И вот в доме-землянке немудрящей семья староверческая сидит, чай смородиновый пьет, печурку бесперечь греет, вдруг - стук-бряк, а далее еще и звон в стеклышке раззвенелся, это полувятская девка парня выманивает. Это Анютка выманивает Власа, вот кого! Начнет с окошка, ну а после уже и в двери так же брякается.
   Тогда и придумали Власовы старики-родители изнутри избу на замок закидывать. Как выйти кому на двор, то и просят у батюшки ключик - он его с крестом на шее, на шнурочке носил. Он ключик даст, а тогда уже можно самого себя открыть и на волю выпустить.
   А тут Анютка за окном, за дверьми никак не унимается:
   - Власик ты мой, Власёночек, выходи ко мне бегом, пирожочком угощу непременно! Сама пекла, сама пирожочек принесла тепленький!
   А Влас, тот парень-кержак, терпел да терпел под замком, после накидывает на себя шапку, но не в дверь бежит, а головой в шапке прямо в оконце ударяется. Ударился и сгинул с глаз родительских в одно мгновение. Будто и не сидел с отцом с матерью у печурки, не пил с ними чай смородиновый!
   Ну, родители, и сестры, и братья Власовы замешкались, ключиком-то себя не сразу открыли, не сразу кинулись на полувятскую сторону. Прибегают, запыхавшись, к Анюткиной избе, а Влас там уже сидит и тоже чай с милой со своей попивает. Настоящий уже чай, китайский.
   - Да как же это ты, Власушко?! - взмолились родители, и братья, и сестры, и кто еще там в то самое время. - Как же чай в чужой избе пьешь? К чужой, к поганой посуде своими губами касаешься! Ой, погибель нам, ой, погибель! А свой-то дом, своя чашка-ложка уже и ненужные тебе? И вера своя, и двуперстный крест?
   - Не серчайте, не убивайтесь, родители, и вы, братья-сестры! отвечает Влас. - Вы глядите-ка лучше, как мною сделано-придумано! Мною из родного дома своя чашка взятая! Вот она. Я из Анюткиной-то чашки раз только глотну, а второй-то - из своей уже! Я в половину только свой обычай не блюду! Дак это разве беда - половина-то? Одна-то только?! Половиноч-ка крохотная?
   - Ахти, ахти! А когда креститься, где будет твоя половина?
   - И тама-ка - так же самое сделаю я! Тремя пальцами придется класть крест, дак я один-то наполовинку в ладошку в свою упрячу! Чтобы он не торчал сильно-то, не пялился! Вот как! У нас с женушкой Анютушкой завсегда и всё только эдак и будет: напополам!
   Вот откуда пошла в Лебяжке эта фамилия - Половинкины.
   Но те, Половинкины самые первые, видно по всему, и схитрить и слукавить умели, а нынеш-ний этого свойства был вовсе лишен.
   И в те далекие времена вот какие заводились сказочки, а нынче совсем было не до веселья.
   Половинкин ушел, Комиссия задумалась, а потом Петр Калашников сказал:
   - Это масса от нас ушла! Ей-богу! И как бы нам, товарищи, действительно не оторваться от массы! Может ведь получиться?
   - Может! - подтвердил Устинов. - И не только мы, но и государство может без массы и без народу остаться!
   - Как это - без народу, Никола? - спросил Калашников. - Уже непонятно мне? Народ-от куда же подевается? Люди-то?
   - Вот именно: люди никуда не подеваются, люди будут, а народу не будет! Когда общего слова нету! Когда он и сам-то для себя такого слова не находит! Тогда какой же это народ?
   - Половинкин ушел от нас вот как, - захотел объяснить Калашников, ему обществен-ность более по душе, да он боится, что из ее ничего не получится! Более того, он боится - придет Колчак, до смерти подавит всяческую общественность и нашу Комиссию в том числе. И в том же числе его самого, лично Половинкина!
   - Половинкин ушел потому, что ему Колчак много милее! Он за Колчака! не согласился Дерябин с Калашниковым. - Он за военную диктатуру!
   - Половинкин ушел, потому что и сам не знает, как лучше, как хуже! Вот он и ушел! Чтобы не путаться мыслями! - подумал вслух Устинов.
   Тут заявил свое мнение Игнашка Игнатов.
   - Ага, ага! - сказал он, подняв палец вверх, помахивая им над головой, над реденькими сивыми волосами. - Вот и Половинкин не знает, как лучше, как совсем худо и плохо! И мы не знаем тоже. Значит, мы вовсе не оторвались от народной массы! Отрывание, оно когда? Когда одне што-то там про себя знают, а масса - в темноте и не знает ничего. Ну, у нас такого нету, мы тоже не знаем ничо, а значит, мы, Комиссия, неоторванные! И когда так, верно что, давайте поживее писать Обращение к народу! А то затеяли его писать, да и забыли про его! Но раз мы с массой вместе, то нам забывать энто дело уже никак нельзя!
   Устинов и еще сказал:
   - Колчак пришел, а Половинкин ушел... Действительно. Как понять? Что значит?
   Глава двенадцатая
   КРУГЛЕШКИ И ПАЛОЧКИ
   Теперь от Дерябина зависело: быть или не быть Комиссии.
   Если он скажет: "Вот и Половинкину надоели наши слова! Хватит слов и заседаний! Тем более ни к чему писать Обращение!" - если он так скажет, значит, Комиссия расколется. Не станет ее больше на свете.
   Дерябина тотчас поддержит Игнашка, Калашникова - Устинов, двое и двое, вот и полный раскол.
   Всякое случалось в Комиссии, но такого момента не бывало.
   Не бывало, нет... Члены Комиссии смотрели друг на друга внимательно: смогут они разойтись между собою, как Половинкин с ними только что разошелся, или не смогут? Будут и дальше вместе или уже порознь каждый? С этой вот минуты. Есть у них общее дело или не стало его? Или дело есть и даже более трудное, чем раньше, но их-то уже нет при нем всех вместе? Или еще как-то, еще что-то, еще почему-то...
   Трое они друг к другу вот так присматривались, друг друга угадывали Дерябин, Калашни-ков и Устинов, а четвертый, Игнашка Игнатов, ерзал на стуле в каком-то нетерпении, о чем-то, но не совсем, догадываясь...
   После молчания первым сказал Калашников:
   - Верно и верно: слово у нас есть, а другого за душою - ничего! Трудовые мы люди, и крестьяне-хозяева, кормильцы человечества, и защитники-солдаты, и кооперацию делали, и песню пели "Владыкой мира будет труд", а всё одно и нам бывает время, что у нас нету ничего за душой, как только слово! Хотя сильное, а хотя и слабенькое, но только оно одно. Как у ребеночков малых, когда оне пролепетать могут, а сделать не умеют и не знают как. До слез жалко самого себя в таком положении, а что сделаешь? Будем взывать! Обращаться!
   - К кому обращаемся-то? - спросил Дерябин. Сердито спросил, неохотно, а в то же время подвигаясь на табурете к столу и вынимая из кармана гимнастерки замусоленный карандашик.
   - К гражданам и товарищам... - пояснил Калашников. - Ко всем гражданам и граждан-кам, которые пожелают быть людьми...
   Уже поздно ночью Обращение было написано в следующем виде:
   "Стало известно населению о приходе новой власти в г. Омске, говорилось в нем. - Ясно, что за этой переменой последуют и другие, и не будет в Сибири организации или союза людей и даже отдельного человека, которого это не коснется.
   И вот, в сознании предстоящих испытаний, Лесная Лебяжинская Комиссия поставила перед собою вопрос - нужна ли она теперь? Не будет ли она противоречием для нового государствен-ного устройства Сибири?
   Сообщаем гражданам, пожелающим выслушать нас, а прежде всего нашим избирателям, что Комиссия и впредь намерена существовать.
   Вот наши мысли, через которые мы приняли это решение.
   Хотя человек и называет себя существом мыслящим, немыслимыми остаются его ошибки, заблуждения и жестокости друг к другу. Так что мысль становится бессильной понять всё это. И все-таки тут не самый еще конец человечества и еще может теплиться надежда на разум и на сердечное раскаяние в собственных ошибках прошлого.
   Но когда это попрание разума и сердца, когда немыслимость будет перенесена человеком на природу, то уже не сможет быть у людей никакого будущего и неизбежен их конец, позорный и ужасный, потому что это будет концом всякого сознания - человеческого, божественного или еще неизвестных сил. А когда так, то уже и сегодня человеку незачем жить. Разве это жизнь, которая преследует свой собственный конец и обращает в прах всё живое и даже мертвое? Нет, это действительно один только позор!
   И Лебяжинская Лесная Комиссия убеждена, что любая власть не усмотрит в ее деятельности хотя бы капли чего-либо противодействующего ей. Ведь истинное назначение власти - разум-ный закон и порядок, а закон и порядок не могут быть без убережения людьми всей природы и земли, на которой они существуют, а именно к этому убережению стремится наша Комиссия. И кому, как не крестьянину, кормильцу человечества в целом, а среди него - властей и прави-тельств, заниматься таким убережением?
   Мы убеждены, и даже глубоко, что в разумном будущем человек сперва положит в основу тот либо другой закон природы, а уже после приспособит к нему свой человеческий закон. К примеру, в законе природы ни один даже самый хищный зверь не истребляет другого, хотя бы и самого слабого, а только поедает его по мере истинной необходимости, ради только сохранения своей собственной жизни, отсюда и человек должен будет принять закон о невозможности истребления отдельных племен и народов, то есть о невозможности войн между собою.
   Но так будет еще не скоро. Мы до этого, конечно, не доживем. Однако покуда мы живые - мы должны стремиться к этому разуму. Ведь для чего-то он у нас все-таки имеется?!
   Итак, дорогие сограждане, продолжим нашу хотя и скромную, но работу на благо нас же самих, на благо наших детей (что то же самое), на благо власти и государства, которое будет при нас и долгое время после нас.
   Сограждане! Не будем гордиться, но факт есть всё же факт: мы, хотя и с отдельными ошибками, добились такого распределения лесного запаса, что почти полное большинство граждан признало его справедливым. А когда это было в прошлом? Этого в прошлом еще не было, и это значит, что мы заглянули в справедливое будущее. Мы установили народные ценники на лес строевой, дровяной и на жердянник, и, хотя вокруг хозяйственная разруха и упадок, и цены вообще отсутствуют, и порядка нет нисколько, - наш ценник является вполне действующим.
   Мы приняли первые меры к восстановлению лесного подроста, и к устройству лесных промыслов, и тому подобное. Наша Комиссия обращена к природе, то есть к девственной чистоте и к самому разумному в мире порядку, и вот именно это и позволило нам оказать хотя и малое, а все-таки влияние на беспорядок повседневной жизни нашего сельского общества - примером тому служит хотя бы только борьба с самогоноварением, за которую опять же подавляющее большинство граждан, а особенно гражданок, не может не выразить нам самой сердечной благодарности. Не будем таиться - нам трудно воспитать в себе сознательное отношение к общественной собственности и самодисциплину, но всё же пройденный опыт кооперирования и нынешняя работа Комиссии подают нам надежду на самих себя.
   Вас, граждане Лебяжки, мы призываем к всесторонней поддержке избранной вами же общественной организации, на сегодня - единственной в селе и тем более необходимой для утверждения во всех нас гражданственности и понятия, которые не создаются ничем, как только равноправным общественным сотрудничеством.
   Вокруг бушует война, и деятельность нашей Комиссии при свете ее зловещего и совсем уже близкого зарева может показаться никому не нужным и даже глупым занятием. Но в действите-льности это совсем не так, ибо любая работа в пользу общества должна быть исполнена нынче со всей ответственностью людей друг перед другом. Как раз нынче, как никогда, это святой долг и обязанность человека.
   И не для того наши предки привели нас в Сибирь, чтобы мы уничтожали ее земли и леса и самих себя уничтожали бы в распрях и братоубийстве. Прадеды наши верили в разум свой и в разум наш, а мы только продолжаем эту веру!"
   Керосин, который водился прежде в избе Панкратовых, давно был сожжен Лесной Комисси-ей в ночных ее трудах, и теперь, потрескивая-попыхивая, светил жировичок-плошка. Фитилек был пеньковый, трещал, дымил, то вспыхивал, а то совсем почти что угасал. Свет от него шел густо-желтый, а угольно-черные тени падали на стол, на пол, на стены: кудлатая, неподвижная голова Петра Калашникова, подпертая одной рукой, остроносая - Дерябина, Игнашкин отпечаток - голова клонится, клонится, потом резко дергается кверху.
   От Устинова тень отражалась и на столе и на полу и всё время шевелилась - Устинов был нынче за писаря.
   Когда кончили работу и вздохнули все с облегчением, поглядели друг на друга ласково и не без гордости - вот как смогли сделать, как написать! Дерябин придвинул к себе стопку листочков и сказал:
   - Теперь вот что, Устинов! Теперь всё, как тут есть, перепиши начисто. А то, кроме как ты, никто твою руку не поймет. Ну а мы, все остальные, придем сюда утром, и каждый, уже с чисто-вика, тоже перепишет Обращение. Может, и не по одному разу, а по два. И даже по три. Чтобы шире распространить его в массе, если уж оно существует. - Тут Дерябин вздохнул, задумался, а потом и еще сказал: - Хотя кто его знает? Вполне может быть, мы и зря занимаемся. Нынче надо заниматься оружием, а больше ничем. Как поняли уже многие селения и уезды.
   - Нет, я не согласен! - тут же и горячо, будто и не было об этом споров, отозвался Калаш-ников. - Не будет другого исхода - будем воевать! Но воевать надо уже бессловесно, со сжатыми губами! То есть у меня должно быть сознание, что я всё сказал, ни одного слова убеждения и рассудка не забыл. Ни полслова! И ежели после того меня не захотели услышать и понять тогда у меня действительно ничего другого не осталось, как оружие! И хотя я на возрасте и человек не военный, но пойду в первой шеренге! Ежели адмирал начнет с нами преступно и зверски делать, как атаман Анненков делает с народом в Сибири, как Семенов - за Байкалом, как Деникин - в России, - я пойду, ни минуты не задумавшись, и своей жизни мне не жалко, когда он меня убьет, потому что жить под издевательством и произволом - это гораздо хуже, чем помирать! Я одного не могу: воевать и думать - будто я забыл своему врагу сказать и объяснить о себе, а он, не поняв меня, из-за своего непонимания и воюет со мною!
   - Ну, это ему очень хорошо - твоему врагу, - усмехнулся Дерябин. - Он умный стал, он радуется, что даже в простом народе и то разные слова нынче произносятся: "демократия", "свобода и равенство", "долг и сознание"... И покуда ты все эти и прочие слова ему говоришь, он в тебя первый - пиф-паф! - получай демократию!
   - Пущай! Я, между прочим, не об нем забочусь - об себе!
   А Устинов сидел, помалкивал и думал о том, что ему трудно будет переписывать Обраще-ние: у него чистописание и никогда-то не шло, не был он к нему способен, а нынче ему до смерти хотелось хоть одним глазком глянуть на бывшего Севки Куприянова, теперь его собственного мерина. До смерти! Кроме того, он столько уже думал над каждым словом Обращения, покуда оно писалось, что сидеть еще много часов за столом ему было не под силу. Но надо было. Надо и надо.
   Дерябин и Калашников продолжали спорить устало, из последних сил.
   Потом все члены Комиссии разошлись.
   Устинов подправил фитилек в плошке и принялся за работу.
   Тихо было в избе, сверчок стрекотал, часы-ходики постукивали, фитилек потрескивал, чернильное перо поскрипывало в устиновской руке. И еще Устинов слышал свое дыхание. Он каждый вдох приспосабливал к движению руки по бумаге.
   И хотя Устинову очень хотелось забежать на свою ограду поглядать мерина - всё равно дело, кажется, пошло у него на лад. Он в каждое слово Обращения еще и еще вдумывался, словно брал его в ладонь правой руки, а потом сквозь тоненькую ученическую ручку возвращал на бумагу - на большой и белый лист. Комиссия в свое время из конторы бывшего лесничества разжилась этой великолепной бумагой и теперь пользовалась ею экономно, в особых только случаях.
   "Несмотря на то что человек называет себя существом мыслящим..."
   "Разве это жизнь, которая преследует ускорить свой собственный конец..."
   "Мы убеждены и даже глубоко, что в разумном будущем..." - писал Устинов старательно, букву за буквой, слово за словом, фразу за фразой, и всё явственнее эти буквы, и слова, и фразы вставали перед ним своим смыслом и своею надеждой.
   А когда Устинов написал: "...и это значит, что мы заглянули в справедливое будущее" - и действительно почувствовал этот загляд, этот будущий разум, кто-то помешал ему. Кто-то рядом с ним появился.
   Зинаида появилась...
   Устинов поднял от бумаги голову:
   - Ты как?
   Она усмехнулась, почти засмеялась, но на лице ее, темноватом при свете коптилки, тут же промелькнул не то страх, не то жестокость. Она положила руку на бумажный лист, закрыла перед Устиновым письмо и строго сказала:
   - Я тоже который раз чую: что ищу - то найду! Рукой протяну чуть подале и достану. Вот так же, как ты нонче...
   Устинов еще поглядел на Зинаиду молча. Ответил ей:
   - Известно тебе?! Известно - ищу ли, нет ли я?
   - Да мне всё об тебе известно, Никола, неужто ты не знаешь? Притворяешься, поди, будто не знаешь?
   - Выдумываешь! Чего нет, то и выдумываешь!
   - А ты не прячь глаза-то, погляди на меня! Да я ведь след в след за тобою, Никола, иду! Иду, иду, иду - кажный день! Ты речь степным порубщикам говорил, я в ту ночь в лесу была, слышала. К тебе Григорий Сухих приезжал в избушку на пашню - снова знала я, зачем приез-жал он, с какими словами! Ты к Смирновскому, к Родиону Гавриловичу, пошел, а я наперед тебя забежала и говорила с офицером-то об том же, как и ты говорил. А Гришка Сухих горел прошлой ночью, Кудеяр уговаривал тебя пойти с ним в огонь - мне тоже известно!
   - Откуда? - вздрогнул Устинов.
   - И когда даже нету меня вблизости, я с любого места всё об тебе знаю!
   Устинов помолчал, усмехнулся:
   - Может, напрасно я Кудеяра-то не послушался? Не пошел с ним в огонь?
   - Может, напрасно. Сгорел бы уже с концом! И для себя, и для меня. Но не пойдешь ты в огонь-то, Никола... Нет, не пойдешь...
   - А вдруг?
   - Жизни слишком в тебе много, чтобы она позволила тебе в пламя пойти... жизни много, но слепая она где-то, на какой-то глаз, не видит, не ведает, как женщина за ей следом идет, ни на шаг отстать не может!
   - А вот нельзя! Нельзя человеку чужой тенью жить!
   - "Нельзя"! Да я только так и живу, как нельзя! Как нельзя думать и надеяться - так думаю и надеюсь! Какие сны нельзя глядеть, те гляжу! Я в войну-то как думала: пущай бы ты вернулся с ее живой, а Кирилл бы - нет! Так разве можно? Кирилл - тот ангельская душа, а ты, может, и распроклятая?! Он из-за тебя крылечко свое тешет денно и нощно, самогонкой занимается тихонечко, а ведь у тебя из-за его волоса одного с головы не упало! Я Комиссию-то в дом свой позвала почто? Хотела лебяжинскому обчеству за давнее его добро ко мне добром же ответить, хотела, чтобы какая-никакая, а в моем дому справедливость совершалась, какой-никакой, а мир человеческий, когда вокруг войной всё горит, - вот как я хотела! А сделалось как? К себе одной я всё на свете свела - хочу у себя в дому тебя видеть и слышать кажный день без перерыву - вот и всё! И всё тут! Так разве можно людей-то всех из-за тебя одного обманы-вать и предавать? А когда так, когда я посередке однех только "нельзя" живу, давай сделаем, убежим! Куда-нибудь, всё одно куда! Пленный австриец в Крушихе с мужней одной женой убежал! Австриец, чужестранец, а нам-то с тобою и бог велел сделать!
   - С ума ты сошла, Зинаида?!
   - Ну тогда утопимся вместе? С Кудеяром ты сгореть не захотел, а со мною утопиться? В проруби?
   - Прорубь-то, вода-то холодная - она чем лучше того огня, в который меня Кудеяр звал? Юродивая? И ты?
   - И опять не стыдно тебе, Никола? - спросила Зинаида и приблизила к нему свое лицо, темное, горячее, с широкими глазами. - Не стыдно? Нисколь?
   - Стыдно мне! - признался Устинов, отворачиваясь. - Ты доведешь! Хотя до стыда, хотя еще до чего!
   - Ну и за это спасибо! Хоть до чего-нибудь, а всё ж таки могу тебя довести. И не прячь глаз-то, Никола, обратно! С закрытыми глазами всё одно жизнь не проживешь! Ты открывай глаза, гляди на меня пуще! Ну? Что углядел-то?
   - Тебя, Зинку Панкратову. А что тут такого? Особенного?
   - Что ты увидел? Увидел, будто я для любви негодная?
   - Я такого не сказал. Не увидел.
   - Старая, да?
   - Не сказал же я этого!
   - Кривая? Косая? Рябая!
   - А ну тебя! Ей-богу!
   - Богу только и годная? Да?
   - Ну, почто же ему только одному?
   - Значит, годная я для любви! Для человеческой! А почто же не любишь? Не моргай глазками-то, отвечай: что мне с годностью своею делать? Что?
   - Уняться надо тебе, Зинаида. Уймись. Успокойся.
   - Да никогда в жизни!
   - Бессовестная ты, ей-богу! Так и есть - бессовестная вовсе! Ты семью мою разорить готовая, и жену, и детей моих и внучат! Ты - женщина! Женщина в тебе из кожи лезет - ладно! Но ты же - мать! Ты своих сынов вырастила, а мою кровь, моих внучат малых ты погубить хочешь? Да как же энто соединяется-то в тебе? Ты мне счастья желаешь? Обман! Обман, и всё тут! Какое мне будет счастье, когда я малых младенцев, ровно Каин, предам? Ты, Зинаида, без малого тот же Кудеяр: он всё человечество призывает за собою следовать, а сам единого человека не вскормил, не вырастил! Но ты еще хужёе! Кудеяр отцовства не знает, и спроса с его нету, а ты мать, а предаешь материнство! И меня уговариваешь предателем сделаться. Тебя общество лебяжинское приняло, вскормило, вспоило, а тебе на его плюнуть пустяк стоит! Мне обществом дело поручено, Лесная Комиссия, а ты меня завлечешь - какой же я после того ему работник? Я для всех, для кажного сопляка посмешищем стану, кажный пальцем в меня ткнет, скажет: "Какой это мужик, когда бабе поддался!" И не можем с тобою мы ничего такого. Мнится тебе, будто можем! Ведь это же сколь человек мы несчастными сделаем, когда я соглашусь с тобою? Сколь истинно человеческого и необходимого дела погубим? Да я после того и в глаза-то и людям, и сам себе побоюсь поглядеть!
   - Нет, я совестливая, Никола. Совесть меня душит, за горло хватает. Но нельзя же всю-то жизнь в удушении жить?! И нельзя всю жизнь беспонятливой и бестолковой существовать - а без тебя, Никола, я такая и есть - в ожидании и в ожидании, как ты мне объяснишь?..
   - Чего объяснять-то?
   - Всё! Всё на свете! Газетки я по ночам читаю, у мужиков, у соседей выпрошенные, а смысла понять в них не могу.
   - Я могу, что ли?
   - Ты - можешь! Ты ко всему умный, к любому предмету. Вот и обиднее всего на свете, что глупый ты к одному только - ко мне ты глупый и беспонятливый. Не понимаешь, что не рабой же я стала безмолвной лебяжинскому миру за корм, который он мне скормил? И не за тем же мне добро человеческое выпало пережить, чтобы после меня всю жизнь им попрекали? И себя я тоже попрекала бы? И от себя самой из-за него отрешалась бы? И Кириллу Панкратову я тоже не раба за то, что однажды понравился он мне. Было - понравился. Слова говорил краси-вые, глядел на меня ангельски, ну и что? Да неужели я по сю пору перед ним не отрабствовала за всё? Не напахала на него, не насеяла? Не народила, не вырастила детей ему, не намолчала безответным молчанием, когда крылечко резное ему всею жизнью стало, дороже оно ему всего на свете! Я не бесчестная перед своею совестью - нет и нет! Я честная! А ежели совесть сильнее меня - пусть убьет меня, пусть иссушит, пусть заместо женщины пугало сделает огородное - я не обижусь. А обижусь никому не пожалуюсь, ни одной живой душе!.. Но ты же сам, Никола, глядишь и видишь - не рябая я, не иссушенная, не одному только богу, но и человеку нужная! Так почто же ты, человек, от меня отказываешься? И меня и себя обманыва-ешь, будто так и должно быть? Да не поверю я этому, не поверю никогда и во веки веков! Не может этого быть - вот мое последнее слово!
   - Нельзя! - прошептал Устинов. - Нельзя!
   - Зла-то, зла-то в тебе, Устинов, - сколь! Да неужто ты не видишь, как со мной-то проис-ходит нонче! Неужели не поймешь, что девичество мое, замужество мое, вся жизнь моя - она не как у других баб, и вот отбилась я от баб, и не такая я, как все они, и закон бабий мне - ничто! Одинокая вовсе стала я, в одиночестве потеряла страх, ничего не боюсь, и можно мне всё! Я набоялась за свою-то жизнь - хватит! Я его скрывала, свой страх и робость, и стыд скрывала, что не такая была, как все, а бабы обо мне говорили: "Зинка - она храбрая, ничего не боится, мужик мужиком!" Оне и знать не хотели, как страшно мне, что я от баб откололась, а к мужикам не прибилась, что жениха не умела выбрать себе да и мигнуть ему: "Подходи, мол, ко мне!" Что после мужицкой-то работы до смерти боялась я, не зная, смогу ли, нет ли ребятишек по-хорошему народить! А когда я через свой страх перешагнула и всё по-бабьи сделала, так чего же мне и еще-то бояться? Какой еще выдумать для себя страх? И для чего?!
   - Нельзя! - снова крикнул Устинов и оттолкнул Зинаиду, и голова ее опрокинулась назад, глаза закрылись. Нескоро она выпрямилась на стуле, облизнула губы.
   - Какой нашелся?! Откуда и зачем только нашелся и взялся? Григорий Сухих - в нем в одном три, а то и четыре мужика живут, и все, как я велю им, так и сделают, так и поступят! Велю убить тебя - и завтра же тебя не будет на свете! Скажу не убивать, и пальцем не тронут, хотя бы ты его оскорблял, хотя бы изгалялся над им сколь угодно! Он и всегда-то, Гришка Сухих, уважал тебя бесконечно, а враг ты ему по одной только причине из-за меня! Но я велю - он и эту причину забудет! А ты? Да откудова ты взялся - душу мне сушить, тело мучить и распинать? Откуда? Злодей ты из злодеев! Убийца мой!
   И таким проклятьем были эти слова, что Устинов огляделся по сторонам не слышит ли их кто?
   - Пошто же ты меня так? Ничего я тебе не сделал!
   - Зверь ты за это страшный, когда не сделал мне ничего! Сказочку про святого Алексея, божьего человека, рассказал - это было! А большего-то что? Ничего больше! Как чужой! Как нездешний какой-то. Я следом-то за тенью хожу! За призраком! А призрак только и желает, чтобы я через него тоже тенью стала бы! - Зинаида подержалась за голову... Передохнула. - Умный ты, Никола! И я за твою умность радовалась, от радости дрожала! А пришла к тебе, приблизилась, об ту же самую умность и лицом, и всем телом ударилась! Больно-то как!