Страница:
У кого сроду по соседству гвоздя одного-то нельзя было выпросить, тот нынче бежал к себе на ограду, шарился по амбарушкам, в кладовых, на чердаке и тащил какой-нибудь, иногда так еще и довоенный, запас. Откликнулся народ на призыв!
Тут одному надо было обязательно начать, развеселиться и крикнуть: "А у меня есть! А я - дам!" - а дальше всё пошло по себе, по кругу!
Бабы, далеко вокруг известные и рисковые лебяжинские бабы, тоже не отставали: не глядя на холод, одна другой выше заголили юбки, принялись месить в твориле глину, и хотя ноги у них стали красные, словно у гусынь, грянули такого песняка про любовь, про казака, который торопился к своей милой: "Лети, казак, лети стрело-о-ою", что и топоров не стало слышно плотницких.
А тут еще и морось перестала, выглянуло на эту песню солнышко, и вовсе закипела работа, зашевелился на ветерке красный флаг.
Когда бабы выдыхались, откуда-то прибегал Игнашка и начинал играть на чужой гармонике "На сопках Маньчжурии".
Главного лебяжинского музыканта Лебедева Терентия с австрийской гармонией нынче не было, он коня повел к ветеринару в Крушиху, Игнашка его и подменял. Не то чтобы хорошо играл, но громко.
Члены Лесной Комиссии были за главных - кто распоряжался среди плотников, кто среди землекопов и возчиков, а главнее всех опять оказался Николай Леонтьевич Устинов. Разбивку постройки они с Калашниковым сделали еще накануне таким образом, чтобы четырьмя окнами школа глядела на озеро, а двумя дверями - на полянку, по которой в перемены будут бегать ребятишки. И сегодня, чуть свет, он опять был на месте и размаркировал бревна - какие пойдут на стены, какие - на стропила, какие - на распилку, а теперь занимался всем на свете: следил за размерами оконных проемов, карнизов и переплетов, чтобы плотники и столяры не разошлись между собою, за разметкой дверей, за нумерацией венцов, чтобы после, когда начнут ставить сруб, не произошло промашки и путаницы, чтобы экономно и с толком расходовался любой материал, и даже беспокоился насчет предстоящего обеда, чтобы кто-нибудь из сильных любителей не натащил к этому обеду самогонки. Осень была, хлеб убрали, и пора наступала самогонная - над многими избами в Лебяжке густенько попахивало, на полную выработку гнали аппараты это зелье.
Выгодно было нынче гнать самогон - на хлеб и покупателей не найдешь, на самогон - сколько угодно и в своей деревне, и в любой другой.
Пожалеешь тут о государевой монопольке. Все ее ругали, когда она была, а не стало - начали о ней жалеть, проклинать изобретение военных лет самогонный аппарат.
Нынче на постройке всё было на этот счет спокойно, ни от кого не предвиделось подвоха, и Устинов хлопотал по делу, бегал туда-сюда, спорил, доказывал, показывал. Ему всё это нрави-лось. "Вот Комиссия так Комиссия! радовался он. - Действительно сурьезная Комиссия!" Шапка была у него набекрень, из-под шапки - влажные, белые, почти что ребячьи волосы, из-под волос - потное, возбужденное лицо в веснушках. Он мало изменился, Устинов, с тех пор как был парнем. И лебяжинские старики, сгрудившись на одном бревнышке, словно куры на насесте, глядели на Устинова и его хвалили - им нравилась такая ухватка.
Не на бревнышке, а рядом сидел Иван Иванович Саморуков и поглядывал на свою стариков-скую команду. Кто-то расстарался, принес две табуретки - одну для гармониста, другую - для Ивана Ивановича, и вот он восседал, как бывало прежде, совсем еще в недавнем времени, когда никто в Лебяжке и помыслить не мог, будто Саморуков - не лучший человек, будто он - такой же старик, как и все другие.
Старцы убеждали друг друга, доказывали, что Лебяжка деревня особая мирская, дружная. Возьмется за общее дело, гору своротит, нету больше таких деревень вокруг, нету и нету!
Иван Иванович молчал, и старики умолкли тоже, должно быть, подумали, что Ивана Ивановича разговор обижает: какая же это дружная деревня, если не признает своего лучшего человека? Так они определили ход мыслей в пепельной голове Ивана Ивановича и замолкли, перевели разговор на Устинова.
Они знали, что Иван Иванович очень Устинова любит. Даже был случай, еще до войны, когда Иван Иванович повздорил со всеми с ними и в сердцах сказал: "Вот возьму и помру, никого из вас, дураков, перед смертью не назову! Назову как лучшего человека Николку Устинова!"
Что Иван Иванович обозвал всех стариков дураками - обиды не было. Иван Иванович, рассердившись, еще и не такие слова произносил, не глядя что происхождения был старообряд-ческого. Но что он превознес над ними Николу Устинова, мужика в ту пору даже и не сорокалет-него, это было обидой, и они посылали двух человек, по-теперешнему - делегацию, чтобы узнать: всерьез он это сказал или в сердцах?
Иван Иванович напоил делегацию чаем с вареньем, еще кое-чем, и она вернулась в веселом расположении, но так ничего и не узнала.
Теперь старики, с запозданием лет на десять, надумали уладить размолвку и хвалили Усти-нова. Тем более что в нынешнее время звание лучшего человека никому из них уже не маячило.
А Иван Иванович всё сидел на своей табуретке и всё молчал, а потом сказал вдруг:
- От ужо совсем в скором времени завяжется в нашей местности междоусобная война, от тогда и поглядим - какая такая дружба водится среди нас, лебяжинских? Нонче школу строють, а завтра, может, она будет синим огнем гореть?
- Ну, пошто уж обязательно и в нашем селении война завяжется? спросил кто-то из стариков Ивана Ивановича. - Нам, лебяжинским, она вовсе ни к чему!
- А куды она денется, та война, от нас, от Лебяжки? Некуды ей деться. Она и нас захватит. Беспременно.
- Бывает, Иван Иванович, что и вся деревня сгорит, а одна чья-то изба посередке останется целехонька!
- Бывает! - согласился Иван Иванович. - Но тольки не с тем жителем, который на такой счастливый исход заранее надеется. С тем не бывает!
- Ну, а приказ Сибирского правительства читан тобою, Иван Иванович? Читан, нет ли? Про умиротворение нонешних умов?
Приказ этот за № 24, за подписью Губернского Комиссара и уполномоченного Командира 1-го Средне-Сибирского Корпуса, висел, наклеенный на двери Лебяжинской сельской сходни, уже не первый день, и написано в нем было так:
"На основании ст. 9 Постановления Временного Сибирского правительства от 15 июля 1918 года ВОСПРЕЩАЕТСЯ:
1. Возбуждение и натравливание одной части населения на другую.
2. Распространение о деятельности правительственного установления или должностного ли-ца, войска или войсковой части ложных сведений, возбуждающих враждебное к ним отношение.
3. Распространение ложных, возбуждающих общественную тревогу слухов.
Виновные в нарушении сего приказа подвергаются аресту до 3-х месяцев или денежному взысканию до трех тысяч рублей".
Иван Иванович приказ, конечно, вспомнил, понюхал табачку и сказал:
- Кто из вас, господа старики, задает мне глупой вопрос? Об умиротворении умов? Я чтой-то не расслышал за табачком - кто же энто спрашивает?
Ему никто не ответил.
И опять Иван Иванович сидел и молчал, пожевывая губами, положив руки на колени и взды-хая, а все остальные старики на него молча глядели... Точь-в-точь так же, как, бывало, глядели они на него прежде в совете лучших людей, когда дело решалось очень трудное и никто не знал, как его решить, и ничего не оставалось, как только ждать слова Ивана Ивановича.
Лети, казак, лети стрело-о-о-ю,
Лети сквозь горы и леса
Моя любовь уже с тобо-о-ю,
И завсегда я жду-у тебя-а-а-а-а
пели между тем изо всех сил бабы - мужние, вдовые и совсем еще девки на выданье. Про любовь пели. И месили голыми ногами глину, и налаживали из тесины и чурбаков столы для общественного обеда, и уже варили в казанах баранину, подбрасывая в костры свежую щепу и ругаясь с мужиками, которые на тех же кострах обжигали столбы, прежде чем закопать их в землю. А щепы, сухой, пахучей, смоляными узорами разрисованной, было для костров нынче грудами - мужики тесали бревна безостановочно, один упарится изо всей силы тесать, рубить и пилить - уступает место другому, и так безостановочно гудели и ворочались бревна, образуясь в стропильные брусья, в обрешеточные бруски, в лежни, в пластины и в горбыли, укорачиваясь и наращиваясь, соединяясь "хвостом" и "лапой" в углы.
Член Комиссии Половинкин седьмым потом испотел, а топора никому не отдавал, смены себе не хотел, кантуя одно бревно за другим.
Ему говорили: "Половинкин! Ты вот-вот правда что надвое распадешься по обе стороны бревна! Уступи место свежему кантовщику!" А он даже и не отвечал на эти слова, не огляды-вался, только взмахивал и взмахивал топором чуть повыше склоненной головы, отваливая от бревна крупные чешуи - сначала с одной, потом с другой стороны.
Старались мужики. Никто не лодырничал.
Кто прошлую субботу и воскресенье больше других сделал порубки в лесу, те нынче особенно старались: им очищение от греха выходило в этот час.
Старики слушали мужской перестук топоров, женские песни, сидели неподвижно, вспомина-ли, о чем-то думали. Кто-то из них сказал:
- Зинка-то, Панкратова-то - всё одно голосит шибче всех других. И высоко ведь берет - тоже повыше других... А помните ли, господа старики, кто еще живой из нас по сю пору остался, как мы ее, сопливую беженку, всё ж таки приговорили взять в обчество? Вместе с родителями. Ты помнишь, Иван Иванович?
Иван Иванович кивнул, что помнит...
- А чо энто Зинка-то вьется нонче вокруг Лесной Комиссии? Нету ли тут чего, господа старики? Нету ли тут чего, Иван Иванович? Чего-нибудь, а?
Иван Иванович снова молча слегка махнул рукой: ладно, не наше дело!
А Панкратова Зинаида действительно запивалась нынче птицей небесной и сильной. И всё одной и той же песней. Только кто-нибудь из баб затянет "А я, мальчик, на чужбине, позабыт от людей...", или "Как по зёлену долу росою девка красная к милому шла...", или "Помнишь ли, помнишь, моя дорогая...", в ту же минуту снова и снова она является: "Лети, казак..." И женские голоса раскалываются надвое, и те, которые следуют за казаком, те и берут верх, и озоруют над теми, кто постепенно умолкает, кто сходит на нет, и зовут и зовут к себе казака "скрозь горы и леса". И через что-то еще...
И не видать ее, Зинаиду Панкратову, среди множества других людей, где она там, то ли босая, заголенная, месит глину, то ли, раскрасневшись, варево готовит на костре, а вот слышно, так уж действительно слышно больше всех других!
Обед был на две смены. В ближайших и даже не очень близких избах подобраны были ложки, вилки, ножи и миски, вся соль, весь перец, так что многим хозяйкам уже на другой день предстояло побираться по деревне насчет щепотки соли и перчику, ну а сегодня об этом никто не задумывался, не до того было.
За длинным, кое-как слаженным из тесин и чурбаков столом уважены были Иван Иванович Саморуков и Николай Леонтьевич Устинов: их посадили рядышком с главного торца. Напротив, в другом конце, вторая пара: учителка и "коопмужик" Калашников.
Значит, получилось признание довоенных правил: самый лучший человек оказался не забыт, а Устинов с ним рядом как главный распорядитель строительства; Калашников - в прошлом председатель кооперации и нынешний глава Лесной Комиссии, учителка - так это же был ее день и ее праздник. Она молодость свою положила на порог невзрачной, всегда не дочиста вымытой лебяжинской школы, она, старая дева, положила туда и всю свою жизнь.
И если в нынешний день учительница могла сколько-нибудь восполнить убыток - ей надо было предоставить такую возможность, вот ей и предоставили - посадили рядом с Калашнико-вым со второго торца, тем более что в свое время она помогала ему в кооперации - вела переписку, учитывала кассу, покуда Калашников не научился вести дело сам. Глядя нынче на нее - на седенькую, под скобку стриженную, со стеклышками на детски-строгих глазках и возбужденную, в румянце, можно было подумать, что действительно нынешний день способен возместить ей полжизни. Может, и больше... Калашников захотел сделать учителке приятное, вынул из кармана кусочек газетки, схороненный на раскурку, и, прежде чем оторвать от него краешек, дал прочитать ей следующее объявление:
"Из Самары в Ново-Николаевск направлено свыше 20000 интеллигентных беженцев и политических эмигрантов. Среди них врачи, юристы, учителя и лица прочих профессий, служившие в Земских и Городских Самоуправлениях, деятели общественных организаций и т. п. Казенные учреждения, Городские и Земские Самоуправления и Общественные организации, желающие использовать вышеуказанные силы, приглашаются не позднее 30 сентября нового стиля сообщить в Губернский Комиссариат сведения о том, какое число лиц каждой специально-сти отдельно могло бы найти себе занятия.
Губернский Комиссар В. Малахов
Управляющий делами Губернского
Комиссариата В. Кондратенко".
- Вот, - сказал Калашников, - а нам в Лебяжку не надоть постороннего никого! Хотя бы и не двадцать, а сто тысяч, хотя бы один мильон прислали к нам в Сибирь учителей - мы бы ни на кого не поменяли бы тебя, наша наставница дорогая!
Учительница благодарно сказала "спасибо" и покраснела, а тогда уже Калашников оторвал от газетки клочок и другим тоже дал оторвать... Нынче далеко не все газетки были из тонкой, подходящей для курева бумаги, по большей части они на такой шкуре печатались, что и огонь-то ее не брал.
Всем было радостно и весело, все хлебали дружно, разговаривали громко.
А в то же время, хотя и весело, но далеко не одни только шутки за столом говорились. Кто шутил, а кто и нет.
- И чем энтот нынешний тысяча девятьсот восемнадцатый год кончится?
- Я скажу: где право, где лево, где приказ, где свобода, где честь, а где обман - всё перепутается! Как и кому выгоднее будет понимать, тот так и поймет нонешнее время!
- Ну, уж?
- Вот тебе и "ну"! Вот тебе и "уж"!
- А што такое свобода?! Да мне ее даром не надо! Я на ее при трех переворотах власти нагляделся! Досыта! Кажный как вздумает, так и делает убивает, грабит, любые и кажные произносит слова и лозунги, в любое ухо кулаком стукает! Нет, мужику-крестьянину это всё ни к чему. Ему землю дай, лес тоже - дай, ну кое-каких еще правов, и всё! Никакой ему больше свободы сроду не понадобится, она господам только разным и нужная. Они ее и выдумывают, а больше - никто! И в общем сказать, человек полной свободы это зверь, вот кто!
- Ладно! Тогда давай так: какой-никакой затычкой заткнем тебе одно ухо, а на один глаз навесим повязку, а одну руку тоже свяжем крепко - вот уж тогда ты ничего свободного не сделаешь! Так, что ли? Так - понравится?
- Ох, мужики, до чего же охота справедливости! - громко, но не тяжело вздыхал Калаш-ников. - Ну, нету терпения, как охота ее, как истосковался-измечтался по ей весь народ!
- Скажи, Калашников, а что такое справедливость?
- Справедливость - это, перво-наперво, равенство! Вот как сёдни между нас!
А еще один мужик - Обечкин Федор, бывший матрос Амурской флотилии, сильно захохотал и стал кричать через несколько человек:
- Ты, Петро, здря насчет равенства! Нету его и сроду не будет! Это кажный о нем кричит, кто ниже ватерлинии находится, в зависти к тому, кто выше ее! А заберись ты на мостик - и твой крик тебе уже ни к чему, и забудешь ты об равенстве думать! Всё дело вот в чем: один с другим хотит поменяться местоположением!
- Неправда это! Неправда, товарищ Обечкин! - тоже криком кричал в ответ Калашников. - Человеку ум дадены и чувственность, и если он не в силах наладить их на равенство, тогда зачем оне ему? Для угнетения? Только?
- А вот я и говорю: чтобы ловчее спихивать друг дружку сверху вниз! Поскольку любой верх без низу не бывает, как любой корабль не бывает без ватерлинии!
- Так ты, Обечкин, за то, чтобы равенства никогда не было, да? Когда оно - так и так, по-твоему, недоступное?
- Оно в одном доступное: в смене команд! Кто был наверху, тот хотит не хотит, а пущай спускается вниз! Пущай ждет момента, чтобы исхитриться и снова выскочить наверх!
- Благодаря таким вот, как ты, и погибают революции, Обечкин! Одне ее делают, а другие - губят!
- Верно! Правильно! Всё одно сопрут революцию, а может, и спёрли уже! Не капиталисты, дак свои же удумают!
- Это о высшей справедливости ты вот так отзываешься?
- О ей! В человеческой привычке пятаки медные и те уворовывать, а тут - справедливость и останется целехонькой? Да никогда! Она же такая лакомая, а ты думаешь, все будут круг ее ходить, облизываться, а руками постесняются тронуть? Ха-ха! Да сопрут ее в одночасье и даже - при полном солнечном освещении! Кабы иначе в жизни делалось, так жизнь давно уже справедливой была бы! Сопрут либо на што-нибудь перелатают. Я позавчерась в газетке в кадетской прочитал: "Революция - это поменьше работать, побольше получать!"
- Наоборот, Обечкин! Революция - это огромный подъем народного духа и самодеятель-ности! Вот как сию минуту у нас нынче, в Лебяжке! А ты не кадет ли?
- Ну, к чему мне? Я беспартийный пахарь, а более - никто! Войны не хочу - какой же я кадет?
- Не хочешь, а от гражданской войны в России тоже прибыли ждешь: ежели российский мужик и российская же Советская власть землю обратно помещику не отдадут, отстоят, так и нам в Сибири облегчение с земельной арендой выйдет, и мы казачишек с ихними наделами по сотне десятин - тоже потесним! Это ты, поди-ка, хорошо понимаешь! Про Советскую-то власть! Про большевиков!
- Как все. Как все понимают, так и я - беспартийный пахарь! Когда какая власть сильно наверху - почему бы и не быть за ее? Беспартийному-то пахарю?
- Э-э-э... - тихо произносил Саморуков, наклонясь к Устинову, - и все про жизнь! Научились-то как говорить об ей - страсть! Ишшо года два назад сроду и не было такого разговору, таких слов среди мужиков! А нонче говорят все про жизнь без краю, днем и ночью, тверезые и пьяные, а жить-то всё одно никто не умеет... Жить, Никола, никто не умеет - как было, так жить уже никто не желает, а как будет - никто не знает! Вот хотя бы сёдни - нету же среди нас всех Севки Куприянова?
- Нету его, Иван Иванович. Я это сильно нынче заметил. В обиде он...
- И Гришки Сухих - тоже нету!
- И его...
- Многих других нету. Кудеяра, к примеру...
- Ну, Кудеяр - это бог с ним. Он только и знает, что конец света провозглашать.
- Смирновского нету, Родиона Гавриловича.
- Энтого - жаль. Жаль, что нету. Хотя он слишком уж военный человек. Ему гражданские всякие дела как бы и лишние. Ну, а что же, Иван Иванович, что их всех нету?! Только и делов! Нету и нету! Значит, не желают быть.
- Значит, обратно, Устинов, не выходит такого случая, чтобы хотя бы в одном каком-то деле все были как один. Чтобы хотя раз единственный было как в сказке: все за одного, один за всех. Нет, не умеют люди между собою жить! Воевать друг с дружкой, энто - да, энто - умеют! И мы вот все, сидящие нынче за длинным столом, провозглашающие разные слова, - мы, может, гораздо ближе к междоусобной войне и к убийству друг дружки, чем к равенству и к братству, о коих без конца и краю сейчас говорим и толкуем?! А когда многие не захотели прий-ти сюда - это сильно плохо, Никола. В ранешнее время энтого не было. В ранешнее время гово-рилось - собираемся все как один все и приходили, больные и те на карачках приползали.
Устинов промолчал.
Зато Дерябин, сидя неподалеку, слышал Ивана Ивановича и тотчас откликнулся на его слова:
- А мы, гражданин Саморуков, обойдемся! Без тех, кого среди нас нонче нету, кто и всегда-то отказывается от народу. И даже - без тех, кто для виду - с народом, а в действительности против его и только и делает, что морочит народу голову!
- Как же ты без их думаешь обойтиться? - поинтересовался Иван Иванович у Дерябина. - Как бы их совсем не было в нашем в лебяжинском обществе, тогда - понятно, нету их и нету. А когда они всё ж таки в ём есть? Существуют?
- А вот на то и война, чтобы окончательно и навсегда разрешить вопрос, всякое несогласие между людьми!
- Ты, гражданин Дерябин, завсегда хорошо знал, что и как нужно делать. Другие, бывало, думают, голову свою и так и этак ломают, а ты - раз-два! и готово, узнал!
- Человек потому и человек, а не скотина какая-нибудь, что он всегда должен знать, что и как необходимо делать, как поступать, как ломать жизнь по-своему!
- Понятно! - согласился Иван Иванович. - Тольки я не замечал, чтобы у тебя на ограде, в доме и на пашне, гражданин Дерябин, был порядок. Какой должен быть, когда ты в любом случае знаешь, как надо правильно сделать.
- Так! - согласился Дерябин. - Порядок есть на ограде Гришки Сухих. Так, по-твоему, Гришка правильно всё делает, да? Он знаток, да? Эксплуататор и буржуй? Он?
Иван Иванович вздохнул и сказал:
- Обои вы против общества. Только с разных концов!
А посередке стола, где сидело много женщин, затеялись сказки.
Лебяжинские сказки совершенно были особые. Они говорились по-разному и со смехом, и печально, и была у них своя история. История подлинная - она шла с тех времен, когда на бугре между озером и бором, на месте нынешней Лебяжки, столкнулись две партии пересе-ленцев - староверы-кержаки и другие, откуда-то из-под Вятки, их в ту пору прозвали полувятскими.
У кержаков на землю прав оказалось больше - они стояли на этом бугре станом, посеяли и пожали урожай, но было это в походе, временно - старец Лаврентий вел их от царицы-немки вовсе не сюда, а в дальнюю даль, за море Байкал. И, сняв здесь урожай, они пошли на восток. А на востоке, за морем Байкалом, вот что случилось: они раскололись между собою.
И одни остались на той пустынной забайкальской земле, а меньшую часть другой старец, Самсоний Кривой, повел в обратный путь. Он повел их к тому месту, на котором они однажды сеялись, которое многим и глубоко запало в душу: бугор травяной зеленый, озеро глубокое, бор синий, а далее пашенная, цельная земля без краю. И не икона эта картина, а всё равно как лик Христов.
Почти год вел Самсоний Кривой обратно к этому лику свою паству, семей более двадцати, истово замаливая в пути грех, который он взял на свою душу расколом с великим старцем Лаврентием.
Из-за этого греха и отчаяния был обратный путь еще тяжелее, чем путь вперед, на восток, за море Байкал, и шли поселенцы от зари до зари, а во тьме лишались сна и шептали вслед за Самсонием покаянные молитвы. Были среди них слабые телом либо духом - померли все, и медленно шли они, оставшиеся в живых, и достигли обетованной той земли, зеленого того бугра между бором и озером уже под зиму, даже не имея какого следует зимнего запаса пропитания. А достигнув его, не поверили своим глазам: с бугра зеленого уже избяные дымки тянулись в небо и сами избы не совсем худо-бедно, а ладно были поставлены. На одной избе так и петушок резной весело торчал, красовался, только что не кукарекал.
Это и были полувятские - тоже семей десятка два.
- Сгиньте! - сказали им кержаки. - Земля есть сия наша - мы по ей первую борозду прокладывали, мы в ее первое же зерно бросали - сгиньте, не то пожгем! Убьем! Всё исделаем с вами - сгиньте! - И для начала и показа сожгли крайние две избы: вот как будет со всем вашим селением!
Но полувятским в зиму уходить, бросать новенькие подворья тоже было нельзя, тоже гибель, и они сказали кержацкому табору:
- Вы, правда что, сильнее нас - мужиков у вас поболе. Зато у нас имеется девок шестеро, шестеро невест - давайте родниться?! Породнимся, а родственникам уже тесно не будет, на родственников места хватит уже с избытком!
- Ах, богохульники! - отозвались из табора. - Да чтобы наши парни взяли за себя трехперстниц блудных?! И посеяли бы антихристово семя, а в душах человеческих - страм и позор?! Чтобы еще и еще оскорбили они веру истинную! Чтобы навлекли на головы свои проклятия всего раскола! Убьем вас! Пожгем вас всех, как пожгли уже два антихристова ваших жилища. Здесь Сибирь, начальство далеко, жаловаться некому!
- Ну и пожгите! - отвечали им полувятские. - И убивайте! После живите просто так, без жен и девок, без семени и племени! Изводите нас и сами исходите в тот же прах! Как вы без девок станете жить, как множиться и откудова вам еще ждать такого же пришествия?!
И выставили напоказ, на самом на бугре, девок своих шестерых: пойдите поищите таких же по белу свету! Когда же не хотите родниться - оставайтесь зимовать, мы вас кормом призреем!
Кержакам деваться некуда - порыли они с другого склона землянки, остались на зиму. А проклятия и угрозы с уст не сходили у них: "Пожгите девок - блудниц своих! Пожгите в кострах горячих!"
Но как бы не так: полувятские девки за ту зиму и весну наделали среди раскола столько, что сама императрица-немка и та не управилась бы сделать: они поженили на себе кержацких парней, смешали двуперстный крест с трехперстным.
И пошел с той самой зимы счет жизни кержацко-полувятской деревни Лебяжки, пошли оттуда законы и правила стояния ее на зеленом бугре между озером и бором.
Первым правилом завелось, что все младенцы женского пола нарекались только именами знаменитых и как бы даже святых тех девок, а больше никакими другими: Ксения, Домна, Наталья, Елена, Анна, Елизавета.
О том же, как эти девки соблазняли да женили на себе кержацких парней, существовало шесть сказок, и сказывались они разно: только для мужицкого слуха и почти что молитвенно, весело и скорбно. Кто как умел, кому как бог на душу положит. И должно быть, поэтому сказкам не было конца, и в Лебяжке не уставали их говорить и слушать.
Нынче за столом затеяна была сказка о девке Лизавете. Крику и шуму было много, спорили, кому рассказывать? Если женщине, то сказка излагалась на всякий слух, на всем доступный лад, а если мужчине - то за это уже никак нельзя было ручаться.
Тут одному надо было обязательно начать, развеселиться и крикнуть: "А у меня есть! А я - дам!" - а дальше всё пошло по себе, по кругу!
Бабы, далеко вокруг известные и рисковые лебяжинские бабы, тоже не отставали: не глядя на холод, одна другой выше заголили юбки, принялись месить в твориле глину, и хотя ноги у них стали красные, словно у гусынь, грянули такого песняка про любовь, про казака, который торопился к своей милой: "Лети, казак, лети стрело-о-ою", что и топоров не стало слышно плотницких.
А тут еще и морось перестала, выглянуло на эту песню солнышко, и вовсе закипела работа, зашевелился на ветерке красный флаг.
Когда бабы выдыхались, откуда-то прибегал Игнашка и начинал играть на чужой гармонике "На сопках Маньчжурии".
Главного лебяжинского музыканта Лебедева Терентия с австрийской гармонией нынче не было, он коня повел к ветеринару в Крушиху, Игнашка его и подменял. Не то чтобы хорошо играл, но громко.
Члены Лесной Комиссии были за главных - кто распоряжался среди плотников, кто среди землекопов и возчиков, а главнее всех опять оказался Николай Леонтьевич Устинов. Разбивку постройки они с Калашниковым сделали еще накануне таким образом, чтобы четырьмя окнами школа глядела на озеро, а двумя дверями - на полянку, по которой в перемены будут бегать ребятишки. И сегодня, чуть свет, он опять был на месте и размаркировал бревна - какие пойдут на стены, какие - на стропила, какие - на распилку, а теперь занимался всем на свете: следил за размерами оконных проемов, карнизов и переплетов, чтобы плотники и столяры не разошлись между собою, за разметкой дверей, за нумерацией венцов, чтобы после, когда начнут ставить сруб, не произошло промашки и путаницы, чтобы экономно и с толком расходовался любой материал, и даже беспокоился насчет предстоящего обеда, чтобы кто-нибудь из сильных любителей не натащил к этому обеду самогонки. Осень была, хлеб убрали, и пора наступала самогонная - над многими избами в Лебяжке густенько попахивало, на полную выработку гнали аппараты это зелье.
Выгодно было нынче гнать самогон - на хлеб и покупателей не найдешь, на самогон - сколько угодно и в своей деревне, и в любой другой.
Пожалеешь тут о государевой монопольке. Все ее ругали, когда она была, а не стало - начали о ней жалеть, проклинать изобретение военных лет самогонный аппарат.
Нынче на постройке всё было на этот счет спокойно, ни от кого не предвиделось подвоха, и Устинов хлопотал по делу, бегал туда-сюда, спорил, доказывал, показывал. Ему всё это нрави-лось. "Вот Комиссия так Комиссия! радовался он. - Действительно сурьезная Комиссия!" Шапка была у него набекрень, из-под шапки - влажные, белые, почти что ребячьи волосы, из-под волос - потное, возбужденное лицо в веснушках. Он мало изменился, Устинов, с тех пор как был парнем. И лебяжинские старики, сгрудившись на одном бревнышке, словно куры на насесте, глядели на Устинова и его хвалили - им нравилась такая ухватка.
Не на бревнышке, а рядом сидел Иван Иванович Саморуков и поглядывал на свою стариков-скую команду. Кто-то расстарался, принес две табуретки - одну для гармониста, другую - для Ивана Ивановича, и вот он восседал, как бывало прежде, совсем еще в недавнем времени, когда никто в Лебяжке и помыслить не мог, будто Саморуков - не лучший человек, будто он - такой же старик, как и все другие.
Старцы убеждали друг друга, доказывали, что Лебяжка деревня особая мирская, дружная. Возьмется за общее дело, гору своротит, нету больше таких деревень вокруг, нету и нету!
Иван Иванович молчал, и старики умолкли тоже, должно быть, подумали, что Ивана Ивановича разговор обижает: какая же это дружная деревня, если не признает своего лучшего человека? Так они определили ход мыслей в пепельной голове Ивана Ивановича и замолкли, перевели разговор на Устинова.
Они знали, что Иван Иванович очень Устинова любит. Даже был случай, еще до войны, когда Иван Иванович повздорил со всеми с ними и в сердцах сказал: "Вот возьму и помру, никого из вас, дураков, перед смертью не назову! Назову как лучшего человека Николку Устинова!"
Что Иван Иванович обозвал всех стариков дураками - обиды не было. Иван Иванович, рассердившись, еще и не такие слова произносил, не глядя что происхождения был старообряд-ческого. Но что он превознес над ними Николу Устинова, мужика в ту пору даже и не сорокалет-него, это было обидой, и они посылали двух человек, по-теперешнему - делегацию, чтобы узнать: всерьез он это сказал или в сердцах?
Иван Иванович напоил делегацию чаем с вареньем, еще кое-чем, и она вернулась в веселом расположении, но так ничего и не узнала.
Теперь старики, с запозданием лет на десять, надумали уладить размолвку и хвалили Усти-нова. Тем более что в нынешнее время звание лучшего человека никому из них уже не маячило.
А Иван Иванович всё сидел на своей табуретке и всё молчал, а потом сказал вдруг:
- От ужо совсем в скором времени завяжется в нашей местности междоусобная война, от тогда и поглядим - какая такая дружба водится среди нас, лебяжинских? Нонче школу строють, а завтра, может, она будет синим огнем гореть?
- Ну, пошто уж обязательно и в нашем селении война завяжется? спросил кто-то из стариков Ивана Ивановича. - Нам, лебяжинским, она вовсе ни к чему!
- А куды она денется, та война, от нас, от Лебяжки? Некуды ей деться. Она и нас захватит. Беспременно.
- Бывает, Иван Иванович, что и вся деревня сгорит, а одна чья-то изба посередке останется целехонька!
- Бывает! - согласился Иван Иванович. - Но тольки не с тем жителем, который на такой счастливый исход заранее надеется. С тем не бывает!
- Ну, а приказ Сибирского правительства читан тобою, Иван Иванович? Читан, нет ли? Про умиротворение нонешних умов?
Приказ этот за № 24, за подписью Губернского Комиссара и уполномоченного Командира 1-го Средне-Сибирского Корпуса, висел, наклеенный на двери Лебяжинской сельской сходни, уже не первый день, и написано в нем было так:
"На основании ст. 9 Постановления Временного Сибирского правительства от 15 июля 1918 года ВОСПРЕЩАЕТСЯ:
1. Возбуждение и натравливание одной части населения на другую.
2. Распространение о деятельности правительственного установления или должностного ли-ца, войска или войсковой части ложных сведений, возбуждающих враждебное к ним отношение.
3. Распространение ложных, возбуждающих общественную тревогу слухов.
Виновные в нарушении сего приказа подвергаются аресту до 3-х месяцев или денежному взысканию до трех тысяч рублей".
Иван Иванович приказ, конечно, вспомнил, понюхал табачку и сказал:
- Кто из вас, господа старики, задает мне глупой вопрос? Об умиротворении умов? Я чтой-то не расслышал за табачком - кто же энто спрашивает?
Ему никто не ответил.
И опять Иван Иванович сидел и молчал, пожевывая губами, положив руки на колени и взды-хая, а все остальные старики на него молча глядели... Точь-в-точь так же, как, бывало, глядели они на него прежде в совете лучших людей, когда дело решалось очень трудное и никто не знал, как его решить, и ничего не оставалось, как только ждать слова Ивана Ивановича.
Лети, казак, лети стрело-о-о-ю,
Лети сквозь горы и леса
Моя любовь уже с тобо-о-ю,
И завсегда я жду-у тебя-а-а-а-а
пели между тем изо всех сил бабы - мужние, вдовые и совсем еще девки на выданье. Про любовь пели. И месили голыми ногами глину, и налаживали из тесины и чурбаков столы для общественного обеда, и уже варили в казанах баранину, подбрасывая в костры свежую щепу и ругаясь с мужиками, которые на тех же кострах обжигали столбы, прежде чем закопать их в землю. А щепы, сухой, пахучей, смоляными узорами разрисованной, было для костров нынче грудами - мужики тесали бревна безостановочно, один упарится изо всей силы тесать, рубить и пилить - уступает место другому, и так безостановочно гудели и ворочались бревна, образуясь в стропильные брусья, в обрешеточные бруски, в лежни, в пластины и в горбыли, укорачиваясь и наращиваясь, соединяясь "хвостом" и "лапой" в углы.
Член Комиссии Половинкин седьмым потом испотел, а топора никому не отдавал, смены себе не хотел, кантуя одно бревно за другим.
Ему говорили: "Половинкин! Ты вот-вот правда что надвое распадешься по обе стороны бревна! Уступи место свежему кантовщику!" А он даже и не отвечал на эти слова, не огляды-вался, только взмахивал и взмахивал топором чуть повыше склоненной головы, отваливая от бревна крупные чешуи - сначала с одной, потом с другой стороны.
Старались мужики. Никто не лодырничал.
Кто прошлую субботу и воскресенье больше других сделал порубки в лесу, те нынче особенно старались: им очищение от греха выходило в этот час.
Старики слушали мужской перестук топоров, женские песни, сидели неподвижно, вспомина-ли, о чем-то думали. Кто-то из них сказал:
- Зинка-то, Панкратова-то - всё одно голосит шибче всех других. И высоко ведь берет - тоже повыше других... А помните ли, господа старики, кто еще живой из нас по сю пору остался, как мы ее, сопливую беженку, всё ж таки приговорили взять в обчество? Вместе с родителями. Ты помнишь, Иван Иванович?
Иван Иванович кивнул, что помнит...
- А чо энто Зинка-то вьется нонче вокруг Лесной Комиссии? Нету ли тут чего, господа старики? Нету ли тут чего, Иван Иванович? Чего-нибудь, а?
Иван Иванович снова молча слегка махнул рукой: ладно, не наше дело!
А Панкратова Зинаида действительно запивалась нынче птицей небесной и сильной. И всё одной и той же песней. Только кто-нибудь из баб затянет "А я, мальчик, на чужбине, позабыт от людей...", или "Как по зёлену долу росою девка красная к милому шла...", или "Помнишь ли, помнишь, моя дорогая...", в ту же минуту снова и снова она является: "Лети, казак..." И женские голоса раскалываются надвое, и те, которые следуют за казаком, те и берут верх, и озоруют над теми, кто постепенно умолкает, кто сходит на нет, и зовут и зовут к себе казака "скрозь горы и леса". И через что-то еще...
И не видать ее, Зинаиду Панкратову, среди множества других людей, где она там, то ли босая, заголенная, месит глину, то ли, раскрасневшись, варево готовит на костре, а вот слышно, так уж действительно слышно больше всех других!
Обед был на две смены. В ближайших и даже не очень близких избах подобраны были ложки, вилки, ножи и миски, вся соль, весь перец, так что многим хозяйкам уже на другой день предстояло побираться по деревне насчет щепотки соли и перчику, ну а сегодня об этом никто не задумывался, не до того было.
За длинным, кое-как слаженным из тесин и чурбаков столом уважены были Иван Иванович Саморуков и Николай Леонтьевич Устинов: их посадили рядышком с главного торца. Напротив, в другом конце, вторая пара: учителка и "коопмужик" Калашников.
Значит, получилось признание довоенных правил: самый лучший человек оказался не забыт, а Устинов с ним рядом как главный распорядитель строительства; Калашников - в прошлом председатель кооперации и нынешний глава Лесной Комиссии, учителка - так это же был ее день и ее праздник. Она молодость свою положила на порог невзрачной, всегда не дочиста вымытой лебяжинской школы, она, старая дева, положила туда и всю свою жизнь.
И если в нынешний день учительница могла сколько-нибудь восполнить убыток - ей надо было предоставить такую возможность, вот ей и предоставили - посадили рядом с Калашнико-вым со второго торца, тем более что в свое время она помогала ему в кооперации - вела переписку, учитывала кассу, покуда Калашников не научился вести дело сам. Глядя нынче на нее - на седенькую, под скобку стриженную, со стеклышками на детски-строгих глазках и возбужденную, в румянце, можно было подумать, что действительно нынешний день способен возместить ей полжизни. Может, и больше... Калашников захотел сделать учителке приятное, вынул из кармана кусочек газетки, схороненный на раскурку, и, прежде чем оторвать от него краешек, дал прочитать ей следующее объявление:
"Из Самары в Ново-Николаевск направлено свыше 20000 интеллигентных беженцев и политических эмигрантов. Среди них врачи, юристы, учителя и лица прочих профессий, служившие в Земских и Городских Самоуправлениях, деятели общественных организаций и т. п. Казенные учреждения, Городские и Земские Самоуправления и Общественные организации, желающие использовать вышеуказанные силы, приглашаются не позднее 30 сентября нового стиля сообщить в Губернский Комиссариат сведения о том, какое число лиц каждой специально-сти отдельно могло бы найти себе занятия.
Губернский Комиссар В. Малахов
Управляющий делами Губернского
Комиссариата В. Кондратенко".
- Вот, - сказал Калашников, - а нам в Лебяжку не надоть постороннего никого! Хотя бы и не двадцать, а сто тысяч, хотя бы один мильон прислали к нам в Сибирь учителей - мы бы ни на кого не поменяли бы тебя, наша наставница дорогая!
Учительница благодарно сказала "спасибо" и покраснела, а тогда уже Калашников оторвал от газетки клочок и другим тоже дал оторвать... Нынче далеко не все газетки были из тонкой, подходящей для курева бумаги, по большей части они на такой шкуре печатались, что и огонь-то ее не брал.
Всем было радостно и весело, все хлебали дружно, разговаривали громко.
А в то же время, хотя и весело, но далеко не одни только шутки за столом говорились. Кто шутил, а кто и нет.
- И чем энтот нынешний тысяча девятьсот восемнадцатый год кончится?
- Я скажу: где право, где лево, где приказ, где свобода, где честь, а где обман - всё перепутается! Как и кому выгоднее будет понимать, тот так и поймет нонешнее время!
- Ну, уж?
- Вот тебе и "ну"! Вот тебе и "уж"!
- А што такое свобода?! Да мне ее даром не надо! Я на ее при трех переворотах власти нагляделся! Досыта! Кажный как вздумает, так и делает убивает, грабит, любые и кажные произносит слова и лозунги, в любое ухо кулаком стукает! Нет, мужику-крестьянину это всё ни к чему. Ему землю дай, лес тоже - дай, ну кое-каких еще правов, и всё! Никакой ему больше свободы сроду не понадобится, она господам только разным и нужная. Они ее и выдумывают, а больше - никто! И в общем сказать, человек полной свободы это зверь, вот кто!
- Ладно! Тогда давай так: какой-никакой затычкой заткнем тебе одно ухо, а на один глаз навесим повязку, а одну руку тоже свяжем крепко - вот уж тогда ты ничего свободного не сделаешь! Так, что ли? Так - понравится?
- Ох, мужики, до чего же охота справедливости! - громко, но не тяжело вздыхал Калаш-ников. - Ну, нету терпения, как охота ее, как истосковался-измечтался по ей весь народ!
- Скажи, Калашников, а что такое справедливость?
- Справедливость - это, перво-наперво, равенство! Вот как сёдни между нас!
А еще один мужик - Обечкин Федор, бывший матрос Амурской флотилии, сильно захохотал и стал кричать через несколько человек:
- Ты, Петро, здря насчет равенства! Нету его и сроду не будет! Это кажный о нем кричит, кто ниже ватерлинии находится, в зависти к тому, кто выше ее! А заберись ты на мостик - и твой крик тебе уже ни к чему, и забудешь ты об равенстве думать! Всё дело вот в чем: один с другим хотит поменяться местоположением!
- Неправда это! Неправда, товарищ Обечкин! - тоже криком кричал в ответ Калашников. - Человеку ум дадены и чувственность, и если он не в силах наладить их на равенство, тогда зачем оне ему? Для угнетения? Только?
- А вот я и говорю: чтобы ловчее спихивать друг дружку сверху вниз! Поскольку любой верх без низу не бывает, как любой корабль не бывает без ватерлинии!
- Так ты, Обечкин, за то, чтобы равенства никогда не было, да? Когда оно - так и так, по-твоему, недоступное?
- Оно в одном доступное: в смене команд! Кто был наверху, тот хотит не хотит, а пущай спускается вниз! Пущай ждет момента, чтобы исхитриться и снова выскочить наверх!
- Благодаря таким вот, как ты, и погибают революции, Обечкин! Одне ее делают, а другие - губят!
- Верно! Правильно! Всё одно сопрут революцию, а может, и спёрли уже! Не капиталисты, дак свои же удумают!
- Это о высшей справедливости ты вот так отзываешься?
- О ей! В человеческой привычке пятаки медные и те уворовывать, а тут - справедливость и останется целехонькой? Да никогда! Она же такая лакомая, а ты думаешь, все будут круг ее ходить, облизываться, а руками постесняются тронуть? Ха-ха! Да сопрут ее в одночасье и даже - при полном солнечном освещении! Кабы иначе в жизни делалось, так жизнь давно уже справедливой была бы! Сопрут либо на што-нибудь перелатают. Я позавчерась в газетке в кадетской прочитал: "Революция - это поменьше работать, побольше получать!"
- Наоборот, Обечкин! Революция - это огромный подъем народного духа и самодеятель-ности! Вот как сию минуту у нас нынче, в Лебяжке! А ты не кадет ли?
- Ну, к чему мне? Я беспартийный пахарь, а более - никто! Войны не хочу - какой же я кадет?
- Не хочешь, а от гражданской войны в России тоже прибыли ждешь: ежели российский мужик и российская же Советская власть землю обратно помещику не отдадут, отстоят, так и нам в Сибири облегчение с земельной арендой выйдет, и мы казачишек с ихними наделами по сотне десятин - тоже потесним! Это ты, поди-ка, хорошо понимаешь! Про Советскую-то власть! Про большевиков!
- Как все. Как все понимают, так и я - беспартийный пахарь! Когда какая власть сильно наверху - почему бы и не быть за ее? Беспартийному-то пахарю?
- Э-э-э... - тихо произносил Саморуков, наклонясь к Устинову, - и все про жизнь! Научились-то как говорить об ей - страсть! Ишшо года два назад сроду и не было такого разговору, таких слов среди мужиков! А нонче говорят все про жизнь без краю, днем и ночью, тверезые и пьяные, а жить-то всё одно никто не умеет... Жить, Никола, никто не умеет - как было, так жить уже никто не желает, а как будет - никто не знает! Вот хотя бы сёдни - нету же среди нас всех Севки Куприянова?
- Нету его, Иван Иванович. Я это сильно нынче заметил. В обиде он...
- И Гришки Сухих - тоже нету!
- И его...
- Многих других нету. Кудеяра, к примеру...
- Ну, Кудеяр - это бог с ним. Он только и знает, что конец света провозглашать.
- Смирновского нету, Родиона Гавриловича.
- Энтого - жаль. Жаль, что нету. Хотя он слишком уж военный человек. Ему гражданские всякие дела как бы и лишние. Ну, а что же, Иван Иванович, что их всех нету?! Только и делов! Нету и нету! Значит, не желают быть.
- Значит, обратно, Устинов, не выходит такого случая, чтобы хотя бы в одном каком-то деле все были как один. Чтобы хотя раз единственный было как в сказке: все за одного, один за всех. Нет, не умеют люди между собою жить! Воевать друг с дружкой, энто - да, энто - умеют! И мы вот все, сидящие нынче за длинным столом, провозглашающие разные слова, - мы, может, гораздо ближе к междоусобной войне и к убийству друг дружки, чем к равенству и к братству, о коих без конца и краю сейчас говорим и толкуем?! А когда многие не захотели прий-ти сюда - это сильно плохо, Никола. В ранешнее время энтого не было. В ранешнее время гово-рилось - собираемся все как один все и приходили, больные и те на карачках приползали.
Устинов промолчал.
Зато Дерябин, сидя неподалеку, слышал Ивана Ивановича и тотчас откликнулся на его слова:
- А мы, гражданин Саморуков, обойдемся! Без тех, кого среди нас нонче нету, кто и всегда-то отказывается от народу. И даже - без тех, кто для виду - с народом, а в действительности против его и только и делает, что морочит народу голову!
- Как же ты без их думаешь обойтиться? - поинтересовался Иван Иванович у Дерябина. - Как бы их совсем не было в нашем в лебяжинском обществе, тогда - понятно, нету их и нету. А когда они всё ж таки в ём есть? Существуют?
- А вот на то и война, чтобы окончательно и навсегда разрешить вопрос, всякое несогласие между людьми!
- Ты, гражданин Дерябин, завсегда хорошо знал, что и как нужно делать. Другие, бывало, думают, голову свою и так и этак ломают, а ты - раз-два! и готово, узнал!
- Человек потому и человек, а не скотина какая-нибудь, что он всегда должен знать, что и как необходимо делать, как поступать, как ломать жизнь по-своему!
- Понятно! - согласился Иван Иванович. - Тольки я не замечал, чтобы у тебя на ограде, в доме и на пашне, гражданин Дерябин, был порядок. Какой должен быть, когда ты в любом случае знаешь, как надо правильно сделать.
- Так! - согласился Дерябин. - Порядок есть на ограде Гришки Сухих. Так, по-твоему, Гришка правильно всё делает, да? Он знаток, да? Эксплуататор и буржуй? Он?
Иван Иванович вздохнул и сказал:
- Обои вы против общества. Только с разных концов!
А посередке стола, где сидело много женщин, затеялись сказки.
Лебяжинские сказки совершенно были особые. Они говорились по-разному и со смехом, и печально, и была у них своя история. История подлинная - она шла с тех времен, когда на бугре между озером и бором, на месте нынешней Лебяжки, столкнулись две партии пересе-ленцев - староверы-кержаки и другие, откуда-то из-под Вятки, их в ту пору прозвали полувятскими.
У кержаков на землю прав оказалось больше - они стояли на этом бугре станом, посеяли и пожали урожай, но было это в походе, временно - старец Лаврентий вел их от царицы-немки вовсе не сюда, а в дальнюю даль, за море Байкал. И, сняв здесь урожай, они пошли на восток. А на востоке, за морем Байкалом, вот что случилось: они раскололись между собою.
И одни остались на той пустынной забайкальской земле, а меньшую часть другой старец, Самсоний Кривой, повел в обратный путь. Он повел их к тому месту, на котором они однажды сеялись, которое многим и глубоко запало в душу: бугор травяной зеленый, озеро глубокое, бор синий, а далее пашенная, цельная земля без краю. И не икона эта картина, а всё равно как лик Христов.
Почти год вел Самсоний Кривой обратно к этому лику свою паству, семей более двадцати, истово замаливая в пути грех, который он взял на свою душу расколом с великим старцем Лаврентием.
Из-за этого греха и отчаяния был обратный путь еще тяжелее, чем путь вперед, на восток, за море Байкал, и шли поселенцы от зари до зари, а во тьме лишались сна и шептали вслед за Самсонием покаянные молитвы. Были среди них слабые телом либо духом - померли все, и медленно шли они, оставшиеся в живых, и достигли обетованной той земли, зеленого того бугра между бором и озером уже под зиму, даже не имея какого следует зимнего запаса пропитания. А достигнув его, не поверили своим глазам: с бугра зеленого уже избяные дымки тянулись в небо и сами избы не совсем худо-бедно, а ладно были поставлены. На одной избе так и петушок резной весело торчал, красовался, только что не кукарекал.
Это и были полувятские - тоже семей десятка два.
- Сгиньте! - сказали им кержаки. - Земля есть сия наша - мы по ей первую борозду прокладывали, мы в ее первое же зерно бросали - сгиньте, не то пожгем! Убьем! Всё исделаем с вами - сгиньте! - И для начала и показа сожгли крайние две избы: вот как будет со всем вашим селением!
Но полувятским в зиму уходить, бросать новенькие подворья тоже было нельзя, тоже гибель, и они сказали кержацкому табору:
- Вы, правда что, сильнее нас - мужиков у вас поболе. Зато у нас имеется девок шестеро, шестеро невест - давайте родниться?! Породнимся, а родственникам уже тесно не будет, на родственников места хватит уже с избытком!
- Ах, богохульники! - отозвались из табора. - Да чтобы наши парни взяли за себя трехперстниц блудных?! И посеяли бы антихристово семя, а в душах человеческих - страм и позор?! Чтобы еще и еще оскорбили они веру истинную! Чтобы навлекли на головы свои проклятия всего раскола! Убьем вас! Пожгем вас всех, как пожгли уже два антихристова ваших жилища. Здесь Сибирь, начальство далеко, жаловаться некому!
- Ну и пожгите! - отвечали им полувятские. - И убивайте! После живите просто так, без жен и девок, без семени и племени! Изводите нас и сами исходите в тот же прах! Как вы без девок станете жить, как множиться и откудова вам еще ждать такого же пришествия?!
И выставили напоказ, на самом на бугре, девок своих шестерых: пойдите поищите таких же по белу свету! Когда же не хотите родниться - оставайтесь зимовать, мы вас кормом призреем!
Кержакам деваться некуда - порыли они с другого склона землянки, остались на зиму. А проклятия и угрозы с уст не сходили у них: "Пожгите девок - блудниц своих! Пожгите в кострах горячих!"
Но как бы не так: полувятские девки за ту зиму и весну наделали среди раскола столько, что сама императрица-немка и та не управилась бы сделать: они поженили на себе кержацких парней, смешали двуперстный крест с трехперстным.
И пошел с той самой зимы счет жизни кержацко-полувятской деревни Лебяжки, пошли оттуда законы и правила стояния ее на зеленом бугре между озером и бором.
Первым правилом завелось, что все младенцы женского пола нарекались только именами знаменитых и как бы даже святых тех девок, а больше никакими другими: Ксения, Домна, Наталья, Елена, Анна, Елизавета.
О том же, как эти девки соблазняли да женили на себе кержацких парней, существовало шесть сказок, и сказывались они разно: только для мужицкого слуха и почти что молитвенно, весело и скорбно. Кто как умел, кому как бог на душу положит. И должно быть, поэтому сказкам не было конца, и в Лебяжке не уставали их говорить и слушать.
Нынче за столом затеяна была сказка о девке Лизавете. Крику и шуму было много, спорили, кому рассказывать? Если женщине, то сказка излагалась на всякий слух, на всем доступный лад, а если мужчине - то за это уже никак нельзя было ручаться.