- А я вот что - я выскажу нонче всю правду! До конца! Хватит всем нам, а мне так и особенно, вполголоса разговаривать, думать, а для людей утаивать - что и как! Я скажу - игрушка была наша Лесная Комиссия, вот что! Вот мы и доигрались в свою игрушечку! Вместо того чтобы самим до конца идти по пути самой главной переделки человечества, вместо того чтобы до конца ликвидировать Гришку Сухих, разных там Кругловых, а может, даже и тебя вот, Иван Иванович, и уже объявиться военной действующей силой против деспотов, - мы занима-лись речами, да лесинами разными, да самогонными аппаратами. И дождались гибели товарища Устинова! И я спрошу: как понимают люди эту гибель? И никто мне на вопрос не ответит! Потому что общество наше находится в полном заблуждении. Такие вот, как ты, Иван Иванович, в этот совершенно темный тупик его когда-то завели, то есть предали окончательно! Я даже про себя скажу, не постесняюсь: я тоже поддаюсь твоему, Иван Иванович, вредоносному влиянию! Хотя бы взять последний случай, когда я под воздействием поднял руку за конфискацию у братьев Кругловых, но не просто так, а в пользу Колчака, с клятвою и с верноподданническими возгласами к нему! Позор! Есть один только выход - безжалостная война всех, кто хочет светлого будущего для народа, со всеми, кто не хочет и не желает его! И вот я скажу: "Спи спокойно, дорогой товарищ Устинов, - мы борьбу за тебя, за всё твое человеческое, за то, чтобы никогда уже такие же люди, каким ты был, не убивались злодейски, а только помирали бы сами по себе, в кругу любимых родственников и детей, - мы эту борьбу доведем до полного и победоносного конца!" Настало время всё это сказать всей массе, всему народу.
   Смирновский, слушая, переложил со стола на колени шапку-папаху офицерского образца, но без кокарды, потеребил небольшой ус.
   - А может быть, общую траурную речь составить? От всей Комиссии? Сможем? Перед лицом покойного Коли Устинова? - спросил он.
   - Нет! - ответил Дерябин. - Нет, не сможем!
   - Обращение общее - мы же написали?
   - То - другой разговор!
   - Так что же - мы сегодня уже разрушаем наше собственное Обращение? Признаем, что нет у нас общественного начала? - спрашивал Смирновский, а Дерябин отвечал:
   - Да что оно нонче такое - общественное-то? Когда весь белый свет на куски расколотый, и собирать их да склеивать - гораздо трудней и бессмысленней, чем сделать всё заново?
   - Что всё-то? - не понял Калашников.
   - Говорю же - весь белый нонешний свет. Весь мир. Все человечество. Всё сделать заново раз и навсегда. Разрушить до основания, а затем... вот так.
   - Ну, как же так? - развел руками Калашников. - Как же так? Травинки разные и те составляют один луг, а люди? Уже ни во что не могут складываться? Ни во что составиться?
   - Могут! - сказал Смирновский. - Обязаны! В нации и в государства. Не пустое дело. Люди без этого не существуют!
   - Это - вообще. А нонче - не могут и не должны! - стоял на своем Дерябин. - Нонче людям срочно необходимо избавиться от сорного пырея, который повелся среди них в изобилии в любой нации, в любом государстве. Вот что - первое и главное! И ты, Смирновский, ты сам-то - что скажешь траурному митингу?
   Смирновский помолчал, постукивая пальцами по коленке, и еще раз переложил папаху с коленей на стол...
   - Честный солдат из-за угля убит своими же - страшно! И не знаю, как будет, ежели мы этого не испугаемся, не содрогнемся от этого! Я вот что предлагаю сказать, - ухватился Смирновский за пришедшую к нему мысль, - это убийство на каждом из нас лежит позором, каждый нынче подозревается в низости. А чтобы очиститься от скверны - найдем убийцу! Пусть каждый вспомнит, что он слышал прошлую ночь? Шаги какие-то, езду по улице? Скрип ворот у соседа? Чьи собаки лаяли тогда? Пусть каждый считает, что, если не будет найден виновник, тогда он тоже - виноватый, не убийца, так соучастник! Ведь это же своими сделано! Чужие не знали бы, что Устинов ходит уже после болезни на улицу и можно его, хоть и хромого, а вызвать из дома? Свои, свои сделали! Знающие!
   - Нет, Смирновский, не добьешься ты настоящего следствия! В наше-то время? Выдумка это и блажь,- заметил Дерябин.
   - Помолчим! - ответил ему Смирновский. Встал, широко перекрестился и снова сел.
   - Вот так, вот так, - подал из угла глухой свой голос Половинкин. Надобно всем на похоронах широко креститься! Чтобы другим видать было и самим себе: всё от бога! И торжественные слова, громкие, хотя бы и рыдательные, должны быть. Чтобы оне кажного клюнули в самую душу. До боли!
   После того как Половинкин, громко хлопнув дверью панкратовской избы, ушел из Комиссии, он как будто одичал вовсе. Он и всегда-то был мужиком запущенным, лохматым, ходил в рванье, а нынче совсем стал мрачным. Говорил, глухо кашляя, взявшись обеими руками за голову, ни на кого не глядя.
   - Это власть да вот еще священнослужители говорят-то слишком громко! отозвался на его слова Калашников. - Это оне подмяли под себя всё: и землю, и дворцы разные, и громкие слова. А нам, народу, по-своему и обыкновенно, зато по правде надо выразиться! Ты вот, Половинкин, что сказал бы о Николе Левонтьевиче?
   - Ну кого я там скажу, ежели от себя самого, а не от бога говорить? Никого не скажу. Работник был Устинов, вот! Страсть какой работник, мы ить с им пашенные соседи. Как зачнет пахать на Моркошке своем да на Соловом, дак, верите ли, мужики, пар у его от пласта бесперечь идет, ну будто вот веником березовым он пашню парит, а не плугом пашет ее. И от зари до зари всё ему одинаково, устали на его нет! Как зачнет с утра, так же во тьме кончит. Глядеть без зависти невозможно, дак я грешил, завидовал! - И Половинкин не через рукав, а сквозь дыру полушубка высунувши руку, махнул ею и еще сказал: - Я ить как? Я ить зарекся с вами, с Комиссией, вожжаться, надоели вы мне сильно разными словами, но вот повернулось - я обратно вас тут слушаю и даже сам разговариваю. Всё из-за Устинова. Он и живой и мертвый не отстает от меня!
   Половинкин смолк, а торопливо, даже слегка заикаясь, заговорил Игнашка Игнатов.
   - Умный он был сильно, Николай-то наш Левонтьевич, - заговорил он. - А энто человеку во вред! И совестливый он был. Опять - во вред! Я тоже покаюсь, сколь годов был шесть с пол-тиной рублев ему должОн, а он стеснялся спрашивать. Я вот и в Комиссию-то тоже стеснялся пойтить, думаю, сидеть буду за столом с Устиновым рядом, а он и спросит шесть с полтиной дак не спросил же ведь ни разочку! И еще покаюсь, не отдал бы я долгу, кабы не нонешний случай со злодейским убийством! Ну, теперь ужо отдам - при всех обещается мною, отдам вдовой Домне Устиновой. И скажу ей - не убиваться, всё одно совестливые эдакие, оне ведь не жильцы - нет и нет!
   - Нет! - тихо повторил Иван Иванович. - Нет, ты их не слушайся никого, Никола Левон-тьевич! Их не слушайся, слушайся меня. Оне все - кажный об себе да об своем, ну и пущай их, а я без малого девяносто годов топтался по земле, всякого вытоптал, и своего у меня за столь великий строк без малого вовсе не осталось. Я потому жил - не помирал, что, какой предмет, мне непонятный в жизни, не умею сказать о ём, не знаю его, я тот же час догадываюсь: "Ну ладно, - я не пойму, другие поймут! Никола Левонтьевич поймет заместо меня, вот кто!" И вот нонче думаю-считаю: сколь же годов-то я прожил благодаря тебя, Никола Левонтьевич! По твоей причине? А когда нету уже тебя, дак я беспричинно живу, да? Да, так оно и есть дело! И уже полным обманом живу с минуты твоей кончины, вот как! Жить нехорошо мне без тебя, а помирать - как? На кого же понадеяться, если б не на тебя? На кого глянуть раз последний, кого услыхать отходящим слухом? Я же вот на их на всех,показал Иван Иванович на присут-ствующих - я на их, на живую Комиссию, понадеяться правдишно не могу! А не понадеяв-шись, не страшно ли разве помирать, Никола Левонтьевич? Вот какое ты сделал мне положение! Не могу выговорить я смерть твою, не в силах, тем более - истинно она сделана своими же жителями. Как же случилось и бесподобно: жить нельзя, и помереть страшно, страшно к старцу Самсонию-Кривому пойти, пасть у ног его босых, под взгляд жаждущий ока его! Пасть и поставить перед им чашу отравленную, из коей испить нету ему одного глотка, ибо отрава она, яды в ей во множестве! "За что принимал я великую скорбь, и муки, и мрак? И гнев и упрек - проклятие старшего брата своего старца Лаврентия святоликого? За что? - возгласит ко мне Самсоний. - За что, когда, заместо искупления грехов моих и заступничества за вас, вы, внуки мои, еще более отравили чашу сию? Пошто владеет вами блуд, и страм, и бесчеловечье великое? Для того ли отвел я вас обратно на место нонешнего жительства и рождения и крещения ваше-го?" Вот как возгласит ко мне Самсоний-старец, а я? Ожидание возгласа его - смертная мне пытка, но одного я прошу: "Господь бог! Не томи, призови скорее к ответу и к мукам адовым! Не распинай на энтом свете, распинай на том - при лике твоем скорбном светлее мне будет, распятому, чем при взглядах неблагодарных человечьих, не по праву живущих убийц и козлов блудливых!"
   А когда Иван Иванович протянул руки, подхватывая что-то невидимое, никто не сомневался - это он смерть свою подхватывает и вот сейчас умрет.
   Но Иван Иванович не умер.
   Кособокий, со слезами, застывшими в морщинах, он встал, стоял долго и недвижно, а потом вздохнул продолжительно, руки опустил и пошел. Тихо-тихо, едва-едва. У выхода сказал:
   - Ну? Как мы можем? Никак! И - ничего!
   Зима брала свое, и на послезавтра, в день похорон, мороз сильно окреп.
   Белый Бор, не шевелясь ни веточкой, ни хвоинкой, четко пронизывал небо.
   Растворенный в небе туман, тоже неподвижный, редкий, белесовато-голубой, кое-где был освещен солнцем, а солнце, бесцветное, остекленевшее, с одной лишь яркой полоской окруж-ности, тихо удалялось прочь с небес, подхваченное невидимым и медленным движением.
   Только у солнца было движение, весь остальной небесный мир погрузился в неподвижность и сам излучал ее.
   Мир земной и виден и слышен был недалеко: черный край Белого Бора, белая, слегка светя-щаяся поверхность озера Лебяжьего. В мороз и в снег впаяны серенькие крапинки лебяжинских изб, в глухую тишину - редкий похоронный звон деревенской церквушки.
   В малой комнате сельской сходни на стене расклеено было Обращение Лесной Комиссии к гражданам села Лебяжки, аккуратно переписанное Устиновым на двух больших, светлых и красивых листах бумаги, когда-то изъятой из конторы Лебяжинского лесничества, а на длинном столе, в узкой раме из сосновых досок, пахнущих смолой и с затейливыми коричневыми разво-дьями смолы, лежал и сам Устинов Николай Леонтьевич.
   Глаза плотно закрыты, смотреть вокруг ему уже нельзя.
   Он был худ, изможден, страдание было на его лице, и ужас таился под закрытыми глазами, а он всё еще хотел что-то увидеть, он был в ожидании.
   Что могло случиться с ним - всё случилось, но ему всё еще интересно, как и что сейчас будет: как будут говорить о нем люди, как понесут его в церковь и отпоют, как в нынешний мороз будет закапываться над ним земля.
   В головах его стояла Домна - выплакавшаяся, бесслезная и тоже в ожидании - в ней зрели и накапливались следующие слезы и вопли. Только они и могли быть, больше для нее не могло быть ничего, никакой иной судьбы.
   А в ногах у отца стояла Ксения, вся набрякшая слезами, огромный живот под истрепанным тулупчиком, оттуда же, из порыжевшей овчины, торчат немигающие глазенки Наташки и Шурки-младшего и ничего понять не могут, только страшатся. На руках у Ксении безмолвный, позабывший непрестанное свое беспокойство, крики и возню Егорка. Этот смотрит, и кажется, будто понимает всё. Один только и понимает на всем белом свете.
   Шурка, устиновский зять, тут же был, стоял неловко, словно на чужих ногах. Плакал горько, беспрестанно. Закрывал глаза ладонью.
   И еще была Зинаида Панкратова. Лица не видно, оно в тени и прикрыто платком, видны руки с помойным ведром и с тряпкой. Она пришла на сходню с утра, ее спросили: "Зачем?" - "Помыть да хотя бы как почистить помещение, ответила Зинаида. - Я дома у себя сколь обихаживала ее, Комиссию-то! Привыкла уже!"
   Ведро подрагивало в ее крупных руках, позвякивало - единственный был звук вблизи устиновского гроба.
   Потом Зинаида поставила ведро на пол, на темные некрашеные доски, и стало совсем тихо, беззвучно.
   Только через дощатую перегородку из смежной комнаты доносился искаженный, прерывис-тый голос Дерябина.
   Там снова находились все члены Комиссии, и Половинкин тоже пришел своею мертвою властью их снова собрал Николай Устинов, и все, не то слушая, не то совсем не слушая, сидели молча, неподвижно, а Дерябин сбивчиво, торопливо, зло говорил:
   - Я и сам-то не хочу при такой отвратительной жизни жить! - говорил он. - Это же надсмешка всё над тем, что в действительности должно быть! Не жизнь - а похабная надпись на заборе! Дерьмо вонючее! Обман из обманов! И нету такой жертвы, чтобы она была слишком великой для переделки этой похабности! Не только что нету, но и не может быть!
   - Ну, Дерябин-Дерябин! - останавливал его Калашников. - Нельзя всё ж таки жизнь так ненавидеть и проклинать! Нельзя, хотя бы она и убила нашего Левонтьевича! Он бы ее за это не проклял! Я уверен! Знаю.
   - Вот за то, что он ее не проклинал, она с им так и обошлась! С такой благодарностью! Не-ет, я лишь только открою утром глаза - сразу же начинаю ее страшно ругать и разоблачать! Понимать: всё в ей не так - не по разуму, не по порядку, а ровно в помойной яме. И даже хуже!
   - Ты, Дерябин, нонче как словно Кудеяр провозглашаешь! Помолчи перед памятью нашего друга-товарища!
   - Не буду молчать! Не буду! Кудеяр - тот мальчишка передо мною сопливый, вот он кто! Конец света призывать! Дак это же пустяки! Это по-бабьи жалостливо! Не-ет, тут сперва надо покуражиться надо всем, что есть на свете! Как всё, что есть на свете, веками издевалось и куражилось над человеком, так настало время, человеку надобно отнестися ко всей жизни, ко всему свету! Настало! Надо всё переделать наново, не так, как было, ну, а ежели обратно ничего не выйдет - обломки пустить под откос!
   Смирновский, сидя к Дерябину спиной, будто бы и не у него, а все-таки спросил:
   - Не понимаю: а как же при этом в Лесной Комиссии состоять? Состоять, да еще и стара-ться? Аккуратно исполнять обязанности?
   - А это - для пробы, господин поручик! Ну вот как дети в куклешки играют, и это для их будущие взрослые действия, как парнишки крохотные играются в войну, чтобы после уже по-настоящему уничтожить друг дружку, так и я играюсь в Лесную Комиссию! Старательно играюсь! А сам жду того часа-времени, когда весь народ поймет и созреет для проклятия и для переделки-перемолки всего белого света! Жду!
   И Дерябин смолк, и долго стояла тишина, а потом в тишину эту начали закрадываться Ивана Ивановича Саморукова старческие слова...
   За последние сутки он отжил свою бесконечную жизнь, лицом стал желт, исковеркался и скособочился, как будто бы из человека начал становиться уже не человеком, а чем-то другим - плечи вывернуты одно вверх, другое - вниз, влево и вправо, шея окостенела, из нее вот-вот совсем вывернется кадык, один глаз оплыл, а сам он сидит, зачем-то еще чуть-чуть, но живой, задыхаясь, то громко, то совсем тихо рассказывает о Большой Медведице.
   Разные в Лебяжке существовали сказки, давние, праотцовские, всё больше шутливые или про любовь, но эта была совсем другого нрава. Эта была людьми почти совсем забыта, но вот Иван Иванович в последней своей памяти припомнил ее.
   Старец Самсоний-Кривой, уходя с этого света, покидая первонасельников Лебяжки, боялся, как бы кержаки и полувятские, породнившись, сделавшись одним селением, когда-нибудь после не учинили бы между собою нового раскола и вражды.
   И заклинал Самсоний и тех и других, и взрослых и малых, и мужчин и женщин против такой беды и отчаяния.
   И взывал старец к небу, а в небе - к звездам Большой Медведицы, чтобы они, когда заметят со своей высоты что-то худое между лебяжинцами - распрю и злобу, замыслы друг на друга, - чтобы дали знак на Землю, в дремучую чащу Белого Бора, в глубокую берлогу, куда и солнце-то досветиться бессильно, а только звездное сияние проникает на миг однажды в ночь.
   По знаку тому выйдет из берлоги слепая, о семи разноцветных малых и больших головах Медведица, и пойдет на запах человечьей злобы и распри, и порушит лебяжинские избы без малого все до одной, не пощадит виноватых и даже - правых.
   ...Так будто бы предрекал Самсоний-Кривой, и повторял нынче его предречение, склонив голову на руки, Иван Иванович, повторял и повторял, покуда Дерябин не поднялся за столом:
   - Пора уже с товарищем Устиновым последний раз всем нам заняться! Глядите - на улице, несмотря на мороз, народ все-таки собрался в огромном количестве, пора открывать наш траур-ный митинг! Я лично готовый сказать свою речь, ну, а кто всё еще не одумался хорошенько - тот пускай помолчит! Пошли! Народ нас ждет!
   - Не нас он ждет, народ-то! - заметил Калашников. - Не нас, а Устинова Николу ждет в последний раз! И я под это народное ожидание вот что скажу быть едиными между собою в нонешний грозный час, а также поддерживать свою Лесную Комиссию!
   - Ну это всё равно, - если люди ждут Устинова, это значит, что они ждут и нас, Лесную Комиссию. Пошли! - еще поторопил Дерябин. - И вот что, товарищи члены Комиссии, покуда идет траурный митинг - шапки не надевать! Хотя и сильный холод - всё одно ни в коем случае не надевать!
   И только Дерябин протянул руку распахнуть дверь, как она распахнулась снаружи, и сквозь густой морозный клубок воздуха кто-то крикнул:
   - Солдаты явились! Офицеры-колчаки!
   Снова заметнулся густой морозный воздух, из него выступил офицер в темно-зеленой, без погон куртке, в папахе под башлыком.
   Он снял однопалые рукавицы, развязал башлык, потоптался, размял ноги после седла.
   Покуда он разминался и развязывался, вошли и еще солдаты, они оттеснили Комиссию в угол, а офицер, прислонившись к столу, закоченелыми руками переместил кожаную сумку с левого бока на живот, расстегнул и достал бумажку. Расправил бумажку на ладони, спросил:
   - Это и есть Комиссия? Вся? В полном сборе?
   - Вся! Вся, ваше благо! - бойко, но не без страха ответил милиционер Пилипенков. Он вошел в помещение вместе с солдатами.
   Офицер кивнул, начал читать по бумажке:
   - Де-ре... Дерябин? Здесь?
   - Я - здесь! - отозвался Дерябин из угла. - А что такое?
   - Калашников Петр?
   И Калашников тоже отозвался, но как-то неуверенно, как будто забыв что-то о себе самом. Офицер подсказал ему:
   - Бывший кооператор! Ну-ну! Игнатий Игнатов? Здесь?
   - Здеся я... Вот он...
   - Половинкин?
   - Я - тоже...
   - Саморуков?
   Иван Иванович громко, с облегчением вздохнул и голосом не таким уж замогильным, которым он только что рассказывал о Большой Медведице, а как будто чем-то обнадежившись, сказал:
   - Здесь Саморуков Иван Иванович! Здеся он!
   - Смирновский? Родион? Бывший поручик?
   - Здесь!
   - Тоже - член Комиссии?
   - Тоже!
   Появился еще один офицер, он сел за стол, положил перед собою маузер и, быстро взглядывая в лица всех членов Комиссии, стал растирать прихваченное морозом лицо.
   - Удачно! Полный сбор! - кивнул ему первый, а этот повторил:
   - Удача... Полный сбор. Ано! - Он был чех, этот второй офицер.
   - Пилипенков? Правильно они назвались - члены этой самой Комиссии?
   - Точно оне назвались, ваше благо! - подтвердил Пилипенков, но офицер, должно быть, не доверился ему и спросил еще: - А этот... ну, этот местный житель. Молодой башибузук, который с нами, - он здесь?
   - Куприянов! Куприянов Матвей! - подсказал Пилипенков. - Вот он! Рядом со мною находится!
   - Выйди-ка сюда, Куприянов Матвей! - приказал офицер.
   Вперед почти что военным шагом, в новенькой форменной куртке и в своей деревенской шапке вышел Матвейка Куприянов, обернулся к офицеру, нескладно отдал ему честь. Сам он был повыше многих солдат, а лицом - парнишка о десяти - двенадцати годах, но злой парнишка.
   - Подтверждаешь, Куприянов, фамилии этих людей?
   - Каких-то?
   - Которых я только что выкликал?
   - Всех я подтверждаю.
   - Ну, а староста - не ты ли, старик? - спросил офицер у Ивана Ивановича, закончив перекличку. - Лебяжинский староста?
   Иван Иванович промолчал, только пожевал губами, а Пилипенков опять шагнул два шага вперед:
   - Он, ваше благо! Он только не завсегда признается, но другого нету никого на месте! И давно уже нету!
   - Ну пошто же энто не признаюсь? - отозвался Саморуков. - Когда надобно - я признаюсь. Когда нету настоящего старосты - я за его!
   - Объясни: кто выбирал Комиссию? Когда?
   - По ранней осени было, господин офицер. Обчеством выбиралась она. Полномочным сходом.
   - И протокол есть?
   - Всё по форме, господин офицер! Как же без протоколу? Никогда невозможно!
   - Куда посылали протокол? Куда? Кому? - Спрашивая, офицер всё еще дышал в ладони, и видно было, что ему становится всё теплее и теплее, однако вопросы он задавал всё строже и жестче глядел на Ивана Ивановича.
   А Иван Иванович отвечал всё веселее, распрямлялся в плечах и живее смотрел будто бы и подслеповатыми, а на самом деле уже прозревшими глазками.
   - Протокол-от, само собою, был посланный нами. В Крушиху. Властям.
   - Каким властям?
   - Вот уже не скажу! Осенью ранней какая находилась тогда над нами власть? Припомнить бы! Ну, кои в ту пору были, тем и посылали! Однем словом!
   - Ответ был на ваш протокол? Из Крушихи?
   - Ответа не было, однако. Нет, не было.
   - А это что значит? Что значит отсутствие ответа?
   - Энто значит, властям, господин офицер, сильно недосуг было в ту пору. Оне сильно делами занятые были.
   - Если власти оставили протокол об избрании Комиссии без ответа, так она не имела права существовать! А если существовала - так самочинно и самоуправно! Ты что - не понимаешь этого, старик?
   - А вот у нас бумаги на милиционера Пилипенкова по сю пору нету, господин офицер? Сам здесь, сам прибыл еще во времена сенокосу, а бумаги на его нет как нет! Может, он тоже - самочинный? Может, вы, господин офицер, строго прикажете удалиться ему отседова9
   - Я ему прикажу посадить тебя в каталажку, старик! Понятно?
   - Как, поди, непонятно, господин офицер! На энто дело у нас понятие заведено!
   - А еще спрошу тебя, старик: ты что же, не знаешь, не слыхал, что еще в июле Временное Сибирское правительство восстановило права частной собственности? И на землю, и на лес? Что леса Кабинета Его Величества переданы в собственность государственную? А в это время Коми-ссия самочинно присваивает права на лес и даже устраивает свою собственную вооруженную лесную охрану! Это ли не преступление?
   Тут вперед выдвинулся Смирновский, стал по стойке "смирно", спросил у офицера:
   - Не могу знать вашего звания. Не подскажете?
   - Начальник отряда.
   - Благодарю! - коротко наклонил голову Смирновский. - Недоразумение, господин начальник отряда! В Лесной Комиссии никто не присваивал власти корыстно, но бескорыстно и безвозмездно каждый исполнял общественную обязанность. Не будь охраны, государство поте-ряло бы лесного богатства во много раз больше. Комиссия может безотлагательно представить все свои документы, расчеты, ведомости, и вы убедитесь, как разумно народ охранял природное и национальное богатство!
   Офицер-чех, перелистывая на столе бумаги Комиссии, приподнял один какой-то листочек вверх и спросил:
   - Докум-энты? Ано?
   - Эти документы! - подтвердил Смирновский.
   - О! О! О! - покачал головою чех, а начальник отряда снова передвинул свою потрепан-ную сумку с бока на живот, чуть поискал в ней и вынул еще одну бумагу. Прочел:
   - "Вас, граждане Лебяжки, мы призываем к всесторонней поддержке избранной вами же общественной организации, на сегодня единственной в селении и тем более необходимой для утверждения во всех нас гражданственности и понятия, которые не создаются ничем, как только общественным сотрудничеством". - Прочел, поднял сине-прозрачные глаза на Смирновского, повторил: - "Вас, граждане Лебяжки, мы призываем..." А? До чего дошло дело - они призыва-ют!! А кто вам дал это право - призывать? Откуда вы его взяли? У кого узурпировали? И подпись бывшего поручика? Поручик - тоже призывщик!
   - Призыв! О! О! - поднял палец вверх офицер-чех. - О! О!
   - Благородный призыв! Трудно под ним не подписаться! Нельзя не подписаться! - отозвался Смирновский.
   В сходне было сумрачно, заиндевевшие окна пропускали блеклый свет, в котором нельзя было угадать ни солнца, ни дневного сияния, даже небо отсутствовало в этом разрушенном свете. И нельзя было угадать - что же будет дальше? Еще до того, как этот свет зимнего короткого дня погаснет окончательно.
   Начальник отряда отшагнул назад, к окну, подставил под серый свет бумагу, прочел еще:
   - "...Сущность власти - разумный закон и порядок, а всякий человеческий закон и порядок бессмысленны без убережения людьми природы и земли..." Слушай-ка! Бывший поручик! Да кто знает сущность власти, кроме нее самой? А? Уж не ты ли? Или, может быть, вот этот мужик? - протянул он руку вперед, указывая на кого-то - не то на Дерябина, не то на Калаш-никова. - Почему не на службе? - И еще раз повторил: - Почему поручик не на службе?
   - Освобожден по ранению!
   Начальник отряда помолчал, спросил у Пилипенкова, имеется ли у Смирновского свиде-тельство об освобождении. Пилипенков гаркнул, что имеется, сам видел, своими глазами.
   - Ну, ну. Дезертир по закону! - кивнул офицер. - Отлично!
   - Прошу вас... - возразил ему Смирновский, но офицер крикнул:
   - Мол-чать! Последняя должность на службе?
   - Командир стрелковой роты.
   - Почему участвовал в шайке, командир стрелковой роты?