Страница:
Когда все члены Комиссии расписались под протоколом, Петр Калашников сказал:
- Завтре что перво-наперво сделаем - соберем кандидатов, двадцать четыре человека, зачитаем им этот протокол. Затем окончательно и в совете с утвержденными кандидатами назначим старшего. Я думаю, старшим будет Евсеев Леонтий, лучше, чем он, на должность никто не найдется. Распорядимся также, чтобы все они разжились бы оружием. По нонешнему времени, когда понатащили этого добра с фронту едва ли не в каждый двор, - это несильно трудная задача!
- А еще после мы, Лесная Комиссия, кого будем делать? поинтересовался Игнашка Игнатов. - По какому вопросу? Какие писать протоколы?
- После-то, можно сказать, самое-то главное и начнется, товарищи Комиссия! - стал разъяснять Калашников. - Инструкцию лесной охраны составить надо? Надо! Правила взысканий за самовольные порубки - надо? Надо! А ценник на лес? А правила отпуска леса? Общий закон, чтобы в нем было всё усмотрено - восстановление леса, правила пастьбы, сенокоса и охоты, хранение лесных документов и планов, положение о таксации, - голова кругом, сколь предстоит делов! Я, сказать по правде, на Устинова сильно надеюсь. Ты ведь, Устинов, грамотный, и по лесу тоже, ты еще с царскими таксаторами работал!
- Давно было, - вздохнул Устинов. - Парнем я еще был. Неженатым еще. Ну, а забыть-то я не забыл ничего. Все помню...
Устинов и еще хотел сказать что-то, но его перебил Игнашка:
- И куды их столь, разных законов?! Не пойму я никак! Сделать бы один только, но всеобчий закон: руби и вообче воруй, кто сколь сможет и как умеет! А тогда и слова бы этого не было - воровство! И суда не надо, и никакой бумаги, никакой Комиссии. Да энтими бумагами хоть гору навороти человек всё одно через ее перелезет и сопрет, чо ему нужно!
- Игнатий! - чуть не в голос крикнул Калашников. - Ты кто, Игнатий: контра либо другой какой враг трудовому человечеству?! Или ты всё ж таки член нашей Комиссии? Отвечай!
- Да я же просто так! - забоявшись и подергивая себя за усы, стал оправдываться Игнашка. - Просто так, а более, ей-богу, ничего. Я ведь на всё согласный! Ну, пущай законов будет множество, лишь бы строгости было поменее - всё одно она ни к чему. И не для того же народ царя спихивал, чтобы после обратно ни к какому добру прикоснуться нельзя было? Чтобы снова и это было чужое, и то - опять чужое, и третье и пятое-десятое, а моего как не было, так и нет?! А я не согласный: мое тоже где-то должно быть! Обязательно!
Петр Калашников совсем было вышел из себя, покраснел, хотел что-то крикнуть, но его перебил Дерябин:
- А будет совсем наоборот тому, как ты говоришь, Игнатий! - сказал он строго. - Ты ведь как учитываешь? Ты учитываешь, будто власти нонче нету никакой. Если какая-то и есть - так далеко, в городе и на железной дороге. Так что она тебя не достанет. Но ты не понял, что лесная охрана, которую мы собственными трудами нынче сформировали, она единственная вооруженная и настоящая сила в Лебяжке и даже далеко вокруг. А когда так, то она может в любой момент взять в руки не только лесной, а любой закон гражданской жизни. И тебя, и кого-то другого, когда это будет необходимо, она запросто сможет взять за ленОк и надвое перело-мить! Вот это дело ты учел?
Игнашка заморгал.
А Устинов, даже не в продолжение разговора, а так, сам по себе, начал соображать вслух:
- Леса даже главнее в нашей местности, чем пашня! На пашне, на каждой десятине - свой хозяин, кто как умеет, так и пользует ее, и никому в голову не явится - перешагнуть чужую межу. А лес? Хозяина у леса нет. Из Кабинета царского он вышел, народным стал, и народ обязан показать - хозяин он либо только разбойник, что отымать - может, в морду бить - может, а хозяйствовать разумно - нету его! Может он сделать так или нет, чтобы каждая уворованная лесина позором была? Чтобы человек стеснялся в той избе жить, в которую эта лесина положена? Чтоб в ту избу и девку взамуж не выдавали?
- Чего захотел! - отозвался Половинкин. - Когда вся жизнь кругом воровство и спекуляция! Не жизнь - облако пустое: гремит, а дождя и капли нету.
- Ну, хватит облачностью-то заниматься. И небесами! - снова заметил Дерябин. - Вот ежели по правде, чего ты-то хочешь, Половинкин?
- Закона хорошего хочу я, Дерябин. Закона жизни. Чтобы как ровно пару рабочих коней запречь его да и поехать на ем куда нужно!
Петр Калашников подумал, вздохнул и сказал:
- Ну, до завтрева, товарищи.
Члены Комиссии зашаркали под столом ногами, собираясь встать и пойти по домам, но тут стало слышно, как открылась дверь в кухню - кто-то зашел с улицы. Зашел и сказал:
- Хозяева-то во сне, поди-ка, уже? - Никто не ответил. Хозяева Кирилл и жена его, должно быть, верно что притомились и уснули, но гостя это ничуть не смутило, и он подтвер-дил: - Ну, и пущай, правда, спять! В этакую-то поздноту.
Первым догадался Игнашка:
- Это, мужики, товарищи члены Комиссии, это сам Иван Иванович явился. Саморуков!
Приоткрылась дверь из кухни в горницу, показался Иван Иванович. Правое плечо, которое было у него повыше левого, он пропустил вперед, потом скинул шапку, перекрестился, поморгал на яркий свет и вошел весь. Сказал удивленно:
- При карасине сидите-то? И не врете, что при настоящем карасине? А?
- Нет, мы не врем, Иван Иванович! - заверил Игнашка. - Даже нисколь: энто у нас тут истинный горит карасин в ланпе. Садитесь, будте добреньки! И подвинул свой табурет, а сам умостился на подоконнике.
Иван Иванович сел, зевнул, разгладил пестренькую шерстку, не густо разбросанную по всему лицу, вынул из кармана щепотку табаку, но раздумал толкать ее в нос, а бросил обратно.
- Ну? Ну и как вы тут, товарищи Лесная наша Комиссия? Товарищи вы либо господа?
- Мы - товарищи! - снова подтвердил Игнашка. - Мы беспременно оне!
- По-другому сказать - так власть и начальство?
- Ну, какое там! - не без сожаления вздохнул Игнашка.
- А што, Игнатий? Без власти, без начальства ни к чему всё одно не подступишься. Разве что к собственной бабе. Ну, а скажи - тебе-то какие наиглавнейшие заботы в Комиссии в энтой?
- Мне-то?
- Тебе...
- А разные, Иван Иванович! Как бы в дураках не остаться! Как бы и мне тоже одну бы, а то и другую бы хорошую лесину поиметь! Однем словом, дураком неохота быть!
- Вот она - самая великая беда всего человечества! - громко и сокрушенно вздохнул Петр Калашников. - Игнатиев Игнатовых развелось среди людей слишком уж много! И едва ли не в каждом нонешнем человеке сколь-нибудь да сидит Игнашки. В одном более, в другом - поменее, но сидит и ждет своего часа. Настает час, и тогда Игнашка берет свое и мутит светлую воду и человеческое сознание, а когда сделано что-то по уму, он обязательно переделает на глупость. Почему так? Да вовсе не потому, что ты, Игнатий, сильно глупой от природы, хотя, конешно, может быть, и это. Но потому еще, что так человеку удобнее и легче, так он живет себе и живет, как поросенок, а к человечески трудному не прикасается, избавляет себя от его. Лень бывает человеку человеком быть, а то, наоборот, недосуг быть им. Трудное это слишком для многих людей занятие - быть человеком.
- Вот-вот! - согласился Иван Иванович. - Ить куда ни кинь - всё временное: деньги - временные, власти - временные, законы - временные. Гляди-ка - и вся-то жизнь тоже временной сделается, а тут уж Игнатию ход дак ход! Тут ему - жизнь дак жизнь!
- Но мы, Иван Иванович, в нашей Комиссии должны прививать людям сознательность во что бы то ни стало! Всем! Хотя бы даже Игнатию! - заверил Калашников.
- Понятно! - кивнул Иван Иванович. - Энто вроде как по воде пешком ходить. У святых получалось. Но, припомнить, дак тоже не у всех.
А Дерябин откашлялся и обратился к Саморукову на "ты":
- И что же ты пожаловал к нам, Иван Иванович? Зачем?
Иван Иванович снова опустил руку в карман, на этот раз он уже аккуратненько толкнул щепотку в ноздрю и чихнул.
- Вот ведь ишшо день прошел... Ночь уже поздняя, а дня - как и не бывало.
- Ну так и что? - пожал Дерябин плечами.
- Интересно - как день-то сгинул... Ну, как, к примеру, сгинул он в вашей в Комиссии? Зачем?
- Мы время здесь не теряли, Иван Иванович, - ответил Калашников. Нисколь! Мы Комиссию открыли нонче торжественной речью, утвердили лесную охрану десять человек. И первым у нас идет в той десятке товарищ Глазков Иннокентий Степанович, вторым - товарищ Семенов Эн Эн, а третьим...
И тут Калашников осекся, замолчал.
Ведь, в самом деле, как получалось? Получалось, будто стОит только Ивану Ивановичу заглянуть на огонек Лесной Комиссии, и председатель тут же делает ему полный отчет.
Года два-три назад всё, наверное, так бы и было. Года два-три назад и представить было невозможно, чтобы общественное дело решалось без Ивана Ивановича. Но ведь нынче-то - не старый режим? Господ нет, даже господ-стариков! Так что Иван Иванович, может, уже и верно - человек самый отсталый, старорежимный и несознательный?
И вот уже член Комиссии Дерябин сердито откашлялся и сделал рукой движение, как бы спрашивая: "Что же это ты, председатель? Да разве можно?" А другой член Комиссии, Половинкин, наоборот, молча и без всякого движения уставился на Калашникова. Тогда Калашников посмотрел на Устинова - тот-то как думает?
Но, прервав долгое молчание, Иван Иванович сам к Устинову обратился:
- Скажи-ка, Николай Левонтьевич, об чем тебе нонче думается? А?
- Как это? - не понял Устинов и встрепенулся, вышел из своей задумчивости.
- Да ить я знаю, Никола, ты в своей мысле всякий раз сперва вроде бы в горку молчком забираешься. Ну, и куды ж ты нонче взобрался?
- Разное думается мне... Думается, это сколь же во вред и на погибель самому себе человек может сделать? Войну может сделать на гибель миллионам, бомбы бросать с аэропланов, газ пустить друг на дружку, один из народов может совсем изничтожить, другой какой-нибудь народ, и всё - на "ура" и с восторгом. По-геройски. А вот на малую хотя бы пользу себе - не умеет делать человек. Вот затеваем охрану и разумное пользование лесом, и уже в ту же минуту не ясно: а сможем ли? Не вовсе ли зря начинаем? И может, всё одно толку не будет?
Иван Иванович потянул носом, вздохнул и сказал:
- Правильно, Устинов. Я тоже сколь разов головой-то думал: почему для хорошего дела пушки не выдумано? Чтобы зарядить бы ее хорошим словом, прицел бы взять, пальнуть - и вот оно, хорошее дело свершилось! Явилось от прицельного попадания! Не выдумана покудова такая пушка, Никола?
- Нету, Иван Иванович! Покуда - нет...
- А жаль! И сильно жаль-то: уж очень она необходимая, такая пушечка, по нонешнему времени! Очень и очень!
Калашников поворошил свою кудлатую голову и задумчиво стал вспоминать:
- Я, было время, на дьячка пожелал выучиться. Сильно увлекался религией, а более всего - обрядом церковным. "Новую скрижаль или объяснение о церкви, о литургии и о всех службах и утварях церковных" наизусть выучил. Ровно азбуку. Священник, бывало, забудет, почему на вечернем входе к службе он идет прост, то есть с опущенными руками, ничего в них не имея. А я помню: "дабы показать, что Христос, будучи по существу бог, нас ради принял человеческую плоть и явился в этом смиренном образе". Или вот поп Константин, хороший мужик, но беспамятливый, шепчет мне: "Петька! Как там о покаянии сказано?" Я мигом те строчки припомню, в которых о сем сказано: "Если христианин согрешит после омытия грехов в купели крещения и вступления через него в завет благодати, то он к исправлению своему не имеет другого средства или таинства, кроме сего - покаяния!" А посему же покаяние есть второе крещение, и чувство явится после его как бы второго рождения! И вот я нынче тоже думал: как большое дело затеешь, так вроде бы второе рождение тебе выходит, для всей же предыдущей жизни - покаяние! Не потому ли и хватаются люди за самые разные и новые дела? Заново-то родиться кажному ведь охота. А прежнюю жизнь в купели нового дела - смыть. Будто ее и не было!
Дерябин засмеялся, Калашников ему кивнул, согласился:
- Правда что смешно! Но только я не объяснил еще, почему мне церковный-то обряд полюбился тогда? А вот почему: мне воплощение слова в действии человечества полюбилось. Сказано было: "Мысленное солнце правды, Христос явился с Востока", и вот уже в действии люди молятся на Восток! И так во всей службе. Ну, а когда так - может, и в жизни это тоже доступно обойтись без действий бессмысленных и незначащих? Соединить слово с делом?
- Ты поповщину-то бросил бы, Калашников! - посоветовал Дерябин. - Ей здесь, в Комиссии, вовсе не место!
- Брошу! - опять согласился Калашников. - Почто нет? Тем более что я и в жизни своей - всем это известно - вскоре от религии отошел, а кооперацией пуще того занялся и увлекся! Но как с тобой когда-нибудь происходило - тоже ведь из памяти не выбросишь.
- Тебе ладно было разным увлечением заниматься, Петро! - вздохнул Половинкин. - За тебя сперва старшие братья робили, после - взрослые сыновья, а ты с такими вот руками-ногами, с этакой силищей, знай себе увлечением занимался!
Члены Комиссии, все как один, посмотрели на Калашникова с завистью, тот на минуту смутился.
Иван Иванович, со значением и понятием посопев табачным носом, спросил:
- А не страшно вам нонче, Лесная наша Комиссия? Нисколь не страшно, да и всё тут?
- С чего бы нам страшиться-то, Иван Иванович? - отозвался первым Николай Устинов и взъерошил на голове беленький любопытствующий хохолок. С чего бы?
- Да со всего! Со всего как есть! В нонешнее-то времечко, в столь худое, кажное обществе-нное дело - оно сильно рисковое! Нонче кому вы не по карахтеру, не так сделаете, Комиссия, тот на вас не просто уже будет обижаться, а с оружием в руках. И по всему-то государству нонче то же самое: какая бы власть, какая бы кооперация, какой бы порядок ни был, а следующий, кто посильнее, приходит и всё эн-то изгоняет уже не куда-нибудь, а в каталажку! Дак энто хорошо, ежели - в каталажку, а то дак ить и под расстрел - вот куда!
- Ну, вы тоже скажете, Иван Иванович! - развел руками Устинов, а потом и прибрал ими, двумя, свой хохолок на голове. - Скажете, вот те на! Не-ет, мы, Лесная Комиссия, свое дело сроду до оружия не доведем. Зачем нам? У нас интерес не государственный, не политичный, а всего лишь лесной. Всего лишь природный. Не более того.
- Ладно, когда бы так! - согласно кивнул Иван Иванович. - Ладно, да и хорошо бы. Да вот и ночь давно уже настала, товарищи мужики! А вы и по сю пору чужой карасин жгете!
Калашников обрадовался.
- Дак я же давно объявлял учредительное наше заседание законченным! Пора уже нам и расстаться всем до завтрашнего дня, до обеда! Как не пора?!
Глава вторая
СУПРУГИ ПАНКРАТОВЫ
А хозяевам Панкратовым в ту ночь не спалось. Они лежали - один на полатях, другая - на печи, но не спали оба, слышали, как Иван Иванович приходил в дом, как Лесная Комиссия потушила керосиновую лампу и разошлась окончательно.
Когда тихо совсем стало и темно в избе, Кириллу вспомнилось о том, какое решение приняла Лесная Комиссия... Под несчастливым № 13 в списке лесных охранников было записано: "Товарищ Панкратов Кирилл Емельянович. Зачислить и предупредить, чтобы был попроворнее".
А ведь напрасно записано - проворным Кирилл Панкратов никогда не был и не будет. Это только для блезиру, чтобы не обидеть хозяина избы, в которой Комиссия нынче собиралась и еще не раз отныне будет собираться.
И Кирилл удивлялся - для чего блезир? Что за игра?
Вчера думал: может, это обязательно - держаться за такую жизнь, которая как у всех? Нельзя без этого? Нельзя от белого света отворачиваться?!
А нынче догадался: можно не стесняться и не бояться людей, когда ты сам от них ничего не хочешь! Когда одно тебе нужно - чтобы они оставили тебя в покое! Когда устал ты от них, опостылели они тебе своею бесчестностью, своим великим множеством и каждый в отдельности сам по себе.
И когда он так догадался - легкость и простота почувствовались ему всюду, в самом себе - больше всего. Он ли виноват перед людьми, они ли перед ним - теперь это уже всё равно, уже поздно разбираться, уже ни к чему. Что за эти годы военные, жестокие случилось - то случилось, назад не повернешь.
Многое случилось... Воевал Кирилл, ранен был, снова воевал и угадал в конвойную команду. И там однажды было приказано ему двух пленных немцев расстрелять. Ночью. Туманной, дождливой. Темной. Почему, за что обходились с ними так, - он не знал, а еще не знал, как вернуться после того ему в Лебяжку, домой, к жене Зинаиде. В панкратовском раскольничьем роду военной службы многие поколения сторонились, скрывали парней в лесу, в тюрьмах сидели за отказ служить. Кирилл да еще двоюродный брат его Вениамин первые приняли трехперстный крест и пошли служить. И вот сразу в какую переделку пришлось попасть. Жене своей Кирилл внушал и внушал разные мысли против войны и убийства, а вот как самому приш-лось сделать?! Вот какая страшенная жизнь получалась у него нынче в своем собственном доме.
Вот он - мужик, а от бабы своей во всем зависит, и смеются люди над ним. Пусть смеются.
Комиссию Зинаида зазвала в дом, Кирилл возмутился было, потом махнул рукой - и пусть зазвала.
В Комиссии в этой она, может, подомнет кого-нибудь из мужиков, а то и всю ее начнет крутить-вертеть по-своему - пусть!
Неловко чувствует Кирилл себя при посторонних мужиках в собственной избе - пусть неловко!
Не спится нынче Кириллу, не идет сон к нему - пусть не идет!
Он даже и не сразу догадался, как случилось, отчего хорошо ему и спокойно, а когда понял - хотел свеситься с полатей и сказать об этом жене, он знал, что она тоже не спит.
"Зинаида! - хотел сказать он ей. - Мы вот сколь с тобой ссорились из-за этой Комиссии - мне она не нужна была в своем дому, не хотел я ее, а ты хотела... Ну, твоя снова взяла - вот она, Комиссия, заседала в нашей избе до полуночи, и ты довольная этим. Я вижу - сильно довольная ты! Ну и ладно. И пусть тебе и дальше будет твое удовольствие! А мне так всё одно. Лежу и чую - мне всё одно, всё на свете, кроме одного занятия: кроме резьбы по дереву. Чую ее, деревянную, пахучую, из витка в виток, из узора в узор сложенную, чую самого себя только при ней, ни при чем больше, всё для меня в ней - и земля, и небо, и ты, Зинаида, и тем более - я сам, Кирилл Панкратов. Резьбу я в любую минуту готовый делать, а больше - ничего! Ну, еще кусок хлеба нужон мне, еще, само собою, - инструмент для той резьбы, а когда это будет - у меня слова не найдется сказать тебе поперек! Да живи ты как хошь, с Комиссией с одной, а то и с двумя! Что мне - Комиссия? Они всё равно ничего не сделают, не произведут на свет божий никакого предмета, никакой истинной красоты, чтобы поглядеть на нее, потрогать руками, подумать: "А вот этими же руками ты, Красота, и сделана! Вот эти руки в земле изойдут прахом, а ты останешься, ну так и помяни их! Рассказывай, Красота, о них людям, удивляй людей. Прощай людям их грехи - кровь и убийства!" И от нездешней жизни, от далекого чего-то покружилась у Кирилла голова, и он думал: "Ну, а есть ли оно, всё то, остальное-то? Существует ли? Может, остального вправду уже нету - провалилось в тартарары?"
Кровь была на войне - страшная. Ну и пусть ее была!
Кровь еще будет впереди - ну и пусть ее будет, а Кириллом Панкратовым его жизнь всё равно будет прожита, его дело им всё равно будет сделано, его душа и без него не истлеет!
Но ничего, ни слова Кирилл жене своей не сказал. Промолчал.
А ведь жизнь Зинаидина в Лебяжке действительно с того и началась, что она взяла верх над мужиками.
Давно случилось, летом 1894 года, но всё равно каждый лебяжинский житель об этом случае знал и помнил.
Деревня Лебяжка - чалдонская, коренная, твердо держалась своего порядка, и, сколько ни просились вступить в нее российские ходоки, никому не удавалось, всем лебяжинцы отказывали.
Ну, чтобы было не совсем уж против бога, чтобы не обижать переселенца, кинут ему на телегу хорошую охапку сена и овса сколько-нибудь, сунут в руку буханку хлеба, если переселе-нец с ребятишками - прикажут первой попавшейся бабе напоить ребятишек молоком, сколько выпьют, и - Христос с тобой, не поминай, милай, лихом! Вот эта дорога на Крушиху, так - на Барсукову, барсуковские, слыхать, переселенцев принимают!
Эти лебяжинские порядки всем окрестностям были знакомы, и сами лебяжинцы о них любили говорить и повторять: "А у нас вот как заведено..."
Но тут случилось, что нарушено было это заведение.
Стояла девчонка годов пятнадцати перед сходом и объясняла, что прибыла она с больным отцом и со старухой матерью с самой Тамбовской губернии, а брат ее старший помер в дороге, и вот она просится в лебяжинское общество, тем более что угадала приехать на самый сход.
Девка чумазая, в дорожной пыли-грязи, волосенки на голове скатанные, две кое-какие косички, а промеж ними еще лохмотушки болтаются, кофтенка драная, сама босая, ни дать ни взять - нищенка. Но стоит прямо, росло, говорит с мужиками смело, хотя и детским, каким-то вовсе не сильным голоском.
И стояла тут же на площади перед нескладным помещением лебяжинской сельской сходни тощая кобыленка, запряженная в телегу не в телегу, в арбу не в арбу, а бог знает во что такое, во что-то неизвестное, но с колесами, и на этом на чем-то стонал под рядном скрюченный мужичо-нка, и сидела рядом с ним старуха, тоже кости да кожа, кивала головой и твердила:
- Вот как! Истинный бог - вот как! Бог истинный...
Лебяжинские девчонку спросили:
- Истинный-то истинный, так ведь мы мужиков пришлых и тех в общество свое не берем, не надеемся, что они вскорости хорошими хозяевами сделаются, на ноги станут. А тебя взять? Это что же - всех трех, когда вы живые останетесь, поить и кормить?
- А как же по-другому-то?! - удивилась девчонка. - Конешно! Конешно, кормить, не с голоду же помирать мы к вам просимся, мы жить к вам просимся!
- Нет, вы поглядите на эту девку, мужики! Поглядите на ее, что она выдумала?
- Так и вы тоже поглядите на себя, лебяжинские, - мужики вы или кто, когда боитесь все вместе, сколь вас тут есть, трех православных какое-то время прокормить? Спрашивать вас об этом и то страм и стыд!
- И сколько же нам годов придется тебя кормить?
- Три года. Может, и четыре.
- А после?
- После-то я взамуж пойду бог даст, нарожу мужчин настоящих. Может, у вас в обществе таких и не бывало совсем! И еще, когда примете меня с родителями, то я, господа старики и прочие все, я вовек этого не забуду, вечная вам будет благодарность от меня человеческая! И неужели она вам не нужная совсем, такая благодарность?
Тут и поднялся Иван Иванович Саморуков - он уже в то время был в Лебяжке старшим стариком, лучшим человеком, поднялся, громко плюнул под ноги:
- Тьфу! Это, мужики, зараза так зараза, прогнать ее невозможно, никуды от ее не денешься - надо принимать! Хотя и хлопотно от ее будет, но - надо!
Тронула Зинка Ивана Ивановича.
А кроме того, что она тронула его за душу, Иван Иванович вспомнил, что начальство давно грозит ему за постоянные отказы переселенцам.
Как-никак, а лебяжинское общество имело хороший надел из расчета по пятнадцати десятин на ревизскую душу, да три десятины на прирост населения, да еще три - для приселения ссыльных и прочих лиц.
Ну, когда вынесли Зинке с родителями приемный приговор, тут же миром и сделали поста-новление: поставить беженцам какую-никакую избенку, отпустить из общественного амбара зерна на пропитание и на посев будущего года, сделать помощь скотиной и птицей, а еще дали девке наказ блюсти себя как следует, а иначе, сказали, выгоним на ту самую дорогу, с которой ты только что пришла! Уж вот тогда ни на что не поглядим - выгоним, избавимся от правдаш-ной заразы.
Вот как пристала к Лебяжке Зинаида, как уступили ей лебяжинские мужики.
Но они все-таки как в воду глядели, хлопот у них с этой девкой действительно прибавилось. И заметно.
Росла девка, хорошела, входила в возраст, отец же с матерью хотя есть у нее, но вроде бы их нет совсем, едоки только, а больше никто, и вот она в поле - одна, и в лес за дровишками поехала - опять одна, и даже в базарный день в село Крушиху съездить продать-купить что-нибудь - и тут снова одна.
Мало того что жалко на девку глядеть, как ей приходится всякую работу ломить, а, жалея, нужно ей то в одном, то в другом деле помочь - это бы куда ни шло. Ну, а случись кто-нибудь позарится на нее? Когда она одна-то? Ведь это же верно, что стыд будет и срам на всё общество!
А если к тому же позарится не чужой и дальний человек, а из своих же, из лебяжинских парней? Тогда уже позор всей Лебяжке на всю округу, на весь уезд срам!
Была бы она кривая либо хромая, так и забот бы меньше, но тут дело было совсем наоборот.
И поначалу старики велели лучше глядеть за ней соседям, наказывали, чтобы ни в коем случае не ездила самостоятельно в лес, а только заодно с кем-нибудь, не велели ночевать на пашне одной. Велели прибиваться к соседнему стану, к семье Панкратовых - добрая была семья, добрая и молитвенная, а спустя еще какое-то время призвал ее тот же Саморуков Иван Иванович и сказал строго:
- Хватит! Вот тебе, Зинка, строк до покрова, чтобы быть взамужем!
- Нет, - сказала Зинаида опять своенравно, - взамуж я, Иван Иванович, конешно. пойду, но до покрова слишком уж малый вы даете мне срок: не управлюсь жениха найти.
- Да кому говоришь-то?! - возмутился от сердца Саморуков. - Кому, спрашивается? И кто ты такая, чтобы мне так говорить? Либо я рехнулся и глазами не вижу, как парни на тебя с рассвету и до закату пялятся? А после закату - дак и особенно. Покров - это твой строк без разговору. Запомни! Кивни завтре же кому-нибудь - и всё тут. Назавтре воскресенье, игрища будут, вот и кивни. Ежели богатому парню кивнешь и постесняется он тебя из бедности брать - придешь и скажешь про это мне. Мы, в конце концах, и тут не поглядим - сладим обществом какое-никакое приданое. Вот тебе без разговору - покров!
- Завтре что перво-наперво сделаем - соберем кандидатов, двадцать четыре человека, зачитаем им этот протокол. Затем окончательно и в совете с утвержденными кандидатами назначим старшего. Я думаю, старшим будет Евсеев Леонтий, лучше, чем он, на должность никто не найдется. Распорядимся также, чтобы все они разжились бы оружием. По нонешнему времени, когда понатащили этого добра с фронту едва ли не в каждый двор, - это несильно трудная задача!
- А еще после мы, Лесная Комиссия, кого будем делать? поинтересовался Игнашка Игнатов. - По какому вопросу? Какие писать протоколы?
- После-то, можно сказать, самое-то главное и начнется, товарищи Комиссия! - стал разъяснять Калашников. - Инструкцию лесной охраны составить надо? Надо! Правила взысканий за самовольные порубки - надо? Надо! А ценник на лес? А правила отпуска леса? Общий закон, чтобы в нем было всё усмотрено - восстановление леса, правила пастьбы, сенокоса и охоты, хранение лесных документов и планов, положение о таксации, - голова кругом, сколь предстоит делов! Я, сказать по правде, на Устинова сильно надеюсь. Ты ведь, Устинов, грамотный, и по лесу тоже, ты еще с царскими таксаторами работал!
- Давно было, - вздохнул Устинов. - Парнем я еще был. Неженатым еще. Ну, а забыть-то я не забыл ничего. Все помню...
Устинов и еще хотел сказать что-то, но его перебил Игнашка:
- И куды их столь, разных законов?! Не пойму я никак! Сделать бы один только, но всеобчий закон: руби и вообче воруй, кто сколь сможет и как умеет! А тогда и слова бы этого не было - воровство! И суда не надо, и никакой бумаги, никакой Комиссии. Да энтими бумагами хоть гору навороти человек всё одно через ее перелезет и сопрет, чо ему нужно!
- Игнатий! - чуть не в голос крикнул Калашников. - Ты кто, Игнатий: контра либо другой какой враг трудовому человечеству?! Или ты всё ж таки член нашей Комиссии? Отвечай!
- Да я же просто так! - забоявшись и подергивая себя за усы, стал оправдываться Игнашка. - Просто так, а более, ей-богу, ничего. Я ведь на всё согласный! Ну, пущай законов будет множество, лишь бы строгости было поменее - всё одно она ни к чему. И не для того же народ царя спихивал, чтобы после обратно ни к какому добру прикоснуться нельзя было? Чтобы снова и это было чужое, и то - опять чужое, и третье и пятое-десятое, а моего как не было, так и нет?! А я не согласный: мое тоже где-то должно быть! Обязательно!
Петр Калашников совсем было вышел из себя, покраснел, хотел что-то крикнуть, но его перебил Дерябин:
- А будет совсем наоборот тому, как ты говоришь, Игнатий! - сказал он строго. - Ты ведь как учитываешь? Ты учитываешь, будто власти нонче нету никакой. Если какая-то и есть - так далеко, в городе и на железной дороге. Так что она тебя не достанет. Но ты не понял, что лесная охрана, которую мы собственными трудами нынче сформировали, она единственная вооруженная и настоящая сила в Лебяжке и даже далеко вокруг. А когда так, то она может в любой момент взять в руки не только лесной, а любой закон гражданской жизни. И тебя, и кого-то другого, когда это будет необходимо, она запросто сможет взять за ленОк и надвое перело-мить! Вот это дело ты учел?
Игнашка заморгал.
А Устинов, даже не в продолжение разговора, а так, сам по себе, начал соображать вслух:
- Леса даже главнее в нашей местности, чем пашня! На пашне, на каждой десятине - свой хозяин, кто как умеет, так и пользует ее, и никому в голову не явится - перешагнуть чужую межу. А лес? Хозяина у леса нет. Из Кабинета царского он вышел, народным стал, и народ обязан показать - хозяин он либо только разбойник, что отымать - может, в морду бить - может, а хозяйствовать разумно - нету его! Может он сделать так или нет, чтобы каждая уворованная лесина позором была? Чтобы человек стеснялся в той избе жить, в которую эта лесина положена? Чтоб в ту избу и девку взамуж не выдавали?
- Чего захотел! - отозвался Половинкин. - Когда вся жизнь кругом воровство и спекуляция! Не жизнь - облако пустое: гремит, а дождя и капли нету.
- Ну, хватит облачностью-то заниматься. И небесами! - снова заметил Дерябин. - Вот ежели по правде, чего ты-то хочешь, Половинкин?
- Закона хорошего хочу я, Дерябин. Закона жизни. Чтобы как ровно пару рабочих коней запречь его да и поехать на ем куда нужно!
Петр Калашников подумал, вздохнул и сказал:
- Ну, до завтрева, товарищи.
Члены Комиссии зашаркали под столом ногами, собираясь встать и пойти по домам, но тут стало слышно, как открылась дверь в кухню - кто-то зашел с улицы. Зашел и сказал:
- Хозяева-то во сне, поди-ка, уже? - Никто не ответил. Хозяева Кирилл и жена его, должно быть, верно что притомились и уснули, но гостя это ничуть не смутило, и он подтвер-дил: - Ну, и пущай, правда, спять! В этакую-то поздноту.
Первым догадался Игнашка:
- Это, мужики, товарищи члены Комиссии, это сам Иван Иванович явился. Саморуков!
Приоткрылась дверь из кухни в горницу, показался Иван Иванович. Правое плечо, которое было у него повыше левого, он пропустил вперед, потом скинул шапку, перекрестился, поморгал на яркий свет и вошел весь. Сказал удивленно:
- При карасине сидите-то? И не врете, что при настоящем карасине? А?
- Нет, мы не врем, Иван Иванович! - заверил Игнашка. - Даже нисколь: энто у нас тут истинный горит карасин в ланпе. Садитесь, будте добреньки! И подвинул свой табурет, а сам умостился на подоконнике.
Иван Иванович сел, зевнул, разгладил пестренькую шерстку, не густо разбросанную по всему лицу, вынул из кармана щепотку табаку, но раздумал толкать ее в нос, а бросил обратно.
- Ну? Ну и как вы тут, товарищи Лесная наша Комиссия? Товарищи вы либо господа?
- Мы - товарищи! - снова подтвердил Игнашка. - Мы беспременно оне!
- По-другому сказать - так власть и начальство?
- Ну, какое там! - не без сожаления вздохнул Игнашка.
- А што, Игнатий? Без власти, без начальства ни к чему всё одно не подступишься. Разве что к собственной бабе. Ну, а скажи - тебе-то какие наиглавнейшие заботы в Комиссии в энтой?
- Мне-то?
- Тебе...
- А разные, Иван Иванович! Как бы в дураках не остаться! Как бы и мне тоже одну бы, а то и другую бы хорошую лесину поиметь! Однем словом, дураком неохота быть!
- Вот она - самая великая беда всего человечества! - громко и сокрушенно вздохнул Петр Калашников. - Игнатиев Игнатовых развелось среди людей слишком уж много! И едва ли не в каждом нонешнем человеке сколь-нибудь да сидит Игнашки. В одном более, в другом - поменее, но сидит и ждет своего часа. Настает час, и тогда Игнашка берет свое и мутит светлую воду и человеческое сознание, а когда сделано что-то по уму, он обязательно переделает на глупость. Почему так? Да вовсе не потому, что ты, Игнатий, сильно глупой от природы, хотя, конешно, может быть, и это. Но потому еще, что так человеку удобнее и легче, так он живет себе и живет, как поросенок, а к человечески трудному не прикасается, избавляет себя от его. Лень бывает человеку человеком быть, а то, наоборот, недосуг быть им. Трудное это слишком для многих людей занятие - быть человеком.
- Вот-вот! - согласился Иван Иванович. - Ить куда ни кинь - всё временное: деньги - временные, власти - временные, законы - временные. Гляди-ка - и вся-то жизнь тоже временной сделается, а тут уж Игнатию ход дак ход! Тут ему - жизнь дак жизнь!
- Но мы, Иван Иванович, в нашей Комиссии должны прививать людям сознательность во что бы то ни стало! Всем! Хотя бы даже Игнатию! - заверил Калашников.
- Понятно! - кивнул Иван Иванович. - Энто вроде как по воде пешком ходить. У святых получалось. Но, припомнить, дак тоже не у всех.
А Дерябин откашлялся и обратился к Саморукову на "ты":
- И что же ты пожаловал к нам, Иван Иванович? Зачем?
Иван Иванович снова опустил руку в карман, на этот раз он уже аккуратненько толкнул щепотку в ноздрю и чихнул.
- Вот ведь ишшо день прошел... Ночь уже поздняя, а дня - как и не бывало.
- Ну так и что? - пожал Дерябин плечами.
- Интересно - как день-то сгинул... Ну, как, к примеру, сгинул он в вашей в Комиссии? Зачем?
- Мы время здесь не теряли, Иван Иванович, - ответил Калашников. Нисколь! Мы Комиссию открыли нонче торжественной речью, утвердили лесную охрану десять человек. И первым у нас идет в той десятке товарищ Глазков Иннокентий Степанович, вторым - товарищ Семенов Эн Эн, а третьим...
И тут Калашников осекся, замолчал.
Ведь, в самом деле, как получалось? Получалось, будто стОит только Ивану Ивановичу заглянуть на огонек Лесной Комиссии, и председатель тут же делает ему полный отчет.
Года два-три назад всё, наверное, так бы и было. Года два-три назад и представить было невозможно, чтобы общественное дело решалось без Ивана Ивановича. Но ведь нынче-то - не старый режим? Господ нет, даже господ-стариков! Так что Иван Иванович, может, уже и верно - человек самый отсталый, старорежимный и несознательный?
И вот уже член Комиссии Дерябин сердито откашлялся и сделал рукой движение, как бы спрашивая: "Что же это ты, председатель? Да разве можно?" А другой член Комиссии, Половинкин, наоборот, молча и без всякого движения уставился на Калашникова. Тогда Калашников посмотрел на Устинова - тот-то как думает?
Но, прервав долгое молчание, Иван Иванович сам к Устинову обратился:
- Скажи-ка, Николай Левонтьевич, об чем тебе нонче думается? А?
- Как это? - не понял Устинов и встрепенулся, вышел из своей задумчивости.
- Да ить я знаю, Никола, ты в своей мысле всякий раз сперва вроде бы в горку молчком забираешься. Ну, и куды ж ты нонче взобрался?
- Разное думается мне... Думается, это сколь же во вред и на погибель самому себе человек может сделать? Войну может сделать на гибель миллионам, бомбы бросать с аэропланов, газ пустить друг на дружку, один из народов может совсем изничтожить, другой какой-нибудь народ, и всё - на "ура" и с восторгом. По-геройски. А вот на малую хотя бы пользу себе - не умеет делать человек. Вот затеваем охрану и разумное пользование лесом, и уже в ту же минуту не ясно: а сможем ли? Не вовсе ли зря начинаем? И может, всё одно толку не будет?
Иван Иванович потянул носом, вздохнул и сказал:
- Правильно, Устинов. Я тоже сколь разов головой-то думал: почему для хорошего дела пушки не выдумано? Чтобы зарядить бы ее хорошим словом, прицел бы взять, пальнуть - и вот оно, хорошее дело свершилось! Явилось от прицельного попадания! Не выдумана покудова такая пушка, Никола?
- Нету, Иван Иванович! Покуда - нет...
- А жаль! И сильно жаль-то: уж очень она необходимая, такая пушечка, по нонешнему времени! Очень и очень!
Калашников поворошил свою кудлатую голову и задумчиво стал вспоминать:
- Я, было время, на дьячка пожелал выучиться. Сильно увлекался религией, а более всего - обрядом церковным. "Новую скрижаль или объяснение о церкви, о литургии и о всех службах и утварях церковных" наизусть выучил. Ровно азбуку. Священник, бывало, забудет, почему на вечернем входе к службе он идет прост, то есть с опущенными руками, ничего в них не имея. А я помню: "дабы показать, что Христос, будучи по существу бог, нас ради принял человеческую плоть и явился в этом смиренном образе". Или вот поп Константин, хороший мужик, но беспамятливый, шепчет мне: "Петька! Как там о покаянии сказано?" Я мигом те строчки припомню, в которых о сем сказано: "Если христианин согрешит после омытия грехов в купели крещения и вступления через него в завет благодати, то он к исправлению своему не имеет другого средства или таинства, кроме сего - покаяния!" А посему же покаяние есть второе крещение, и чувство явится после его как бы второго рождения! И вот я нынче тоже думал: как большое дело затеешь, так вроде бы второе рождение тебе выходит, для всей же предыдущей жизни - покаяние! Не потому ли и хватаются люди за самые разные и новые дела? Заново-то родиться кажному ведь охота. А прежнюю жизнь в купели нового дела - смыть. Будто ее и не было!
Дерябин засмеялся, Калашников ему кивнул, согласился:
- Правда что смешно! Но только я не объяснил еще, почему мне церковный-то обряд полюбился тогда? А вот почему: мне воплощение слова в действии человечества полюбилось. Сказано было: "Мысленное солнце правды, Христос явился с Востока", и вот уже в действии люди молятся на Восток! И так во всей службе. Ну, а когда так - может, и в жизни это тоже доступно обойтись без действий бессмысленных и незначащих? Соединить слово с делом?
- Ты поповщину-то бросил бы, Калашников! - посоветовал Дерябин. - Ей здесь, в Комиссии, вовсе не место!
- Брошу! - опять согласился Калашников. - Почто нет? Тем более что я и в жизни своей - всем это известно - вскоре от религии отошел, а кооперацией пуще того занялся и увлекся! Но как с тобой когда-нибудь происходило - тоже ведь из памяти не выбросишь.
- Тебе ладно было разным увлечением заниматься, Петро! - вздохнул Половинкин. - За тебя сперва старшие братья робили, после - взрослые сыновья, а ты с такими вот руками-ногами, с этакой силищей, знай себе увлечением занимался!
Члены Комиссии, все как один, посмотрели на Калашникова с завистью, тот на минуту смутился.
Иван Иванович, со значением и понятием посопев табачным носом, спросил:
- А не страшно вам нонче, Лесная наша Комиссия? Нисколь не страшно, да и всё тут?
- С чего бы нам страшиться-то, Иван Иванович? - отозвался первым Николай Устинов и взъерошил на голове беленький любопытствующий хохолок. С чего бы?
- Да со всего! Со всего как есть! В нонешнее-то времечко, в столь худое, кажное обществе-нное дело - оно сильно рисковое! Нонче кому вы не по карахтеру, не так сделаете, Комиссия, тот на вас не просто уже будет обижаться, а с оружием в руках. И по всему-то государству нонче то же самое: какая бы власть, какая бы кооперация, какой бы порядок ни был, а следующий, кто посильнее, приходит и всё эн-то изгоняет уже не куда-нибудь, а в каталажку! Дак энто хорошо, ежели - в каталажку, а то дак ить и под расстрел - вот куда!
- Ну, вы тоже скажете, Иван Иванович! - развел руками Устинов, а потом и прибрал ими, двумя, свой хохолок на голове. - Скажете, вот те на! Не-ет, мы, Лесная Комиссия, свое дело сроду до оружия не доведем. Зачем нам? У нас интерес не государственный, не политичный, а всего лишь лесной. Всего лишь природный. Не более того.
- Ладно, когда бы так! - согласно кивнул Иван Иванович. - Ладно, да и хорошо бы. Да вот и ночь давно уже настала, товарищи мужики! А вы и по сю пору чужой карасин жгете!
Калашников обрадовался.
- Дак я же давно объявлял учредительное наше заседание законченным! Пора уже нам и расстаться всем до завтрашнего дня, до обеда! Как не пора?!
Глава вторая
СУПРУГИ ПАНКРАТОВЫ
А хозяевам Панкратовым в ту ночь не спалось. Они лежали - один на полатях, другая - на печи, но не спали оба, слышали, как Иван Иванович приходил в дом, как Лесная Комиссия потушила керосиновую лампу и разошлась окончательно.
Когда тихо совсем стало и темно в избе, Кириллу вспомнилось о том, какое решение приняла Лесная Комиссия... Под несчастливым № 13 в списке лесных охранников было записано: "Товарищ Панкратов Кирилл Емельянович. Зачислить и предупредить, чтобы был попроворнее".
А ведь напрасно записано - проворным Кирилл Панкратов никогда не был и не будет. Это только для блезиру, чтобы не обидеть хозяина избы, в которой Комиссия нынче собиралась и еще не раз отныне будет собираться.
И Кирилл удивлялся - для чего блезир? Что за игра?
Вчера думал: может, это обязательно - держаться за такую жизнь, которая как у всех? Нельзя без этого? Нельзя от белого света отворачиваться?!
А нынче догадался: можно не стесняться и не бояться людей, когда ты сам от них ничего не хочешь! Когда одно тебе нужно - чтобы они оставили тебя в покое! Когда устал ты от них, опостылели они тебе своею бесчестностью, своим великим множеством и каждый в отдельности сам по себе.
И когда он так догадался - легкость и простота почувствовались ему всюду, в самом себе - больше всего. Он ли виноват перед людьми, они ли перед ним - теперь это уже всё равно, уже поздно разбираться, уже ни к чему. Что за эти годы военные, жестокие случилось - то случилось, назад не повернешь.
Многое случилось... Воевал Кирилл, ранен был, снова воевал и угадал в конвойную команду. И там однажды было приказано ему двух пленных немцев расстрелять. Ночью. Туманной, дождливой. Темной. Почему, за что обходились с ними так, - он не знал, а еще не знал, как вернуться после того ему в Лебяжку, домой, к жене Зинаиде. В панкратовском раскольничьем роду военной службы многие поколения сторонились, скрывали парней в лесу, в тюрьмах сидели за отказ служить. Кирилл да еще двоюродный брат его Вениамин первые приняли трехперстный крест и пошли служить. И вот сразу в какую переделку пришлось попасть. Жене своей Кирилл внушал и внушал разные мысли против войны и убийства, а вот как самому приш-лось сделать?! Вот какая страшенная жизнь получалась у него нынче в своем собственном доме.
Вот он - мужик, а от бабы своей во всем зависит, и смеются люди над ним. Пусть смеются.
Комиссию Зинаида зазвала в дом, Кирилл возмутился было, потом махнул рукой - и пусть зазвала.
В Комиссии в этой она, может, подомнет кого-нибудь из мужиков, а то и всю ее начнет крутить-вертеть по-своему - пусть!
Неловко чувствует Кирилл себя при посторонних мужиках в собственной избе - пусть неловко!
Не спится нынче Кириллу, не идет сон к нему - пусть не идет!
Он даже и не сразу догадался, как случилось, отчего хорошо ему и спокойно, а когда понял - хотел свеситься с полатей и сказать об этом жене, он знал, что она тоже не спит.
"Зинаида! - хотел сказать он ей. - Мы вот сколь с тобой ссорились из-за этой Комиссии - мне она не нужна была в своем дому, не хотел я ее, а ты хотела... Ну, твоя снова взяла - вот она, Комиссия, заседала в нашей избе до полуночи, и ты довольная этим. Я вижу - сильно довольная ты! Ну и ладно. И пусть тебе и дальше будет твое удовольствие! А мне так всё одно. Лежу и чую - мне всё одно, всё на свете, кроме одного занятия: кроме резьбы по дереву. Чую ее, деревянную, пахучую, из витка в виток, из узора в узор сложенную, чую самого себя только при ней, ни при чем больше, всё для меня в ней - и земля, и небо, и ты, Зинаида, и тем более - я сам, Кирилл Панкратов. Резьбу я в любую минуту готовый делать, а больше - ничего! Ну, еще кусок хлеба нужон мне, еще, само собою, - инструмент для той резьбы, а когда это будет - у меня слова не найдется сказать тебе поперек! Да живи ты как хошь, с Комиссией с одной, а то и с двумя! Что мне - Комиссия? Они всё равно ничего не сделают, не произведут на свет божий никакого предмета, никакой истинной красоты, чтобы поглядеть на нее, потрогать руками, подумать: "А вот этими же руками ты, Красота, и сделана! Вот эти руки в земле изойдут прахом, а ты останешься, ну так и помяни их! Рассказывай, Красота, о них людям, удивляй людей. Прощай людям их грехи - кровь и убийства!" И от нездешней жизни, от далекого чего-то покружилась у Кирилла голова, и он думал: "Ну, а есть ли оно, всё то, остальное-то? Существует ли? Может, остального вправду уже нету - провалилось в тартарары?"
Кровь была на войне - страшная. Ну и пусть ее была!
Кровь еще будет впереди - ну и пусть ее будет, а Кириллом Панкратовым его жизнь всё равно будет прожита, его дело им всё равно будет сделано, его душа и без него не истлеет!
Но ничего, ни слова Кирилл жене своей не сказал. Промолчал.
А ведь жизнь Зинаидина в Лебяжке действительно с того и началась, что она взяла верх над мужиками.
Давно случилось, летом 1894 года, но всё равно каждый лебяжинский житель об этом случае знал и помнил.
Деревня Лебяжка - чалдонская, коренная, твердо держалась своего порядка, и, сколько ни просились вступить в нее российские ходоки, никому не удавалось, всем лебяжинцы отказывали.
Ну, чтобы было не совсем уж против бога, чтобы не обижать переселенца, кинут ему на телегу хорошую охапку сена и овса сколько-нибудь, сунут в руку буханку хлеба, если переселе-нец с ребятишками - прикажут первой попавшейся бабе напоить ребятишек молоком, сколько выпьют, и - Христос с тобой, не поминай, милай, лихом! Вот эта дорога на Крушиху, так - на Барсукову, барсуковские, слыхать, переселенцев принимают!
Эти лебяжинские порядки всем окрестностям были знакомы, и сами лебяжинцы о них любили говорить и повторять: "А у нас вот как заведено..."
Но тут случилось, что нарушено было это заведение.
Стояла девчонка годов пятнадцати перед сходом и объясняла, что прибыла она с больным отцом и со старухой матерью с самой Тамбовской губернии, а брат ее старший помер в дороге, и вот она просится в лебяжинское общество, тем более что угадала приехать на самый сход.
Девка чумазая, в дорожной пыли-грязи, волосенки на голове скатанные, две кое-какие косички, а промеж ними еще лохмотушки болтаются, кофтенка драная, сама босая, ни дать ни взять - нищенка. Но стоит прямо, росло, говорит с мужиками смело, хотя и детским, каким-то вовсе не сильным голоском.
И стояла тут же на площади перед нескладным помещением лебяжинской сельской сходни тощая кобыленка, запряженная в телегу не в телегу, в арбу не в арбу, а бог знает во что такое, во что-то неизвестное, но с колесами, и на этом на чем-то стонал под рядном скрюченный мужичо-нка, и сидела рядом с ним старуха, тоже кости да кожа, кивала головой и твердила:
- Вот как! Истинный бог - вот как! Бог истинный...
Лебяжинские девчонку спросили:
- Истинный-то истинный, так ведь мы мужиков пришлых и тех в общество свое не берем, не надеемся, что они вскорости хорошими хозяевами сделаются, на ноги станут. А тебя взять? Это что же - всех трех, когда вы живые останетесь, поить и кормить?
- А как же по-другому-то?! - удивилась девчонка. - Конешно! Конешно, кормить, не с голоду же помирать мы к вам просимся, мы жить к вам просимся!
- Нет, вы поглядите на эту девку, мужики! Поглядите на ее, что она выдумала?
- Так и вы тоже поглядите на себя, лебяжинские, - мужики вы или кто, когда боитесь все вместе, сколь вас тут есть, трех православных какое-то время прокормить? Спрашивать вас об этом и то страм и стыд!
- И сколько же нам годов придется тебя кормить?
- Три года. Может, и четыре.
- А после?
- После-то я взамуж пойду бог даст, нарожу мужчин настоящих. Может, у вас в обществе таких и не бывало совсем! И еще, когда примете меня с родителями, то я, господа старики и прочие все, я вовек этого не забуду, вечная вам будет благодарность от меня человеческая! И неужели она вам не нужная совсем, такая благодарность?
Тут и поднялся Иван Иванович Саморуков - он уже в то время был в Лебяжке старшим стариком, лучшим человеком, поднялся, громко плюнул под ноги:
- Тьфу! Это, мужики, зараза так зараза, прогнать ее невозможно, никуды от ее не денешься - надо принимать! Хотя и хлопотно от ее будет, но - надо!
Тронула Зинка Ивана Ивановича.
А кроме того, что она тронула его за душу, Иван Иванович вспомнил, что начальство давно грозит ему за постоянные отказы переселенцам.
Как-никак, а лебяжинское общество имело хороший надел из расчета по пятнадцати десятин на ревизскую душу, да три десятины на прирост населения, да еще три - для приселения ссыльных и прочих лиц.
Ну, когда вынесли Зинке с родителями приемный приговор, тут же миром и сделали поста-новление: поставить беженцам какую-никакую избенку, отпустить из общественного амбара зерна на пропитание и на посев будущего года, сделать помощь скотиной и птицей, а еще дали девке наказ блюсти себя как следует, а иначе, сказали, выгоним на ту самую дорогу, с которой ты только что пришла! Уж вот тогда ни на что не поглядим - выгоним, избавимся от правдаш-ной заразы.
Вот как пристала к Лебяжке Зинаида, как уступили ей лебяжинские мужики.
Но они все-таки как в воду глядели, хлопот у них с этой девкой действительно прибавилось. И заметно.
Росла девка, хорошела, входила в возраст, отец же с матерью хотя есть у нее, но вроде бы их нет совсем, едоки только, а больше никто, и вот она в поле - одна, и в лес за дровишками поехала - опять одна, и даже в базарный день в село Крушиху съездить продать-купить что-нибудь - и тут снова одна.
Мало того что жалко на девку глядеть, как ей приходится всякую работу ломить, а, жалея, нужно ей то в одном, то в другом деле помочь - это бы куда ни шло. Ну, а случись кто-нибудь позарится на нее? Когда она одна-то? Ведь это же верно, что стыд будет и срам на всё общество!
А если к тому же позарится не чужой и дальний человек, а из своих же, из лебяжинских парней? Тогда уже позор всей Лебяжке на всю округу, на весь уезд срам!
Была бы она кривая либо хромая, так и забот бы меньше, но тут дело было совсем наоборот.
И поначалу старики велели лучше глядеть за ней соседям, наказывали, чтобы ни в коем случае не ездила самостоятельно в лес, а только заодно с кем-нибудь, не велели ночевать на пашне одной. Велели прибиваться к соседнему стану, к семье Панкратовых - добрая была семья, добрая и молитвенная, а спустя еще какое-то время призвал ее тот же Саморуков Иван Иванович и сказал строго:
- Хватит! Вот тебе, Зинка, строк до покрова, чтобы быть взамужем!
- Нет, - сказала Зинаида опять своенравно, - взамуж я, Иван Иванович, конешно. пойду, но до покрова слишком уж малый вы даете мне срок: не управлюсь жениха найти.
- Да кому говоришь-то?! - возмутился от сердца Саморуков. - Кому, спрашивается? И кто ты такая, чтобы мне так говорить? Либо я рехнулся и глазами не вижу, как парни на тебя с рассвету и до закату пялятся? А после закату - дак и особенно. Покров - это твой строк без разговору. Запомни! Кивни завтре же кому-нибудь - и всё тут. Назавтре воскресенье, игрища будут, вот и кивни. Ежели богатому парню кивнешь и постесняется он тебя из бедности брать - придешь и скажешь про это мне. Мы, в конце концах, и тут не поглядим - сладим обществом какое-никакое приданое. Вот тебе без разговору - покров!