Вспомним историю холодной войны. Затратив сумасшедшие деньги, чтобы победить
в ней, западные политики почему-то не потрудились задуматься о том, что
произойдет на следующий день после этой победы. Какими будут их конкретные
шаги, когда советская военная империя распадется и на шее у них повиснут две
дюжины стран с тяжелой авторитарной наследственностью, с тотально
милитаризованной экономикой и с ядерным арсеналом, и со всем этим что-то
придется делать. На риторическом уровне формулу нашли быстро: "содействовать
проведению демократических и рыночных реформ". Но на уровне практическом, т.
е. применительно к тому, как именно содействовать, все повисло в воздухе.
Непонятно было даже, с чего начинать думать.
Победа свалилась, как снег на голову. Образовался гигантский
стратегический вакуум, который и заполнил м-р Сакс своей шоковой терапией.
Ошибки имеют роковое свойство повторяться. Как страстно настаивал Запад
на скорейшем начале российской экономической реформы! Но когда добился --
сразу же обнаружилось, что у западных политиков не было никакого плана
относительно ее поэтапного проведения. Что они будут предпринимать, когда
шоковая терапия вызовет в стране взрыв реваншизма (а это было неизбежно),
когда ее политическая структура начнет разваливаться (а это тоже было более
чем вероятно), когда под угрозой окажется само существование новорожденной
демократии? Не задумался никто.
Напрашивается еретическая мысль, что западные политики вообще не верили
в возможность победы -- ни в холодной войне, ни в российской реформе. Почему
и возник тот драматический "контраст", что так шокировал м-ра Сакса: так же,
как победоносное окончание холодной войны, российская реформа застала Запад
в полном дезабилье.
В результате Россия плюхнулась в нее, не подготовившись, не создав, при
помощи Запада, никакой защиты, способной, смягчив оглушающий эффект шоковой
терапии, выдернуть тем самым ковер из-под ног реваншистов. Что случилось
дальше, мы с вами знаем. За год цены подскочили на 2 тысячи процентов. За
считанные недели многолетние сбережения граждан вылетели в трубу. Зарплаты,
пенсии и стипендии отстали от этого фантастического скачка на много месяцев.
Интеллигенция оказалась его первой жертвой. Она разорилась и раскололась.
Население было дезориентировано. Бомба реваншизма взорвалась. Поистине, 92-й
стал для России марсианским го54

дом. И если б не мудрость и легендарный стоицизм ее народа, если б не
авторитет Ельцина, от демократии в России не осталось бы после него камня на
камне.
Джеффри Сакс, однако, вовсе не склонен всерьез объясняться с виновными
в таком поведении Запада. Этот чудовищный "прокол" он относит всецело на
счет бюрократической глупости, о которой и рассказывает читателю серию
легендарных анекдотов. Что ж, они и впрямь были бы смешны, если бы
последствия не были так трагичны. Ну, а кроме бюрократов? Были ведь еще на
Западе и политики, и интеллектуалы, и эксперты, и средства массовой
информации. И их точно так же застала врасплох российская реформа. А этого
никакими анекдотами не объяснишь...
Но не все еще потеряно, успокаивает читателей м-р Сакс. Нашли, в конце
концов, эти тупые кретины международную организацию, взявшую на себя
ответственность за судьбу российской демократии -- Международный валютный
фонд. Так что реформы будут спасены. Хотя, конечно же, с обычной для него
революционной бескомпромиссностью он замечает, что МВФ "невероятно
осторожная бюрократия, не способная к собственной инициативе, кроме как в
случае, если она активно подхлестывается ведущими западными
правительствами"4. Но разве в инертности МВФ -- главная опасность? Она была
и остается в том, что ключами от будущего России, всеми ударными силами в
сложнейшей политической войне с реваншистской оппозицией доверено
распоряжаться группе иностранных финансистов, понятия не имеющих ни о
предстоящей войне, ни о реваншизме, ни вообще о политике. Это вопиющая
профанация, ставящая под удар создание демократической цивилизации в России.
Но м-р Сакс этого и не заметил. Несмотря даже на то, что прекрасно,
оказывается, знал: движение к рынку вовсе не вызывает в стране такого
мощного и организованного сопротивления, как движение к демократии! "Публика
[в России] не только соглашается, но и на самом деле активно поддерживает
движение к рыночной экономике"5. Я знаю, что Джеффри Сакс убежденный
демократ и что, в отличие от многих западных интеллектуалов, он не колебался
отстаивать свои убеждения в обстановке, приближенной к боевой, -- в Москве.
Я знаю и больше: он многократно развенчивал иллюзии своих российских коллег,
очарованных преимуществами "авторитарного рынка" по китайскому или
чилийскому образцу. Но, увы, даже сам тот зловещий факт, что ему приходилось
убеждать российских демократов в неприемлемости недемократического пути к
рыночной экономике, не открыл ему глаза. Он так и не понял, что работает в
условиях жестокой психологической войны, которую российская демократия
проигрывает на глазах. Нет у него по этому поводу никакой тревоги. И не
предлагает он ничего, чтобы переломить ситуацию -- только новые кредиты.
Если они пойдут, если баланс между словом и делом будет, наконец,
восстановлен, то нет сомнений, что рыночная экономика будет в России
построена, надеется м-р Сакс.
А демократия? Она приложится. Вырастет сама --как цветок на хорошо
удобренной почве. Это звучит, конечно, очень помарксист
55

ски и вполне неожиданно для такого либерального революционера, как
Джеффри Сакс.
Ясно, что никаких дискуссий по поводу исторического выбора, стоящего
перед Западом, такой взгляд не предполагает в принципе.

Как эксперт по России, Питер Реддавей часто выступает в телевизионных
шоу. Не со всеми суждениями этого сухощавого, подтянутого человека,
профессора политических наук в университете Джорджа Вашингтона, можно
согласиться, но обычно исполнены они здравого смысла и осторожной, может
быть даже слишком осторожной, сдержанности. Тем, наверное, неожиданней для
читателя был шквал панических статей, который м-р Реддавей внезапно обрушил
на него в начале 1993-го -- и в "Нью-Йорк Тайме" ("Россия распадается"), и в
"НьюЙорк Ревю оф Букс" ("Россия на краю?"), и даже в лондонском
"Индепендент". Дошли эти взволнованные тексты и до России -- в программах
"Голоса Америки" и "Свободы".
Тревоги политолога
Что произошло? Мы знаем, что почти год, с декабря 1992-го по октябрь
93-го, Россия билась в тисках жестокого конституционного кризиса.
Конфронтация президента и парламента шла по нарастающей. Накалом этих
сенсационных событий был спровоцирован настоящий взрыв публикаций на русскую
тему в американской прессе. Питер Реддавей ближе всех принял к сердцу этот
затянувшийся кризис. Для него он знаменовал конец реформ, распад России и
предвещал еще более ужасные беды, ее ожидающие.
М-р Реддавей считает, что прибегнув к экономической шоковой терапии
(ЭШТ) и вообще приняв решение о немедленном переходе России к рынку, "Ельцин
допустил фатальную ошибку максимализма", за которую был наказан утратой
народного доверия6. Нельзя было так спешить. По расчетам м-ра Реддавея,
"советизированной политической культуре русского народа... нужно от десяти
до пятнадцати лет, чтобы быть готовой для ЭШТ"7.
Фатальные ошибки, по определению, непоправимы. С "политической
культурой русского народа", как понимает ее м-р Реддавей, шутки плохи.
Нарушил ее каноны -- плати. Да как! "Будущее поэтому сулит череду слабых
правительств, постепенно утрачивающих контроль над регионами. Это, однако,
может легко измениться, если какое-нибудь из них попробует установить
диктатуру. В этом случае страна развалится, как в 1918-1921 гг., и последует
брутальная гражданская война"8.
Эти кошмарные прогнозы, проистекающие из "ошибки" Ельцина, неожиданно
усаживают м-ра Реддавея в одну лодку с российским парламентом. Конечно, это
ему не по душе. Как положено американскому либералу, он, естественно, этот
"коммунистический" парламент презирает. И тем не менее, не может,
представьте, отказать ему в том, что он "отражает мнения, широко
распространенные в народе"9. 56

Гражданская война -- не самое страшное в пророчествах политолога.
Россию ожидает и кое-что похуже. "Вероятнее всего соберет расчлененную
страну мощное движение с экстремистской идеологией. Такое движение, в форме
большевизма, собрало большую часть России в 1921 г. В 1995-м или 1996-м
исполнить эту функцию сможет экстремистский национализм. Если это случится,
не только антизападничество, но и "этнические чистки" в сербском стиле,
которые так нравятся крайним правым в России, будут, вероятно, на повестке
дня"10. Поистине страшная перспектива! Не знаю, право, что приключилось с
м-ром Реддавеем. Еще в 1990-м на ответственной конференции в Вашингтоне, в
которой мы оба участвовали, он крайне скептически отнесся к моему
выдержанному в куда более спокойных тонах докладу об угрозе того, что он
сейчас называет "экстремистским национализмом". Тогда он говорил, что я
преувеличиваю. Теперь эту угрозу он возводит в ранг апокалиптической. И
ничего нельзя уже поделать. Поздно. Остается лишь с ужасом наблюдать за
агонией великой страны.
Я не помню, чтобы кто-нибудь требовал доказательств от библейских
пророков. Но поскольку живем мы все-таки на исходе второго христианского
тысячелетия, потребность в элементарной проверке возникает. К сожалению, м-р
Реддавей не сообщает, на какие исследования "политической культуры русского
народа" опирается он, когда утверждает, что с шоковой терапией или вообще с
рынком она станет совместима именно через десять--пятнадцать лет. Как
проверить такое безапелляционное утверждение, если нет никаких инструментов
или процедур для измерения политической культуры и тем более ее соответствия
рынку? Любая приведенная в таком контексте цифра будет неизбежно выглядеть
взятой с потолка: три года, пять лет или, наоборот, тридцать--пятьдесят.
Но это так, мелочи. Гораздо существеннее другой вопрос: совершил ли
Ельцин ошибку, объявив о рыночной реформе в 1991 г.? Или он следовал логике
ситуации, в которой оказался той роковой осенью? И даже еще определеннее:
был ли в тот момент у президента России выбор? "Фатальность" ошибки Ельцина
м-р Реддавей видит в том, что он прибавил к двум, "уже начинающимся
революциям, политической и социальной", третью, экономическую,
руководствуясь "нереалистичной целью за пару лет трансформировать глубоко
укорененную социалистическую экономику в капиталистическую"11. Можно спорить
с тем, как сформулирована эта приписываемая Ельцину цель, но мысль ясна. Не
ясно только, как представить себе социальную революцию, т. е. коренное
изменение отношений собственности (которое м-р Реддавей одобряет) без
приватизации государственной собственности, т. е. революции экономической
(которую он не одобряет). И как, далее, представить себе приватизацию без
одномоментного устранения произвольной советской системы ценообразования, т.
е. без шоковой терапии. По каким ценам, в самом деле, стали бы вы продавать
частным владельцам государственные предприятия? По административным?
Понятно, что осенью 1991-го без шоковой терапии было не обойтись, В чем же
ошибка? 57

Сказав "а", т. е. приняв социальную революцию, Ельцин обязан был
сказать "б", т. е. принять революцию экономическую. Ведь он, в отличие от
м-ра Реддавея, несет ответственность за судьбу великой державы. И если
американский академик (в статьях) может позволить себе роскошь пренебречь
элементарной логикой, то президент (в реальной стране) позволить себе этого
не может.
Другое дело, что приватизация вполне способна затянуться -- в
зависимости от развития политических событий -- и на пять, и на десять, и
даже на пятнадцать лет. Но медлить с ее началом в условиях уже происходящей
социально-политической революции -- вот что было бы фатальной ошибкой!
Плохо, конечно, что шоковой терапии подверглась страна, совершенно к
ней не подготовленная, без всяких обезболивающих средств. Но ставить это в
вину Ельцину? Даже не склонный переоценивать роль политики Джеффри Сакс
знает, что ответственность лежит на западной бюрократии. Это она поставила
помощь России в зависимость от проведения реформы, не удосужившись
просчитать последствия. Это она имитировала помощь даже после того, как
реформа началась. Разве мог Ельцин, свято, как все тогда в России, веривший
в легендарную эффективность Запада, ожидать от него такого подвоха? Разве
мог он усомниться в честном слове своих новых партнеров -- после того, как
честно сдержал свое?
Чудо, смысл которого не оценил м-р Реддавей, заключалось в том, что
даже после "марсианского" 92-го русский народ вопреки его предсказаниям не
отказал Ельцину в доверии (что и продемонстрировал апрельский референдум
93-го).
Но суровый критик бросает в Ельцина еще один камень. Он посмел начать
реформы, не дождавшись достижения национального консенсуса по поводу
будущего России. Правильно. Но стоило бы задуматься: возможен ли в принципе
консенсус в трансформирующейся имперской державе, и уж тем более -- по
поводу демократического будущего? Чем могли кончиться любые попытки
реформаторов найти общий язык со своими непримиримыми врагами, не желающими
слышать ни о чем, кроме реставрации имперского авторитаризма? Только одним:
никакие реформы в России вообще никогда бы не состоялись. М-р Реддавей и сам
мог бы об этом догадаться. Замечает же он, что "политическая культура
Польши... сильно отличается от русской"12. Но он нигде не сообщает читателю,
что разница состоит именно в отсутствии в Польше реваншистской имперской
оппозиции. Вновь убедительное на первый взгляд обвинение повисает в воздухе.
Ельцин следовал живой реальности вместо того, чтобы подчинить свои
действия старым советологическим клише. Вот, в сущности, к чему сводятся все
претензии.
Стоило ли ради этого "открытия" публиковать серию панических текстов,
сея чувство беспомощности и безысходности не только среди западной публики,
но и в рядах российских реформаторов -- совсем другой вопрос.
Читатель едва ли удивится после этого, что ровно никаких политических
рекомендаций ни Западу, ни Москве тексты м-ра Реддавея не содержат. Как
язвительно заметил его непримиримый оппонент, из58

вестный историк России Мартин Мэлия, "какая политика из всего этого
следует, не указано, но предположительно это нигилистическое предоставление
России ее собственной судьбе"13, делающее бессмысленным -- добавлю от себя
-- любые дискуссии. А теперь обратимся к еще более давним временам, где-то
на рубеже 80-х и 90-х годов, и к некоторой суете, случившейся после того,
как в "НьюЙорк Тайме" появилась анонимная статья о русской политике США,
подписанная буквой "Z". Содержание ее было достаточно тривиально для того
периода, когда умы западной интеллигенции были сосредоточены не на том, как
укрепить позиции российской демократии в стремительно развивающемся в Москве
кризисе власти, но -- помогать или не помогать Горбачеву. М-р "Z" полагал,
что помогать не надо. Как коммунист, считал он, Горбачев не способен
развязать в Москве антикоммунистическую революцию, которая в статье
почему-то отождествлялась с торжеством демократии. Правда, эта позиция
полностью совпадала со взглядами такого, например, убежденного ненавистника
Америки и демократии и при этом яростного антикоммуниста, как Игорь
Шафаревич. Впрочем, взбудоражили публику вовсе не идеи неизвестного автора.
Аноним живо напомнил знаменитую историю со статьей Джорджа Кеннана в "Форейн
Афферс" в 1947 г., со столь же таинственной подписью -- "X".
Безоблачный оптимизм
историка После непродолжительного журналистского поиска инкогнито было
раскрыто. Мистером "Z" оказался Мартин Мэлия, профессор русской истории в
Беркли. Проработав некоторое время на одной кафедре с мром Мэлия, могу
засвидетельствовать, что эта маленькая интрига была вполне в его духе. В ней
полностью проявились характер и убеждения этого человека, насколько я их
постиг. И темперамент, и амбиция непосредственно выйти на политическую арену
(присущая, впрочем, многим историкам), и непреклонный антикоммунизм. Коллеги
даже уверяли меня, что Мартин Мэлия состоит в каком-то испанском
католическом ордене, славящемся крайне правыми взглядами. Темперамент и
амбиции профессора были полностью удовлетворены. Он оказался в первых рядах
политических обозревателей по русским делам. А вдобавок и антикоммунизм в
России победил. Видимо, все это, вместе взятое, и сделало м-ра Мэлия
безоблачным оптимистом, который, естественно, просто не мог не возразить
впавшему в панику м-ру Реддавею. Написанную по горячим следам беспощадную и
язвительную статью "Нью Рипаблик" напечатала под резким заголовком
"Апокалипсиса нет", да еще и присовокупила на обложке -- "И почему Ельцин
преуспеет".
На чем основан оптимизм м-ра Мэлия? Отчасти -- на неприятии
традиционного советологического представления о русской политической
культуре как сервильной и деспотической. Этот свежий культурологический
ревизионизм можно было бы радостно приветствовать, не будь исследователь так
робок и непоследователен. Например, ре59

формистские либеральные тенденции в русской культуре он почему-то
обнаруживает впервые лишь в середине прошлого века, хотя на самом деле
европейский импульс реформы явственно слышен в России с самого начала ее
государственного существования. Порою случалось ей даже идти в авангарде
европейского политического прогресса14. Странно для историка России таких
вещей не знать.
Другое дело, что история российских реформ вовсе не располагает к
безоблачному оптимизму. Проблема с ними в том, что все они без исключения,
вплоть до самых великих и драматических, неизменно заканчивались
оглушительными поражениями. Даже та самая реформа 1855 г., с которой м-р
Мэлия ведет счет, сменилась в 1881 г. свирепой контрреформой. И так было,
увы, всегда. Как тень, сопровождали контрреформы каждое движение России к
либерализации. И чем радикальней было это движение, тем агрессивнее -- и
длительнее -- контрреформы. Став в феврале 1917 г. демократической
республикой, Россия обрекла три поколения на жесточайший автократический
режим.
Одну из причин этой трагической закономерности, глубоко заложенную в
русской политической культуре, называет и сам м-р Мэлия. Как бы плохо людям
в России ни жилось, они "все-таки получали некоторое утешение от того, что
были гражданами великого государства"15. Вот и теперь -- конец презираемого
старого режима переживается, несмотря ни на что, "как национальное унижение,
обострившееся из-за новой зависимости России от Запада"16.
Но ведь именно этим, если говорить о главном, и отличается Россия от
Венгрии или Польши, не говоря уже о Боливии. Именно в этом массовом чувстве
национального унижения и черпает свою силу реваншистская оппозиция. Именно
это непривычное, а для многих непереносимое ощущение "новой зависимости от
Запада" она и эксплуатирует.
Не сомневаюсь, что эти жестокие сюжеты хорошо знакомы профессору Мэлия.
Но он предпочитает не касаться того, что может ослабить звучание главного
для него тезиса -- что "Ельцин преуспеет". Всю сложнейшую и чрезвычайно
тяжелую тему он закрывает мажорной констатацией: несмотря "на громадность
потери в силе и престиже и очень реальную проблему русских, оказавшихся "за
границей", реакция была мягкой -- по сравнению с реакцией во Франции после
потери Алжира или с американской травмой от "потери" Китая"17.
Так ли? Да, на этапе шоковой терапии российской реваншистской оппозиции
действительно не удалось спровоцировать общенациональный бунт, и ее "марш на
Москву" провалился. Но разве аналогичное поражение немецкой реваншистской
оппозиции в 1923 г., когда провалился ее "марш на Берлин", свидетельствовало
о силе веймарской демократии? Разве доказывало оно, что тогдашний президент
Германии Фридрих Эберт непременно "преуспеет"?
Впрочем, в анализе политических тенденций, прямо или опосредованно
последовавших за пережитым страною шоком, можно обойтись и без исторических
параллелей. Достаточно просто суммировать разнородные явления, чтобы
возникла напряженная, мало располагающая к розовому оптимизму картина.
60

Резко ослабли партии демократической ориентации -- демократия утратила
позиции решающей политической силы в стране. В оппозицию президенту перешла
группа авторитетных в кругах либеральной интеллигенции демократов.
Возник и еще более тревожный феномен: появились "перебежчики" из рядов
демократов в реваншистский лагерь, многократно укрепившие его
интеллектуальный потенциал. Парламент практически подчинился реваншистской
оппозиции
-- симптом, особенно опасный на фоне раскола армии. В кругах, близких к
президенту и к власти, сформировалось влиятельное течение "державников", не
то чтобы враждебных демократии, но отводящих ей второплановую роль по
сравнению с силой и престижем государства.
Реваншистская оппозиция не только количественно выросла. Она укрепилась
структурно, глубоко перегруппировала силы и переосмыслила свою политическую
стратегию.
Следовательно, не только исторический опыт, но и ход политических
процессов в сегоднейшей России не позволяют оценивать перспективы
либерализации в эпоху Ельцина, и уж тем более после Ельцина, с безоглядным,
нерассуждающим оптимизмом. Что же остается человеку, решившему упорно
придерживаться именно этого амплуа? Правильно, экономика. Остается заявить,
что "превыше всего успех демократии зависит от экономики и успеха шоковой
терапии"18.
Вот почему, наверное, заключительный аккорд статьи Мартина Мэлия звучит
вовсе не как вердикт ученого-историка, но как рапорт "узкого" экономиста:
"Общество оказалось монетаризованным, реальные цены -- не административные
директивы -- теперь норма. Хотя большая часть имущества страны все еще
контролируется государством, приватизация этого сектора набирает темпы, и
новый негосударственный сектор быстро развивается рядом с ним. Все эти
тенденции уже невозможно остановить, только замедлить"19.
Джеффри Сакс, я думаю, написал бы такой рапорт лучше. Осторожнее, с
более основательной аргументацией. Но и он, как мы уже знаем, все равно
обошел бы главные вопросы, для будущего -- ключевые. Каковы шансы демократии
в постельцинской России? И если шансы эти на глазах убывают, не пришла ли
пора обсудить, что делать в такой ситуации Западу?

Збигнев Бжезинский в представлении не нуждается. Он служил советником
по национальной безопасности президента Картера, Соображения
отставного государствен
ного мужа преподавал в крупнейших университетах, опубликовал много книг
по международным отношениям, Восточной Европе, советско-американскому
конфликту. Короче, как рекомендовал его Ричард Никсон, он "один из самых
выдающихся экспертов по отношениям Востока и Запада".
Как эксперт по делам российским, однако, он всегда меня настораживал.
Надеюсь, что сумею показать -- почему. Начать лучше всего с недавних
публикаций Бжезинского, поража61

ющих тем, что различие между антизападной оппозицией и прозападным
режимом размывается под его пером до степени, когда отличить их друг от
друга становится практически невозможно. Что за притча? Однако у этого
странного факта есть объяснение.
Начало перестройки в СССР м-р Бжезинский встретил, мягко выражаясь, без
особой приязни, приурочив к этому моменту выход в свет своего нового
руководства для холодной войны будущего, которое он назвал "План игры". Суть
этой игры, ее центральная идея заключалась в том, что примирение в
советско-американском соперничестве в предвидимом будущем исключено: "оно
будет продолжаться еще много десятилетий"20.
И хотя опубликован был "План игры" в 1986-м, т.е. на втором году
горбачевского правления, даже мимоходом не упоминалось в нем о перспективах
демократической трансформации России. Даже слабого намека на нее не было,
даже робкого предчувствия. И больше того. Следующая книга м-ра Бжезинского,
"Большой провал", вышла еще через 3 года, в 1989-м, когда и самые яростные
адепты холодной войны начали менять тон. Но и в этом сочинении об успехе
плюрализма в России все еще говорится как о наименее вероятном из четырех
возможных исходов перестройки. Скорее всего должен был сбыться самый мрачный
из этих прогнозов: затяжной кризис и в конечном счете -- возвращение к
стагнации21.
При этом имелась в виду вовсе не только советская "империя зла", шедшая
к неминуемому развалу. Именитый автор недвусмысленно говорил о России, о
"великорусской империи -- переименованной в эту историческую эпоху в Союз
Советских Социалистических Республик"22, о "борьбе между Россией и
Америкой"23, о "великорусских геополитических целях"24, по самой своей
природе якобы несовместимых с американскими. Но почему? Чем так уж не
угодила Россия м-ру Бжезинскому, что он отказал ей даже в гипотетическом
шансе на демократическое преображение? И почему так категорично отвергал он
самую возможность хотя бы потепления в российско-американских отношениях,