меня вот и Шурки-зятя попрекаться-то хватит! С им однем худых слов не оберешься. Нет уж, пущай оне будут, энти книжки! Не столь много от них греха! Разоблачайся, гостья Зинаида!
   Гостья села на печной прилавок, тоже сняла катанки и распахнула дверь в сенцы, чтобы бросить их туда, но в тот же миг из дверей вскочил на кухню Барин.
   - Цыть! Куды тебя занесло, скотину! - сердито крикнула на Барина Домна. - Порядку не знаешь, в избу заходить! Цыть! Пошел вон! - И она выхватила из-под печи ухват, но Барин ни на шаг не подался, он лег на пол, задрожал, затрясся длинным, вымаранным в лесной хвое телом и, подняв голову, взвыл. Жалобный и страшный был у него вой.
   - А хозяин где? - тотчас спросила Зинаида. - Николай Левонтьевич дома ли? - Она, когда заходила в устиновскую избу, больше всего на свете боялась встретиться с хозяином - не знала, что ему скажет, как с ним поздоровается. Но теперь она забоялась совсем другим, еще не понятным, но сильным и ознобным страхом и спрашивала у Домны: - Где - он? Где - хозяин?
   А Домне беда не чудилась нисколько, она покраснела от неловкости за свою хоть и не званую, а все-таки гостью, отвернулась от нее и снова стала замахиваться на Барина.
   Раз вскинула ухват и другой, а тем временем говорила с обидой:
   - Он в лесу, наш хозяин, Левонтьевич! Когда тебе необходимо знать - он в лесу с утра раннего. Вершний уехал... - Барин выл, не умолкая, и Домна снова крикнула на него: - Да распропади ты пропадом, непутевый! Ей-богу! Вот сейчас и разобью тебе пасть железой. Ей-богу! Не веришь?
   Верил Барин или нет, а только скулил, головой тряс, мокрый весь был на хвосте ледышки, на ушах - тоже.
   Зинаида нагнулась к Барину и рукою взяла в горсть шерсть, там, где было самое большое пятно. Когда ладонь разжала - увидела, как течет по пальцам бурое, пахучее.
   - Кровь! Кровь и есть. Она!
   - Ну? Ну и што? Да мало ли где кобелишка проклятый поцарапаться мог? Он смиренный-смиренный, а было дело, ухо вон оторвал одному кобелю напрочь, не глядя, что тот на голову выше был его! Взял и оторвал! Напрочь!
   - Это не его, не Баринова, кровь! На нем раны нету!
   - А чья же? Скажи, когда знаешь? Чья же?
   - Может, Николая Левонтьевича... - ответила Зинаида и всхлипнула, закрыла лицо рукой.
   И тогда Домна рассердилась окончательно:
   - А тебе того и надо, видать! Гостьюшка дорогая! Званая-перезваная! Ненаглядная!.. - Домна кинула ухват в угол, пнула Барина, повернулась и ушла в горницу. Еще сказала оттуда: - Худого ему не сделается, Николаю Левонтьевичу! Войну всю провоевал, целый-невредимый вернулся ко мне, услыхал мои молитвы и вернулся, а нонче ни с того бы и ни с сего случилось с им! Да не поверю я тебе! Не поверю злыдням и завистникам! Никому не поверю!
   По кухонному окну ползли одна за другою влажные снежинки, шелестели, словно кто-то невидимый хотел пробраться в дом, осторожно и робко ощупывал длинными пальцами стекло... Но где-то в глухом лесу, догадывалась Зинаида, где случилась беда, этой осторожности не было, не могло быть, там жестокая всем владела рука, слепая и глухая ко всякой боли и крови.
   Выбежала из горницы Ксения с иголкой в руке, перепуганная, бледная, она-то поверила Зинаиде:
   - Беда! Ей-богу, беда! Собака вее-е-но кажет, случилось чтой-то с батей!
   Зинаида схватила ее за плечи:
   - Николай-то Левонтьевич на ком поехал? И когда?
   - На Мокошке он! На умном коне, да ведь мало ли как бывает-то! Па-а-вду говою!
   Ксения "р" не выговаривала, а говорить торопилась, дрожала вся, уставившись на Барина.
   Барин уже стоял на задних лапах, бил передними по дверям, звал за собой людей.
   - Сейчас-сейчас! - пообещала ему Зинаида. - Сейчас! Ксения! - крикнула она строго, по-хозяйски. - Беги, Ксения, на ограду, запрягай коня, поедем! Барин поведет нас!
   - Да нету-ка коней нонче у нас, Зинаида Пална! Нету, да и всё тут: на Мокошке батя уехали, на Соловом и на нашем новом - мужик мой, Шу-у-ка на база-а-е, кобыла Гуня - та обезноженная... Нету, как назло! Нету, на беду! Нету, да и тольки! Хоть убей ты нас всех - нету!
   И Ксения после всех этих слов, прижав руки к огромному животу, завыла в голос и еще и еще что-то продолжала сквозь вой и слезы Зинаиде объяснять, но та уже не слушала - кинулась вон из устиновского дома.
   Когда спустя полчаса, даже меньше, Кирилл вышел на дворовое крыльцо, он увидел, что жена его торопливо и суматошно запрягает пегую кобылку, а около нее прыгает и визжит, исходит от нетерпения пестрый чей-то пес. Он присмотрелся - устиновский пес по кличке Барин.