брезгуют, отказываются признать, что их августовское торжество было
иллюзией, а в реальности имеют они дело с двуликим переходным режимом, и ни
из чего не следует, что это именно переход к стабильной демократии. Как раз
наоборот, все уже знакомые нам аналогии делают более вероятным, что окажется
он переходом к новому тоталитаризму. Даже не к Пиночету, как в маленьком
Чили с его мощной демократической традицией и без намека на имперский реванш
в политической культуре, но к самому вульгарному фашизму. Ну, в том, что
события в Чечне развиваются по веймарскому, а не по боннскому сценарию,
открытия для нас с вами уже нет. Однако, чеченский кризис -- его
предыстория, его формы, поведение всех действующих лиц -- внесли в
политическую реальность новые краски. Чеченская война серьезно
скомпрометировала послеавгустовский режим в глазах мира. Строительство
мостов между Россией и Западом еще больше осложнилось и еще больше зависит
теперь от российских либералов. Могу сказать, что, бросив в ходе кризиса
смелый, хотя и неэффективный вызов "мафии", они пробудили на Западе
сочувствие и восхищение, повышающие их шансы быть услышанными. Но толку не
будет, однако, покуда не расстанутся они с провинциальными грезами
изоляционизма и не вступят, наконец, в тот самый "период обучения жизни",
который накануне чеченской войны самонадеянно сочли законченным. Это
непростой поворот. Он требует интеллектуального смирения.
98

Второй аспект -- домашний. Сколько будут демократы рассматривать
Ельцина и его переходный режим как ренегатов Августа, столько и будут они
обречены по-диссидентски реагировать на его акции вместо того, чтобы
формировать его политику. Однако после Чечни обижаться на Ельцина, подобно
соблазненной и покинутой барышне, становится для них непозволительной
роскошью. Принять постчеченскую реальность -- значит, принять Ельцина каков
он есть:
не "бывший демократ" и не "свой человек в Кремле", но вполне адекватный
переходный лидер, не прошедший никакой политической школы, кроме
советско-партийной, одинаково открытый для влияния как "клики", так и
демократов. Которое из них возобладает -- будет зависеть не столько от него,
сколько от политического искусства и компетентности конкурирующих сторон. И
чем скорее научатся демократы использовать свое бесспорное интеллектуальное
превосходство, тем выше и их, и наши общие шансы.
В конечном счете оба эти аспекта постчеченской реальности сводятся к
одному и тому же. Окажись либеральная оппозиция вне игры, как ей
предсказывают, она загубит не только себя, но и Россию. Следовательно, на
этом она и должна сосредоточиться: как избежать политической изоляции. И от
западной мысли и "школы обучения жизни", и от участия в российском
политическом процессе. Кто спорит, сегодняшний Ельцин совсем не тот, что
стоял на танке 21 августа. Как и должно было случиться, выросла под его
крылом гигантская коррумпированная бюрократия и -- хуже того -- "партия
войны" (проигрывают, проигрывают либералы психологическую войну!). Но при
всем том он еще далеко и не Гинденбург, каким мечтают его увидеть
Жириновский и кремлевская "клика". Советником по национальной безопасности у
него все еще либерал Юрий Батурин. И возглавляет президентскую администрацию
все еще либерал Сергей Филатов. И министром иностранных дел у него все еще
либерал Андрей Козырев. Я не говорю уже о его экономической команде, где тон
задают такие бесспорные реформаторы, как Чубайс, Ясин и Лившиц. Короче,
пусть Ельцин и не свой уже для демократов человек в Кремле.Но и не чужой.
Проханов, который тоже, в свою очередь, редко соглашается со мной,
приходит к тому же выводу в своем "Завтра":"... одна и та же группа
советников (батурины, сатаровы, паины) обслуживает Ельцина и демократов"64.
Пора, значит, президенту сделать выбор: либо он сумеет нанести решительный
удар по демократам, не повторив ошибки непоследовательных "гекачепистов",
либо его сбросят, как Горбачева65. Ельцина Проханов терпеть не может. Для
него президент -- предатель (не Августа, конечно, но мечты о великой
империи). Однако, как видим, работать с "глиной" он, в отличие от
демократов, не брезгует. Веймарский сценарий суров, но он не делает
фатальной политическую изоляцию реформаторов. Возможность избежать ее была в
свое время и у японских, и у немецких демократов. Только вот воспользоваться
ею не сумели ни те, ни другие.
Сумеют ли российские? До Чечни я ответил бы на этот роковой вопрос
скорее отрица99

тельно. Как раз накануне войны, видели мы, либеральная Россия особо
усердствовала в повторении ошибок своих исторических предшественников. И
все-таки война -- великий учитель. В особенности та, что кончается
"постыдной победой", т. е. не очевидным триумфом (который, несомненно,
привел бы к милитаристскому ажиотажу, для чего "партия войны" ее и затевала)
и не явным поражением (которое могло привести к цепной реакции распада
страны). И если Запад война эта мало чему научила, то для российских
демократов, заглянувших в бездну, она должна послужить страшным, переломным
уроком. Другое дело, что в гуще страстей, внутри политической ситуации,
прискорбно напоминающей броуновское движение молекул, им, наверное, трудно
интерпретировать этот урок и осмыслить его как целое.
Позвольте мне, читатель, снова воззвать к вашему воображению. Какой
совет мог бы сейчас, в опасной стремнине постчеченской реальности, дать
российским демократам международный политический форум, существуй он не
только в моем проекте?
Прежде всего, наверное,-- выработать четкую политику по отношению к
президенту. В каком, например, случае имеет смысл присоединиться к
коммунистам и требовать его отставки? Но только тут особо надо подумать,
поскольку у коммунистов есть лидеры президентского калибра (тот же
националбольшевик Зюганов или, скажем, Николай Рыжков), а у либералов их
нету. И не будет, добавлю,-- покуда не сумеют, с помощью западной
интеллигенции, перейти в контратаку в психологической войне.
Если в Августе вел их к победе над одряхлевшим коммунизмом
харизматический лидер и политик Божией милостью Борис Ельцин, то пять лет
спустя у них все еще нет никого, хотя бы отдаленно сопоставимого с ним -- ни
по калибру, ни по политическому профессионализму, ни по способности защитить
их от неизмеримо более могущественной "патриотической" партии реванша.
Никого, то есть, кроме того же Ельцина. Как с грустью отмечает Анатолий
Приставкин, "Президент шагнул в бездну. Парадокс в том, что он объективно
нужен -- нет у нас, увы, другого лидера"66. Но как перевести на язык
политики это "объективно нужен"? Не прибавляют ясности и размышления
Кондрашова: "Поддерживать такого Ельцина нельзя, оправдывать -- тоже. Но не
поддерживать, списать, как списали три года назад Горбачева, значит отдать
российского президента окончательно в другой лагерь, в другую Россию"67. Вы
что-нибудь поняли? Поддерживать нельзя и не поддерживать нельзя -- какое-то
сплошное "Казнить нельзя помиловать". И уж полным туманом дышат рекомендации
Любарского, выдержанные в стиле афанасьевского "сделай сам": "Президент
перестал быть гарантом Конституции и прав человека. Сегодня эта роль
переходит к каждому из нас и мы должны с этим справиться"68.
Возможны, наверное, лишь два крайних случая, когда демократам пришлось
бы покинуть президента: а) если бы он и впрямь трансформировался в
российского Гинденбурга и б) если бы он перешел на сторону имперского
национализма. Во всех же остальных ситуациях демократам полезнее оставить
диссидентскую риторику и
100

больше заниматься собой, чем президентом. Укрепить в себе активный,
боевой дух, готовить контрнаступление -- вместо того, чтобы няньчить старые
обиды. Пришла пора отвоевывать улицу у "патриотов" и политическую инициативу
-- у "клики". Поскольку никакой международный форум без их поддержки
работать не сможет, они должны будут использовать свой новый статус в глазах
мира для того, чтобы убедить западные правительства руководствоваться теми
же критериями. Это особенно важно потому, что в западных столицах после
чеченской войны соблазн отречься от Ельцина или, по крайней мере, "давить"
на него может оказаться непреодолимым. Конечно же, там просто не понимают
характера Ельцина, которого такое "давление" лишь толкает в объятия "мафии".
Если принять за аксиому, что главная цель либеральной России состоит в
трансформации веймарского сценария в боннский, то другой стратегии,
наверное, и быть не может. Шок чеченской войны должен вырвать ее, наконец,
из будничной суеты и заставить задуматься о будущем страны, которое, как это
ни печально, всерьез занимает сегодня, кажется, только аналитиков
непримиримой оппозиции.

Всего лишь две зимы прошло после октябрьского мятежа 93-го, а кажется
-- вечность. Так все вокруг изменилось. Но как изменилось, к лучшему или к
худшему? Вот вопрос-тест, которым при желании читатель может испытать тех, с
кем общается, на глубину понимания ситуации.
Через две зимы Зимою 92-93-го назревал и вот-вот должен был прорваться
фашистский нарыв в России. Близилась к своему логическому завершению фаза
путчей и мятежей, с которой фашизм в имперской державе всегда начинает свой
марш к власти. Не всем это было понятно. На авансцене суетились совсем
другие персонажи, и суета их вполне могла представляться зрителям
"конституционным конфликтом между ветвями власти". И вовсе не фашисты
произносили "патриотические" речи с парламентской трибуны, а бывшие
демократы-"перебежчики", вроде Бабурина, Астафьева или Аксючица. Но драться
в осажденный Белый дом должны были прийти -- и пришли -- мальчики Баркашова.
И власть в нем де факто должны были взять -- и взяли -- черные генералы, как
Ачалов со своим заместителем, бригаденфюрером СС Алексеем Веденкиным.
Интеллигентная Москва в ту зиму инстинктивно чувствовала приближение
страшной опасности. Ее подсознательную тревогу и окрестил тогда Выжутович
"либеральным испугом". Но сравнивать ситуацию с 1933-м в веймарской
Германии, как я уже говорил, было еще рано.
По веймарской хронологии наступал тогда в Москве всего лишь 1923 год, и
фашистское восстание, аналогичное тому, что заверши
101

ло "горячую фазу" в Германии, было точно так же обречено и в России.
Ибо покуда не сломан в массовом сознании барьер отвращения к
"патриотической" диктатуре -- последняя линия обороны скомпрометированного
прото-демократического режима, -- покуда публика не окончательно запутана и
разоружена психологически, фашизму ничего не светит. Так было в Берлине, и
так было в Москве. После 1923 года Германия, как могло показаться, вступила
в полосу стабилизации. Политические барометры перестали показывать шторм. Но
на самом деле это просто была новая фаза психологической войны, более
длительная и тягучая -- фаза промывания мозгов, в ходе которой массовое
отвращение к фашизму постепенно сменялось привычкой, а затем и сочувствием.
Фашистские претензии на власть в стране малопомалу переставали казаться
смехотворными, фашистская фразеология перебиралась потихоньку с подмостков
сатирических шоу на страницы либеральной прессы. Последний психологический
барьер становился все слабее и наконец был сломлен.
Нечто похожее, как видно, происходило и в России между двумя зимами.
Канули в историческое небытие и Фронт национального спасения, и
волновавшее публику "охвостье" первого российского парламента вместе с
тогдашним громовержцем Хасбулатовым, затерявшимся впоследствии в лабиринтах
провинциальной чеченской политики. Музейными экспонатами стали казаться и
транзитный президент Руцкой, и министр обороны транзитного фашистского
правительства Ачалов. Однако, уходя с исторической авансцены, они, похоже,
захватили с собой и "либеральный испуг" перед фашизмом.
Ну вот вам пример. В конце февраля 95-го появился, наконец, запоздалый
президентский указ о борьбе с фашизмом. И что же? Как восприняла его
либеральная публика? Как остывший суп, анахронизм, пережиток каких-то давно
ушедших времен, выстрел по исчезнувшей мишени. А многие так и вовсе
заподозрили президентскую администрацию в неуклюжей попытке отвлечь внимание
страны от кошмарного ляпа ее чеченской политики. Какой там, извините за
выражение, фашизм, когда вовсе не Баркашов с Жириновским, а сама
президентская рать давит Чечню? Я своими ушами слышал, как один всеми -- и
мною -- уважаемый либерал спрашивал: а не фашизм ли -- бомбить беззащитных
жителей Грозного?
Одним словом, то, что представлялось несомненным, когда с крыш
московских домов стреляли снайперы, расплылось сегодня, затуманилось и стало
казаться вроде бы несуществующим. Я тут все пытаюсь напомнить московской
публике трагический опыт Веймарской республики, пережитый два поколения
назад. А она уже, оказывается, успела позабыть свой собственный опыт,
потрясший ее лишь двумя зимами раньше.
Я историк, я никого не стараюсь испугать, я лишь сравниваю факты,
тенденции, вехи. И ясно вижу, что ситуация в России к 95-му стала куда
серьезней, нежели была в 93-м.
102

Как было в Германии? Вспомним. До того, как страшный нарыв
"патриотического" возбуждения прорвался в 1923 году незрелым фашистским
мятежом в Мюнхене (где, как и в Москве, закончился он расстрелом
мятежников), смертельная угроза режиму сосредоточена была вовне, в среде
"непримиримых". А начиная с 24-го (у нас ему соответствует 94-й)
"непримиримые" полностью изменили стратегию. И как ни странно, лишь когда
фронтальный натиск на республику сменился позиционной психологической
войной, и впрямь начал германский фашизм превращаться из либерального пугала
в реальную политическую силу.
Оказалось, что путчи и мятежи, на которые он до того делал ставку, лишь
консолидировали режим. Зато психологическая война размягчала его броню,
обнажая в ней роковые трещины. Оказалось, короче говоря, что внутри самого
режима было вполне достаточно элементов, высоко чувствительных к главным
мотивам фашистской пропаганды -- националистической истерии и враждебности к
Западу. На протяжении еще пяти лет после этого, между 1924 и 29-м, нацисты
по-прежнему оставались силой скорее маргинальной (12 депутатов в Рейхстаге в
1928 г. против 54 коммунистов и 153 социал-демократов). Но решающих успехов
добились они в этот период вовсе не на выборах. И вовсе не массы стали на
самом деле первой жертвой их тотального психологического нажима. Наименьшую
устойчивость проявила политическая элита. Именно в недрах президентской
администрации, когда массы еще колебались, выросла влиятельная группа
"патриотических" советников, склонных к силовому решению политических
конфликтов и готовых сотрудничать с "непримиримыми". А теперь посмотрим, что
происходит у нас. Российские "непримиримые" после расстрела их мятежа тоже
полностью изменили свою стратегию. Путчи им больше ни к чему. Зачем
штурмовать Белый дом и стрелять с крыш, консолидируя власти против себя,
если можно размягчить режим изнутри и делать свое дело руками вновь
обретенных союзников в коридорах власти? И чеченская война показала, как
великолепно работает эта новая стратегия.
Фашизм вовсе не стал анахронизмом в России 1995 года. Наоборот,
теперь-то он и начал превращаться из маргинального движения в реальную
политическую силу. И если кому-то, чтобы убедиться в этом, недостаточно
раскола в президентской администрации, кровавой этнической войны, смятения
интеллигенции, -- то я готов напомнить выступление бригаденфюрера СС Алексея
Веденкина на российском телевидении в конце февраля. Много было толков о
том, кому мы были обязаны этим спектаклем. В самом ли деле представлял
Веденкин международный фашистский капитал, избравший ядерную Россию главным
полигоном своей "консервативной революции", или был подослан своими
союзниками из президентской администрации? Об этом шло немало толков. Но
какая разница? В любом случае публичный вызов, брошенный им, означает, что
фашизм в России перешел в открытое политическое наступление. Ему уже
103

пора добиваться психологического разоружения государственной элиты,
масс и интеллигенции.
Другой пример. В веймарской Германии стан "непримиримых" был расколот:
"левые" (коммунисты) противостояли "правым" (фашистам). Эти же фланги есть и
у российской оппозиции, но ее упорные попытки выступать против режима единым
фронтом сглаживали во времена путчей и мятежей все противоречия.
Фаза психологической войны покончила с этой неразберихой. Оставаясь
союзниками в борьбе против "западной" демократии, защищая по сути одну и ту
же "патриотическую" платформу имперского реванша, "непримиримые" берут
теперь режим в привычные веймарские клещи: "левые" (коммунисты) опять
противостоят правым (фашистам). Но понимают ли "левые", что они расчищают
путь не себе, что их победа окажется всего лишь прологом к победе "правых",
к "консервативной" фашистской революции?
Несправедливо было бы утверждать, что московские либералы совсем не
чувствуют коварства этого веймарского маневра. "Весна 45-го -- конец
фашизма. Весна 95-го -- начало?" -- горестно спрашивает Елена Ржевская в
"ЛГ". Но выглядит она в Москве 95-го скорее всего поручиком, шагающим не в
ногу со всей ротой. "Куранты", представляющие в этом случае либеральную
роту, на ее отчаянный вопрос отвечают вопросом, который, по всей видимости,
представляется им чисто риторическим: "Разве фашизм сегодня в России
является опасностью No 1? Это скорее призрак, который может
материализоваться или нет, а вот коммунисты явно перешли в наступление". И
уж если что действительно грозит бедой, то именно это. Если коммунисты
вернутся в Кремль, то "экономические последствия будут просто
катастрофическими, начнется ревизия приватизации, экспроприация
экспроприаторов. И можно не сомневаться, что коммунисты быстро доканают нашу
и так слабую экономику и ввергнут всех в нищету и разруху". Вырванная из
общеполитического контекста, эта удручающая картина выглядит даже слишком
приукрашенной. Если, опираясь на голоса пенсионеров, коммунисты и впрямь
каким-то чудом вернутся, нищетой и разрухой дело не ограничится. Разве
"экспроприаторы" отдадут страну без боя? Десятки войн, куда страшнее
чеченской, зальют ее кровью. Но главное -- что потом? Кто придет на
развалины? Кто всплывет на гребне новой антикоммунистической войны? Не
демократов же позовут обратно!
Впрочем, когда нет полной картины, когда люди не понимают общего смысла
происходящего, такое шараханье от одной "опасности No 1" к другой
естественно и неизбежно. Между тем и деградация правящего режима, и
раздвоение "непримиримых" свидетельствуют ведь об одном и том же: веймарская
метафора обрастает в России плотью. Исчезают последние сомнения в ее
реальности.
Фашизм на марше. Интеллигенция и впрямь утратила ориентиры, если он
видится ей призраком, примерещившимся с перепугу.
А может быть, все еще проще -- она не знает, что это такое? 104

Ничего невероятного в этом предположении я не вижу. У подавляющего
большинства в России представления о фашизме почерпнуты не из собственного,
а из чужого опыта, запечатленного в рассказах очевидцев, книгах и фильмах. И
мало того, что этот опыт не пережит, не прочувствован лично -- он связан
лишь с одним историческим прецедентом, с его неповторимой конкретикой, и
это, очевидно, затрудняет опознание. Остановите на улице десять человек,
спросите: что такое фашизм?--и девять из десяти, скорее всего, ответят:
фашизм -- это Гитлер.
А в самом деле: что такое фашизм? Откуда он берется? Какие обличья
может принимать? Разобраться в этом становится срочной и насущной, как хлеб,
необходимостью.

Немногие знают в России, а на Западе так и вовсе не подозревают, что
главный родовой признак фашизма назван был еще в прошлом веке замечательным
русским философом Владимиром Соловьевым. Предложенная им формула, которую я
называю "лестницей Соловьева",
"Лестница Соловьева"
-- открытие не менее значительное, чем периодическая таблица
Менделеева. А по силе и смелости предвидения даже более поразительное.
Вот как выглядит эта формула: "Национальное самосознание
-- национальное самодовольство -- национальное самообожание --
национальное самоуничтожение". Начальные стадии этого перерождения Соловьев
мог наблюдать изнутри. Он был славянофилом, он видел, как соскальзывают его
единомышленники с первой на вторую ступеньку, и это заставило его покинуть
их ряды. Переход от самодовольства к самообожанию еще не совершился, но
знания человеческой природы в общем-то было достаточно, чтобы его
предсказать. Но только гениальному провидцу мог открыться чудовищный
потенциал национализма, явивший себя миру лишь два поколения спустя.
Однако, даже и теперь, через сто лет, когда каждому школьнику известна
трагическая история Германии и Японии, "лестница Соловьева" не стала
аксиомой. Массовое сознание сопротивляется, ему трудно связать воедино
фашизм (или, на языке Соловьева, "национализм, доведенный до своего
логического конца") и патриотизм (национальное самосознание). Ведь признавая
такую связь, мы как бы компрометируем любовь к отечеству -- чувство высоко
положительное, безоговорочно уважаемое, столь же естественное в современном
человеке, как, скажем, любовь к родителям или к детям, и столь же
необходимое для его нравственной полноценности. Но Соловьев и не покушался
на высокий статус патриотизма среди других человеческих ценностей. Он лишь
говорил о страшной опасности деградации, которую таит в себе сама природа
этого чувства, направленного, в отличие от любви к близким -- конкретным
105

людям -- на некую абстракцию. Не существует ведь даже общепринятого
определения -- что такое нация. Потому, возможно, и подвержена эта эмоция
самым противоестественным психологическим соединениям и деформациям.
Подобно родительской любви, настоящий патриотизм -- переживание глубоко
интимное и самодостаточное. Оно не кричит о себе со всех колоколен и тем
более не требует признания. В самом деле, любишь--ну и люби, чем же тут
хвалиться? Поэтому странным и настораживающим должно казаться уже само
стремление выставить это переживание напоказ, тем более -- сделать его
знаком своей особой доблести. Публичность, превращение священного чувства в
средство самоутверждения -- первый шаг к переходу с первой на вторую
ступеньку "лестницы Соловьева".
Человек ограничен во многих своих проявлениях. Он не может дать волю
самодовольству, он вынужден маскировать свою агрессивность. Если он будет
кричать: я лучше всех, я самый великий, все другие в подметки мне не
годятся, -- его, чего доброго, сведут к психиатру. Если пригрозит убийством
-- пожалуются в милицию. Но стоит ему заговорить от имени нации, как все
чудесным образом меняется. Можно делать себе любые комплименты, на какие
только хватит фантазии. Можно угрожать расправой другим народам. И можно
присвоить себе право контроля, обвиняя всех, кто не хочет заниматься тем же
самым, в измене родине, пособничестве его врагам, а то и в принадлежности к
какому-нибудь подрывному "малому народу", что спит и видит, как бы подороже
продать отечество. Недаром Август Бебель назвал в свое время патриотизм
"последним прибежищем негодяев".
Публичный агрессивный "патриотизм" -- зародыш фашизма -- абсурден с
позиции элементарного здравого смысла. Если, допустим, ваша мама тяжело
заболела, вы станете упрекать в этом врача (за то, что не предупредил), или
себя (что не уберегли), или в крайнем случае
-- погоду. Но вам и в голову не придет обвинять в маминой болезни
соседей, подозревать их в тайном заговоре с целью уложить ее в постель, а
тем более уморить. Но зато это типичный ход мысли любого профессионального
"патриота": любое несчастье родины приписать проискам иноземных
злоумышленников и их внутренних агентов. Достаточно услышать, что человек
свободно говорит по-английски, чтобы сразу заподозрить его в предательстве.
Думаете, я преувеличиваю? Но вспомните, Веденкин проболтался сам, что в
таких случаях первым делом он спрашивает себя: "Так кому они служат? На кого
работают?" Конечно, в устах бригаденфюрера СС, обслуживающего международный
фашистский капитал, это звучит особенно пикантно. Но и независимо от этой
подробности получается черт знает что. Выходит, что только необразованные,
не владеющие иностранными языками люди могут быть верны родине? Но как и
любая психическая патология, "национальное самодовольство" не видит и не
слышит себя со стороны.
106

Мало кто знает, что однажды Россия уже проходила лестницу Соловьева,
все четыре ступеньки -- от профанации патриотизма, через "национальное
самодовольство" и "национальное самообожание" к национальной катастрофе.
Случилось это четыре столетия назад, и провел ее по этому страшному пути
царь Иван IV, известный больше как Грозный царь. Обычно он ассоциируется с
крайней жестокостью и деспотизмом. А вот то, что роднит его с нашими
крикливыми "патриотами", известно гораздо меньше.