Страница:
"красно-белую", а точнее "красно-белокоричневую" оппозиционную амальгаму.
Она никогда не была по-настоящему прочной. Ведь только растерявшиеся от
крушения очередного сценария аналитики могли трактовать победу коммунистов
на выборах как "триумф оппозиции". На самом деле "красные" вовсе не хотели
делиться с "белыми" своим успехом. Но революционный пафос эпохи путчей и
мятежей все же как-то скреплял триаду. А вместе с той эпохой кончилась и
единая оппозиция. Не сумев выработать объединительную идеологию между
августом 1991-го и октябрем 1993-го, она обрекла себя на распад. Точнее
поэтому, наверное, говорить о конституционных сценариях -- каждая из фракций
пойдет к завоеванию голосов на выборах под своим знаменем.
Когда и чем закончится новое безвременье? Выполнят ли известные, а там,
возможно, и еще не известные нам идеологи свои обещания, предложат ли новую
объединительную идею, подготовив 276
таким образом почву для новой эпохи путчей и мятежей, -- покажет время.
Но в любом случае реформаторам тут радоваться нечему. Ибо главное достижение
оппозиции -- созданная ею ситуация политического пата -- остается. И
психологическая война продолжается И резервуар прозападных симпатий в России
неуклонно пустеет. И надежды, что страна как-то выкарабкается из кризиса,
опираясь лишь на внутренние политические ресурсы, становится все эфемерней.
Своими силами маргинализовать непримиримую оппозицию до следующей эпохи
путчей и мятежей режим, ослабленный метастазами имперского реванша в
собственном организме, уже не сможет.
Угодив в роковую ловушку, оппозиция ухитрилась затащить в нее и
послеавгустовский режим.
277
эпилог ПОЛИТИКА СОУЧАСТИЯ
Без западной мысли наш будущий Собор так и останется при одном
фундаменте.
Александр Герцен Глас вопиющего в пустыне хуже всего
слышен в оазисах. Евгений Сагаловский
На чем стоит Америка
Каждый студент в Америке знает, что отцы-основатели этой страны никогда
не расставались с исторической аналогией
-- не только в своих речах и трактатах, но даже в частных письмах. Их
политика зависела от того, как толковали они прошлое. Недавно изданная книга
о конституционных дебатах в Филадельфии 1787 г., где впервые собраны вместе
аргументы сторонников и противников федеративной республики,1 воскрешает и
несходство интерпретаций, и ярость споров, беспощадно расколовших ряды
героев войны за независимость и превративших вчерашних соратников в
непримиримых оппонентов. Основанное на исторических аналогиях "опасение, что
республики смертны, пронизывало Филадельфию 1787 г.", -- объясняет Артур
Шлезингер2.
Маркс посмеивался над этой приверженностью революционеров к
историческим аналогиям, над их странной, как он думал, привычкой
философствовать о прошлом, когда надо делать черную работу настоящего. "Как
раз тогда, когда люди как будто только тем и заняты,
278
что переделывают себя и окружающее, как раз в эпохи революционных
кризисов они боязливо вызывают себе на помощь духов прошлого, заимствуют у
них имена, боевые лозунги, костюмы, чтобы в освященном древностью наряде, на
заимствованном языке разыгрывать новый акт на всемирноисторической сцене"3.
В отличие от отцов-основателей, Марксу не пришлось при жизни делать
историю. И мне кажется, что его ирония каким-то образом связана с этим
пробелом в его судьбе. Иначе для него не было бы ничего непонятного в том,
что так очевидно было Шлезингеру: "Отцы-основатели страстно штудировали
труды классических историков в поисках способов избежать классической
судьбы"4.
Аналогии помогали им ввести свое предприятие в контекст всемирной
истории. Если они и вызывали духов прошлого, то лишь для того, чтобы
заглянуть вперед и все узнать о подстерегающих там ловушках. Они творили
новый мир всерьез и надолго и потому отвергали статичный, внеисторический
подход, продиктованный сиюминутными политическими расчетами. Может быть,
именно поэтому и стоит сотворенный ими мир уже третье столетие.
Если считать это американской традицией, становится совершенно
непонятно, почему она бездействует в отношении России, тоже переживающей
сейчас момент сотворения. Допустим, ожидать, что сегодняшний Вашингтон,
подобно Филадельфии 1787-го, весь окажется пронизан опасением, что,
перефразируя Шлезингера, новорожденные демократии смертны, было бы чересчур.
Но специалисты, занимающиеся Россией профессионально, эксперты, делающие
карьеру на российской проблематике, они-то почему не всматриваются в
прошлое, которое одно только способно защитить от повторения "классической
судьбы"?
Может быть, они нашли другой способ, другую теоретическую модель,
которая лучше, чем историческая аналогия, позволяет им хоть приблизительно,
хоть в общих чертах представить дальнейший ход российского кризиса? Не стоит
обольщаться: никаких других способов тоже нет, и никто их не ищет. Частичный
ответ на эту загадку читатель уже знает. Отбивая ритуальные поклоны в
сторону российской демократии, все, чем озабочены на самом деле мои
американские коллеги, -- это проблема российского капитализма. А тут уж
точно -- исторические аналогии ни к чему. Да их просто в природе
существовать не может, потому что никто еще, никогда и нигде не переходил из
социализма в капитализм. В этом смысле то, что происходит сегодня в России,
не имеет ровно ничего общего с ситуацией в предвоенных Германии или Японии,
о которых так много было сказано в этой книге. Обе они были вполне рыночными
странами и в момент катастрофы их демократии в конце 20-х., и во время
тоталитарной диктатуры в 30-40-е, и в годы их успешной демократической
реконструкции после войны. Мы видели, что даже авторы самого тщательного
исследования будущего России5 утешают читателя тем, что хотя тяжелые
повороты событий не исключены, но исход будет благоприятный -- утвердится
"капитализм русского стиля". Что же касается демократии, тут непонятно:
может, она будет, а может -- и нет. Но так ли уж это существенно, если
капитализм в любом случае России гарантирован?
279
Откуда же такая действительно напоминающая флюс однобокость? Ближайшее
объяснение -- сила инерции. Эти люди сформировались в годы холодной войны с
коммунизмом, и перестать воевать с ним -- выше их сил. Если не с ним, то с
его призраком -- с возможностью его реставрации. Победоносный капитализм
один только сможет справиться с этим призраком. Поэтому ни о чем другом они
не в состоянии ни говорить, ни писать, ни думать. Они все еще живут в том
недавнем прошлом, откуда не видно, что история уже сделала свой выбор и
коммунизм в России мертв.
Преувеличение? Но если бы наши эксперты поспевали за ходом событий, они
бы, наверное, заранее были готовы к внезапному окончанию холодной войны. И
российская экономическая реформа не застала бы их, скорее всего, врасплох.
Так что же невероятного в том, что они опять отстали от поезда?
И ровно в той мере, в какой зависит от этих ученых мужей русская
политика Америки, отстает от поезда и она. Но и вправду ведь с точки зрения
строительства капитализма невозможно оценить реальную опасность политических
мутаций в России. Не случайно лишь отдельные отряды российской непримиримой
оппозиции сосредоточены на противодействии
капиталистической трансформации. Для других это побочная цель, а
третьих вообще хоть сегодня можно объявить потенциальными союзниками. И
вправду, с этой точки зрения сверхидея оппозиции -- реставрация империи, как
и воспитание ненависти к Западу, как и порыв к удушению демократии -- могут
выглядеть чем-то второстепенным.
Есть к тому же капитализм и капитализм. Если видеть в нем только
могильщика коммунизма, тогда действительно неважно, какой именно капитализм
воздвигается на развалинах Советского Союза. Но ведь и в муссолиниевской
Италии, и в гитлеровской Германии как раз капитализм и служил основанием
имперской экспансии. Той самой, о которой мечтают лидеры оппозиции -- от
Проханова до Жириновского. Так стоит ли помогать им строить такой
капитализм?
Легче ли было европейским евреям от того, что газовые камеры, в которых
их уничтожали, выстроили образцовые антикоммунисты?
Принципиальные политические различия между обычными национальными
государствами, как, допустим, Польша, и бывшей имперской державой, как
Россия, при таком подходе размываются до неуловимости. Но ведь Россия -- это
не просто очень большая Польша или Болгария, или даже Украина. Добрых
полторы дюжины стран постсоветского мира переживают сейчас маркетизацию как
тяжелую болезнь. Но нигде больше реакция на эти испытания не вызвала к жизни
антизападную оппозицию, свирепую, непримиримую и достаточно могущественную,
чтобы захватить контроль над парламентом страны. Только в России. Ни в одной
столице не была зарегистрирована попытка фашистского мятежа. Только в
Москве. Где еще сумела реваншистская оппозиция расколоть страну, загнав ее в
ситуацию политического пата? Где еще возникло что-нибудь подобное феномену
Жириновского? Или Проханова? Или Шафаревича? И где еще, наконец, есть
вероятность, что кто-то из таких лидеров, вдохновляемых беспощадной
ненавистью к Западу, может и впрямь оказаться у руля ядерной сверхдержавы?
280
В любой стране национализм может быть и отвратителен, и очень опасен. И
все же в таких странах, как Польша, характер у него скорее оборонительный,
чем агрессивный, скорее этнический, чем имперский, и обращен он скорее
внутрь, нежели на внешнюю экспансию. А российскому национализму свойственны
прежде всего именно эти оттенки -- агрессивные, экспансионистские,
имперские.
Но если мышление зациклено на старом добром антикоммунизме, по
необходимости принявшем вид помощи "капитализму русского стиля", эти
различия могут показаться несущественными.
Что, похоже, и происходит.
Злоключения веймарской гипотезы
Начиная много лет назад эту работу, я вовсе не думал о том, что пишу
исторический сценарий и что в итоге он окажется веймарским. Я просто искал
объяснения некоторым волновавшим меня фактам и пользовался при этом
единственно доступным методом исторической аналогии.
Передо мной были две нации, русская и немецкая, рождение которых, по
воле истории, совпало с формированием империи. Эта особенность придавала
специфическую окраску всем проявлениям национального в массовом сознании.
Одна из них уже продемонстрировала, что распад империи воспринимается этим
экстраординарным национализмом тоже экстраординарно -- как смерть нации.
Значит, и другая нация на схожие события могла выдать точно такую же
реакцию.
Передо мной были две страны, опоздавшие с либерализацией в
девятнадцатом веке и попытавшиеся "прыгнуть" в демократию в начале
двадцатого. В одной из них этот прыжок обернулся установлением фашистской
диктатуры.
Значит, и для другой страны вероятна была такая перспектива. Так
постепенно, на множестве сопоставлений, складывалась веймарская аналогия.
Она вобрала в себя японский и китайский демократический опыт начала века,
японский и германский послевоенный опыт. Я увидел глубочайшее родство
имперских держав, скрытое за их географической, исторической, культурной
непохожестью. Я убедился в крайней уязвимости, чтоб не сказать обреченности
новорожденной демократии, возникающей на руинах таких имперских держав. А
над могилами демократии неотвратимо вырастал фашизм.
Когда полтора десятилетия назад, в сумрачную эру брежневского детанта
(американский синоним разрядки), я впервые вышел с этими соображениями на
публику, ясно было, что я практически ставлю на кон всю свою научную
репутацию6. Говорить об угрозе фашизма в России казалось тогда
совершеннейшим вздором, если не безумием. Российский публицист Вилен
Люлечник ничуть не стесняется признаться в этом: "Между 1945 и 1985 сама
постановка вопроса о возможности возникновения фашизма в России казалась
абсурдной"7. Это говорит о полном пересмотре позиции, от чего мои
американские коллеги и сейчас так же далеки, как и тогда. Успех моя гипотеза
имела нулевой. Серьезные советологи в ту пору игнорировали русский имперский
национализм. Веймарский 281
сценарий не показался им заслуживающим их внимания, и они
снисходительно его третировали. Может быть, сейчас, они переменили бы
мнение, если бы заметили, что в этом сценарии точно определены будущие места
и роли и для Шафаревича, и для Жириновского, и для Проханова, хотя в ту пору
Шафаревич был еще почтенным диссидентом, Жириновский клерком, а Проханов
писал романтические, не лишенные обаяния очерки и думал только о своих
публикациях. Но кто же, кроме самого автора, заглядывает в его давние статьи
и книги? Я только-только приехал тогда из брежневской России, имея лишь
самое смутное представление об американской истории. Конечно же, и
подозревать не мог, что, основывая свои работы на исторической аналогии, я
лишь присоединяюсь к старой и славной школе мысли, к которой принадлежали и
отцы-основатели этой страны, что и для них аналогия была главным
аналитическим инструментом, хотя уж они-то ставили на кон нечто неизмеримо
большее, нежели академическая репутация. Естественно, это наполняет мое
сердце подобающим смирением. И все же я не перестаю недоумевать, почему
недавний русский эмигрант, следующий в своем поиске по пятам за
отцами-основателями Америки, оказался в этой стране в таком одиночестве?
Давно, впрочем, известно, что человек не может быть судьей в своем
собственном деле, а если пытается, то сразу навлекает на себя косые взгляды.
Насколько он объективен? Насколько способен прислушаться к чужому мнению?
Ему кажется, что его игнорируют.
А может быть, есть к нему серьезные претензии, только он их пропускает
мимо ушей?
Охотно уступаю судейские функции читателю, выложив перед ним на стол
все аргументы критиков.
Вот возражение одного из вождей реваншистской оппозиции Сергея
Бабурина, который вглубь не пошел, а ограничился разъяснением, что
"неубедительно выглядят применительно к современной России постоянные ссылки
на опыт "веймарской" политики и восстановления Германии и Японии (после
войны). Ситуации настолько отличаются, что даже как-то неудобно напоминать
об этом автору"8.
Действительно неудобно -- сводить полемику к таким тривиальным вещам,
как неповторимое своеобразие любого исторического прецедента. Ситуации
античных Афин, скажем, 387 г. до н.э. и Филадельфии 1787г., -- разделенные
не шестью десятилетиями, а двадцатью двумя столетиями -- различались
неизмеримо больше. Но это не помешало отцам-основателям разглядеть то общее,
что между ними все-таки содержалось, и опыт афинской демократии до сих пор
исправно служит народу Америки.
Но, кстати, и сходство может обмануть, если скользить по поверхности.
Да, в Москве не в диковинку сейчас услышать, что фашист -- это звучит гордо
и великолепно. Да, фюрер германских неонацистов Герхард Фрей приглашает
Жириновского как почетного гостя на съезд своей партии, а немецкие
бритоголовые восхищаются организацией штурмовых отрядов Баркашова. Да,
губернатор Нижнего Нов
282
города Борис Немцов вполне допускает, что в нижней точке падения
экономики власть возьмут фашисты9, и 65% опрошенных в России евреев
опасаются повторения Холокоста, и по крайней мере дюжина аналитических
центров не покладая рук работает сегодня над контурами националистической
контрреволюции. Но следует ли из всего этого, что советская Россия уже
окончательно и бесповоротно стала веймарской и пост-ельцинской Москве не
избежать судьбы Берлина? Что подобно тому, как победивший в Германии фашизм
тотчас опрокинул все расчеты и реформы европейских политиков, мгновенно
смешает все карты политиков сегодняшних и российский фашизм в случае своей
победы?
Ясно, что ответ на эти страшные вопросы больше зависит не от количества
и даже не от точности таких прямых совпадений, а от их интерпретации.
Перейду поэтому к возражениям более серьезных, чем Сергей Бабурин, критиков
и к их интерпретации фактов, которой они пытаются разбить мою. Ручаюсь, что
свожу их к трем пунктам единственно из соображений экономии бумаги: ничего
существенного мною не выброшено.
Даже если картина точна, она ничего не добавляет к тому, что и без того
известно. Да, в пост-ельцинской России возможен брутальный авторитарный
переворот. Но кто это отрицает? Никто и без веймарской аналогии никогда не
сомневался, что переход России к демократии будет медленным и мучительным и
что от авторитарных реставраций она не застрахована. В том числе и от режима
националистической диктатуры, "Русского медведя", как называют его Ергин и
Густафсон.
Но: этот репрессивный режим не будет подогреваться классовой
ненавистью, и он вряд ли продержится долго. Уже через несколько лет его
правители, не имея никакой экономической альтернативы, будут опять готовы
слушать советников, ориентированных на рынок. Давление в пользу
экономической либерализации снова начнет нарастать. Так что нечего
беспокоиться, от капитализма России все равно не уйти. А на
трансформированной экономической базе, на фундаменте свободного рынка и
политическая надстройка тоже сама собой образуется. Не раньше, так позже,
если не к 2010, то, скажем, к 2025 г.: какая разница, если демократия в
Россию все равно придет?
А вот русский национализм в веймарском сценарии обрисован искаженно.
Во-первых, концентрируя все внимание на непримиримой оппозиции, этот
сценарий навязывает миру абсурдную идею, что никакого другого русского
национализма, конкурирующего с этой оппозицией, в сегодняшней России не
существует. В сценарии этом даже не рассматривается умеренный,
цивилизованный национализм, лучше всего представленный в культурной сфере
выдающимся ученым Дмитрием Лихачевым, а в политической -- самим Борисом
Ельциным. Во-вторых, даже если "Русский медведь" и победит на время в
Москве, у него все равно не хватит ресурсов, чтобы серьезно угрожать Западу.
Он может быть сколь угодно жестоким и репрессивным внутри страны, но
представить реальную проблему для национальной безопасности США он не
сможет. 283
Звучит, конечно, успокоительно -- в особенности по другую от "Русского
медведя" сторону океана. Но эта интерпретация охватывает только одну модель
развития событий и никак не покрывает других.
Где, например, гарантии, что "авторитарной реставрации" в России
отмерен настолько короткий срок, что и тревожиться не о чем? Свободный
рынок, капитализм? Но он уже однажды не спас европейских евреев от
Холокоста, а США -- от ПирлХарбора. Экономические трудности, создающие
давление в пользу экономической либерализации? Так ведь ни германский, ни
японский "медведи" этому давлению не поддались. Все, в чем нуждались их
страны, они вполне успешно разрешали внеэкономическими средствами, изящным
слогом выражаясь, а попросту -- за счет грабежа. Такого же точно грабежа,
каким прельщает своих избирателей Жириновский. Тем хищникам недостаток
ресурсов послужил не препятствием, а только стимулом и оправданием их
агрессии. А "Русский медведь", он что, не той же породы зверь?
Из чего, далее, следует, что эта новая диктатура будет мягче и
умереннее, чем сталинская? Из того, что она будет утверждаться не на
классовых, а на националистических страстях? Но разве были смягчены
национализмом тоталитарные режимы в Германии и Японии? Разве он умерил их
агрессивность? И, наконец, разве были в распоряжении демократического
сообщества какие бы то ни было другие средства сопротивляться фашистской
агрессии, кроме военных? И уж совсем непонятно, на чем основана уверенность,
что "Русский медведь", если ему удастся победить в Москве, этим и
ограничится. Не мешало бы интерпретаторам рассмотреть его и в другой
ипостаси -- как ударную силу всемирного фашистского и фундаменталистского
восстания против демократии. Даже если, в отличие от меня, этот вариант не
кажется им наиболее вероятным.
Что же до "умеренного и цивилизованного" национализма, то обойден он
мною лишь потому, что его сегодня в России не существует. И этот взгляд,
кстати, полностью разделяют и Ельцин, и Лихачев, высказавшийся на этот счет
с исчерпывающей определенностью: "Я думаю, что всякий национализм есть
психологическая аберрация. Или точнее, поскольку вызван он комплексом
неполноценности, я сказал бы, что это психиатрическая аберрация... Я
повторяю это снова и снова и буду повторять"10.
Либерал и патриот своей страны, профессор Лихачев был бы смертельно
оскорблен, узнав, что его смеют называть русским националистом.
И Ельцин, думаю, тоже.
Узелки на память Этот раздел, в котором я попытаюсь свести к нескольким
простым формулам свою интерпретацию, -- особый. Внимательный читатель,
общение с которым длилось у нас на протяжении стольких страниц, может его
пропустить: ему и так уже все известно.
А. Главное, из-за чего сегодня в России идет смертельная борьба между
агрессивной и ненавидящей Запад оппозицией и неустойчи
284
вым веймарским режимом -- контроль над арсеналом ядерной сверхдержавы.
Не может быть сомнения, что в случае победы оппозиции арсенал этот будет
повернут против Запада. Б. Исход этой борьбы зависит не столько от текущих
политических схваток, которые Ельцин умеет выигрывать и может выиграть еще
много, и тем более не от успехов приватизации, сколько от того, кто возьмет
верх в затяжной психологической войне за умы россиян в пост-ельцинскую
эпоху. В. Выигрыш в этой войне, в свою очередь, зависит от того, удастся ли
оппозиции внушить большинству избирателей, что Запад пытается поработить
Россию, превратив великую и гордую державу в свой сырьевой хинтерланд.
Г. Даже в том фрагментарном состоянии, в каком находится сегодня
оппозиция, лишенная бесспорного фюрера и объединительной идеологии, ей
удалось загнать послеавгустовский режим в ловушку политического пата. Это
позволяет нам судить о ее политических потенциях в постельцинскую эпоху,
когда и если обретет она и то, и другое. Д. До тех пор, покуда Запад будет
идентифицироваться в глазах россиян исключительно с шоковой терапией и
кричащим социальным неравенством, он будет, по сути, работать против себя и
на оппозицию, помогая ей окончательно победить в психологической войне.
Е. Переломить ситуацию можно лишь одним способом -- отбросив
"гуверовский" подход к России и трансформировав русскую политику Запада в
нечто подобное рузвельтовскому Новому курсу. Поскольку опираться он сможет
лишь на быстро испаряющиеся прозападные симпатии в России, фактор времени
оказывается здесь критическим.
Ж. Главная задача такого Нового курса должна заключаться в
нейтрализации имперского реванша, (Даже американский аналитик Майкл Мак-Фол
уже подчеркивает, что "инфляция больше не является в России врагом No 1.
Фашизм является"11). 3. Нет другого способа борьбы с русским фашизмом кроме
мощного демократического контрнаступления. Тем более, что только оно и может
вывести на сцену новых лидеров, без которых демократия в пост-ельцинской
России обречена. И. Проблема здесь, однако, в том, что демократические силы
России уже не способны перейти в такое контрнаступление, опираясь лишь на
собственные политические и интеллектуальные ресурсы.
К. Поэтому, если демократическое контрнаступление вообще возможно в
России, инициатива должна прийти извне -- в сотрудничестве, разумеется, с
наиболее авторитетными в глазах населения лидерами российской культуры.
Л. Именно по этой причине ключ к демократическому возрождению России
больше не в Москве. Русские сделали, что могли, мы -- не сделали. Они
покончили с "империей зла", с холодной войной, с коммунизмом. Они разрушили
адский механизм гонки ядерных вооружений. Но сделать все это необратимым они
не в силах.
285
М. Ельцин (или, скажем, Черномырдин) может удерживать для нас форт
ядерной сверхдержавы еще несколько месяцев или даже несколько лет. Но какой
смысл удерживать форт, если главные силы даже не собираются идти на выручку?
Джордж Вашингтон и Джордж Буш
Этот особый раздел предназначен особому читателю. Я писал его, видя
перед собой государственных деятелей, принимающих решения по российским
делам. Если книга попадет к ним в руки, нет у меня уверенности, что у них
достанет терпения рассматривать всю нарисованную в ней картину в деталях
--от слабости, коррумпированности и уязвимости послеавгустовского режима до
причин, по которым непримиримые не способны пока что этой слабостью
воспользоваться, от фашистских уличных драк вокруг Останкино до "биосферных"
изысков Льва Гумилева. Но выбор -- за ними, и они должны знать, что и почему
они выбирают.
Если они, читатели этого особого раздела, обладают исторической и
философской интуицией, подобно, скажем, Джорджу Вашингтону, они не смогут не
почувствовать грозную возможность реализации наихудшего сценария. И в этом
случае, я убежден, сделают с веймарской политикой то же самое, что сделал
президент Рузвельт с отжившими догмами гуверизма в разгар Великой Депрессии.
То есть отбросят ее вместе с порожденной ею опасной стагнацией мысли и
Она никогда не была по-настоящему прочной. Ведь только растерявшиеся от
крушения очередного сценария аналитики могли трактовать победу коммунистов
на выборах как "триумф оппозиции". На самом деле "красные" вовсе не хотели
делиться с "белыми" своим успехом. Но революционный пафос эпохи путчей и
мятежей все же как-то скреплял триаду. А вместе с той эпохой кончилась и
единая оппозиция. Не сумев выработать объединительную идеологию между
августом 1991-го и октябрем 1993-го, она обрекла себя на распад. Точнее
поэтому, наверное, говорить о конституционных сценариях -- каждая из фракций
пойдет к завоеванию голосов на выборах под своим знаменем.
Когда и чем закончится новое безвременье? Выполнят ли известные, а там,
возможно, и еще не известные нам идеологи свои обещания, предложат ли новую
объединительную идею, подготовив 276
таким образом почву для новой эпохи путчей и мятежей, -- покажет время.
Но в любом случае реформаторам тут радоваться нечему. Ибо главное достижение
оппозиции -- созданная ею ситуация политического пата -- остается. И
психологическая война продолжается И резервуар прозападных симпатий в России
неуклонно пустеет. И надежды, что страна как-то выкарабкается из кризиса,
опираясь лишь на внутренние политические ресурсы, становится все эфемерней.
Своими силами маргинализовать непримиримую оппозицию до следующей эпохи
путчей и мятежей режим, ослабленный метастазами имперского реванша в
собственном организме, уже не сможет.
Угодив в роковую ловушку, оппозиция ухитрилась затащить в нее и
послеавгустовский режим.
277
эпилог ПОЛИТИКА СОУЧАСТИЯ
Без западной мысли наш будущий Собор так и останется при одном
фундаменте.
Александр Герцен Глас вопиющего в пустыне хуже всего
слышен в оазисах. Евгений Сагаловский
На чем стоит Америка
Каждый студент в Америке знает, что отцы-основатели этой страны никогда
не расставались с исторической аналогией
-- не только в своих речах и трактатах, но даже в частных письмах. Их
политика зависела от того, как толковали они прошлое. Недавно изданная книга
о конституционных дебатах в Филадельфии 1787 г., где впервые собраны вместе
аргументы сторонников и противников федеративной республики,1 воскрешает и
несходство интерпретаций, и ярость споров, беспощадно расколовших ряды
героев войны за независимость и превративших вчерашних соратников в
непримиримых оппонентов. Основанное на исторических аналогиях "опасение, что
республики смертны, пронизывало Филадельфию 1787 г.", -- объясняет Артур
Шлезингер2.
Маркс посмеивался над этой приверженностью революционеров к
историческим аналогиям, над их странной, как он думал, привычкой
философствовать о прошлом, когда надо делать черную работу настоящего. "Как
раз тогда, когда люди как будто только тем и заняты,
278
что переделывают себя и окружающее, как раз в эпохи революционных
кризисов они боязливо вызывают себе на помощь духов прошлого, заимствуют у
них имена, боевые лозунги, костюмы, чтобы в освященном древностью наряде, на
заимствованном языке разыгрывать новый акт на всемирноисторической сцене"3.
В отличие от отцов-основателей, Марксу не пришлось при жизни делать
историю. И мне кажется, что его ирония каким-то образом связана с этим
пробелом в его судьбе. Иначе для него не было бы ничего непонятного в том,
что так очевидно было Шлезингеру: "Отцы-основатели страстно штудировали
труды классических историков в поисках способов избежать классической
судьбы"4.
Аналогии помогали им ввести свое предприятие в контекст всемирной
истории. Если они и вызывали духов прошлого, то лишь для того, чтобы
заглянуть вперед и все узнать о подстерегающих там ловушках. Они творили
новый мир всерьез и надолго и потому отвергали статичный, внеисторический
подход, продиктованный сиюминутными политическими расчетами. Может быть,
именно поэтому и стоит сотворенный ими мир уже третье столетие.
Если считать это американской традицией, становится совершенно
непонятно, почему она бездействует в отношении России, тоже переживающей
сейчас момент сотворения. Допустим, ожидать, что сегодняшний Вашингтон,
подобно Филадельфии 1787-го, весь окажется пронизан опасением, что,
перефразируя Шлезингера, новорожденные демократии смертны, было бы чересчур.
Но специалисты, занимающиеся Россией профессионально, эксперты, делающие
карьеру на российской проблематике, они-то почему не всматриваются в
прошлое, которое одно только способно защитить от повторения "классической
судьбы"?
Может быть, они нашли другой способ, другую теоретическую модель,
которая лучше, чем историческая аналогия, позволяет им хоть приблизительно,
хоть в общих чертах представить дальнейший ход российского кризиса? Не стоит
обольщаться: никаких других способов тоже нет, и никто их не ищет. Частичный
ответ на эту загадку читатель уже знает. Отбивая ритуальные поклоны в
сторону российской демократии, все, чем озабочены на самом деле мои
американские коллеги, -- это проблема российского капитализма. А тут уж
точно -- исторические аналогии ни к чему. Да их просто в природе
существовать не может, потому что никто еще, никогда и нигде не переходил из
социализма в капитализм. В этом смысле то, что происходит сегодня в России,
не имеет ровно ничего общего с ситуацией в предвоенных Германии или Японии,
о которых так много было сказано в этой книге. Обе они были вполне рыночными
странами и в момент катастрофы их демократии в конце 20-х., и во время
тоталитарной диктатуры в 30-40-е, и в годы их успешной демократической
реконструкции после войны. Мы видели, что даже авторы самого тщательного
исследования будущего России5 утешают читателя тем, что хотя тяжелые
повороты событий не исключены, но исход будет благоприятный -- утвердится
"капитализм русского стиля". Что же касается демократии, тут непонятно:
может, она будет, а может -- и нет. Но так ли уж это существенно, если
капитализм в любом случае России гарантирован?
279
Откуда же такая действительно напоминающая флюс однобокость? Ближайшее
объяснение -- сила инерции. Эти люди сформировались в годы холодной войны с
коммунизмом, и перестать воевать с ним -- выше их сил. Если не с ним, то с
его призраком -- с возможностью его реставрации. Победоносный капитализм
один только сможет справиться с этим призраком. Поэтому ни о чем другом они
не в состоянии ни говорить, ни писать, ни думать. Они все еще живут в том
недавнем прошлом, откуда не видно, что история уже сделала свой выбор и
коммунизм в России мертв.
Преувеличение? Но если бы наши эксперты поспевали за ходом событий, они
бы, наверное, заранее были готовы к внезапному окончанию холодной войны. И
российская экономическая реформа не застала бы их, скорее всего, врасплох.
Так что же невероятного в том, что они опять отстали от поезда?
И ровно в той мере, в какой зависит от этих ученых мужей русская
политика Америки, отстает от поезда и она. Но и вправду ведь с точки зрения
строительства капитализма невозможно оценить реальную опасность политических
мутаций в России. Не случайно лишь отдельные отряды российской непримиримой
оппозиции сосредоточены на противодействии
капиталистической трансформации. Для других это побочная цель, а
третьих вообще хоть сегодня можно объявить потенциальными союзниками. И
вправду, с этой точки зрения сверхидея оппозиции -- реставрация империи, как
и воспитание ненависти к Западу, как и порыв к удушению демократии -- могут
выглядеть чем-то второстепенным.
Есть к тому же капитализм и капитализм. Если видеть в нем только
могильщика коммунизма, тогда действительно неважно, какой именно капитализм
воздвигается на развалинах Советского Союза. Но ведь и в муссолиниевской
Италии, и в гитлеровской Германии как раз капитализм и служил основанием
имперской экспансии. Той самой, о которой мечтают лидеры оппозиции -- от
Проханова до Жириновского. Так стоит ли помогать им строить такой
капитализм?
Легче ли было европейским евреям от того, что газовые камеры, в которых
их уничтожали, выстроили образцовые антикоммунисты?
Принципиальные политические различия между обычными национальными
государствами, как, допустим, Польша, и бывшей имперской державой, как
Россия, при таком подходе размываются до неуловимости. Но ведь Россия -- это
не просто очень большая Польша или Болгария, или даже Украина. Добрых
полторы дюжины стран постсоветского мира переживают сейчас маркетизацию как
тяжелую болезнь. Но нигде больше реакция на эти испытания не вызвала к жизни
антизападную оппозицию, свирепую, непримиримую и достаточно могущественную,
чтобы захватить контроль над парламентом страны. Только в России. Ни в одной
столице не была зарегистрирована попытка фашистского мятежа. Только в
Москве. Где еще сумела реваншистская оппозиция расколоть страну, загнав ее в
ситуацию политического пата? Где еще возникло что-нибудь подобное феномену
Жириновского? Или Проханова? Или Шафаревича? И где еще, наконец, есть
вероятность, что кто-то из таких лидеров, вдохновляемых беспощадной
ненавистью к Западу, может и впрямь оказаться у руля ядерной сверхдержавы?
280
В любой стране национализм может быть и отвратителен, и очень опасен. И
все же в таких странах, как Польша, характер у него скорее оборонительный,
чем агрессивный, скорее этнический, чем имперский, и обращен он скорее
внутрь, нежели на внешнюю экспансию. А российскому национализму свойственны
прежде всего именно эти оттенки -- агрессивные, экспансионистские,
имперские.
Но если мышление зациклено на старом добром антикоммунизме, по
необходимости принявшем вид помощи "капитализму русского стиля", эти
различия могут показаться несущественными.
Что, похоже, и происходит.
Злоключения веймарской гипотезы
Начиная много лет назад эту работу, я вовсе не думал о том, что пишу
исторический сценарий и что в итоге он окажется веймарским. Я просто искал
объяснения некоторым волновавшим меня фактам и пользовался при этом
единственно доступным методом исторической аналогии.
Передо мной были две нации, русская и немецкая, рождение которых, по
воле истории, совпало с формированием империи. Эта особенность придавала
специфическую окраску всем проявлениям национального в массовом сознании.
Одна из них уже продемонстрировала, что распад империи воспринимается этим
экстраординарным национализмом тоже экстраординарно -- как смерть нации.
Значит, и другая нация на схожие события могла выдать точно такую же
реакцию.
Передо мной были две страны, опоздавшие с либерализацией в
девятнадцатом веке и попытавшиеся "прыгнуть" в демократию в начале
двадцатого. В одной из них этот прыжок обернулся установлением фашистской
диктатуры.
Значит, и для другой страны вероятна была такая перспектива. Так
постепенно, на множестве сопоставлений, складывалась веймарская аналогия.
Она вобрала в себя японский и китайский демократический опыт начала века,
японский и германский послевоенный опыт. Я увидел глубочайшее родство
имперских держав, скрытое за их географической, исторической, культурной
непохожестью. Я убедился в крайней уязвимости, чтоб не сказать обреченности
новорожденной демократии, возникающей на руинах таких имперских держав. А
над могилами демократии неотвратимо вырастал фашизм.
Когда полтора десятилетия назад, в сумрачную эру брежневского детанта
(американский синоним разрядки), я впервые вышел с этими соображениями на
публику, ясно было, что я практически ставлю на кон всю свою научную
репутацию6. Говорить об угрозе фашизма в России казалось тогда
совершеннейшим вздором, если не безумием. Российский публицист Вилен
Люлечник ничуть не стесняется признаться в этом: "Между 1945 и 1985 сама
постановка вопроса о возможности возникновения фашизма в России казалась
абсурдной"7. Это говорит о полном пересмотре позиции, от чего мои
американские коллеги и сейчас так же далеки, как и тогда. Успех моя гипотеза
имела нулевой. Серьезные советологи в ту пору игнорировали русский имперский
национализм. Веймарский 281
сценарий не показался им заслуживающим их внимания, и они
снисходительно его третировали. Может быть, сейчас, они переменили бы
мнение, если бы заметили, что в этом сценарии точно определены будущие места
и роли и для Шафаревича, и для Жириновского, и для Проханова, хотя в ту пору
Шафаревич был еще почтенным диссидентом, Жириновский клерком, а Проханов
писал романтические, не лишенные обаяния очерки и думал только о своих
публикациях. Но кто же, кроме самого автора, заглядывает в его давние статьи
и книги? Я только-только приехал тогда из брежневской России, имея лишь
самое смутное представление об американской истории. Конечно же, и
подозревать не мог, что, основывая свои работы на исторической аналогии, я
лишь присоединяюсь к старой и славной школе мысли, к которой принадлежали и
отцы-основатели этой страны, что и для них аналогия была главным
аналитическим инструментом, хотя уж они-то ставили на кон нечто неизмеримо
большее, нежели академическая репутация. Естественно, это наполняет мое
сердце подобающим смирением. И все же я не перестаю недоумевать, почему
недавний русский эмигрант, следующий в своем поиске по пятам за
отцами-основателями Америки, оказался в этой стране в таком одиночестве?
Давно, впрочем, известно, что человек не может быть судьей в своем
собственном деле, а если пытается, то сразу навлекает на себя косые взгляды.
Насколько он объективен? Насколько способен прислушаться к чужому мнению?
Ему кажется, что его игнорируют.
А может быть, есть к нему серьезные претензии, только он их пропускает
мимо ушей?
Охотно уступаю судейские функции читателю, выложив перед ним на стол
все аргументы критиков.
Вот возражение одного из вождей реваншистской оппозиции Сергея
Бабурина, который вглубь не пошел, а ограничился разъяснением, что
"неубедительно выглядят применительно к современной России постоянные ссылки
на опыт "веймарской" политики и восстановления Германии и Японии (после
войны). Ситуации настолько отличаются, что даже как-то неудобно напоминать
об этом автору"8.
Действительно неудобно -- сводить полемику к таким тривиальным вещам,
как неповторимое своеобразие любого исторического прецедента. Ситуации
античных Афин, скажем, 387 г. до н.э. и Филадельфии 1787г., -- разделенные
не шестью десятилетиями, а двадцатью двумя столетиями -- различались
неизмеримо больше. Но это не помешало отцам-основателям разглядеть то общее,
что между ними все-таки содержалось, и опыт афинской демократии до сих пор
исправно служит народу Америки.
Но, кстати, и сходство может обмануть, если скользить по поверхности.
Да, в Москве не в диковинку сейчас услышать, что фашист -- это звучит гордо
и великолепно. Да, фюрер германских неонацистов Герхард Фрей приглашает
Жириновского как почетного гостя на съезд своей партии, а немецкие
бритоголовые восхищаются организацией штурмовых отрядов Баркашова. Да,
губернатор Нижнего Нов
282
города Борис Немцов вполне допускает, что в нижней точке падения
экономики власть возьмут фашисты9, и 65% опрошенных в России евреев
опасаются повторения Холокоста, и по крайней мере дюжина аналитических
центров не покладая рук работает сегодня над контурами националистической
контрреволюции. Но следует ли из всего этого, что советская Россия уже
окончательно и бесповоротно стала веймарской и пост-ельцинской Москве не
избежать судьбы Берлина? Что подобно тому, как победивший в Германии фашизм
тотчас опрокинул все расчеты и реформы европейских политиков, мгновенно
смешает все карты политиков сегодняшних и российский фашизм в случае своей
победы?
Ясно, что ответ на эти страшные вопросы больше зависит не от количества
и даже не от точности таких прямых совпадений, а от их интерпретации.
Перейду поэтому к возражениям более серьезных, чем Сергей Бабурин, критиков
и к их интерпретации фактов, которой они пытаются разбить мою. Ручаюсь, что
свожу их к трем пунктам единственно из соображений экономии бумаги: ничего
существенного мною не выброшено.
Даже если картина точна, она ничего не добавляет к тому, что и без того
известно. Да, в пост-ельцинской России возможен брутальный авторитарный
переворот. Но кто это отрицает? Никто и без веймарской аналогии никогда не
сомневался, что переход России к демократии будет медленным и мучительным и
что от авторитарных реставраций она не застрахована. В том числе и от режима
националистической диктатуры, "Русского медведя", как называют его Ергин и
Густафсон.
Но: этот репрессивный режим не будет подогреваться классовой
ненавистью, и он вряд ли продержится долго. Уже через несколько лет его
правители, не имея никакой экономической альтернативы, будут опять готовы
слушать советников, ориентированных на рынок. Давление в пользу
экономической либерализации снова начнет нарастать. Так что нечего
беспокоиться, от капитализма России все равно не уйти. А на
трансформированной экономической базе, на фундаменте свободного рынка и
политическая надстройка тоже сама собой образуется. Не раньше, так позже,
если не к 2010, то, скажем, к 2025 г.: какая разница, если демократия в
Россию все равно придет?
А вот русский национализм в веймарском сценарии обрисован искаженно.
Во-первых, концентрируя все внимание на непримиримой оппозиции, этот
сценарий навязывает миру абсурдную идею, что никакого другого русского
национализма, конкурирующего с этой оппозицией, в сегодняшней России не
существует. В сценарии этом даже не рассматривается умеренный,
цивилизованный национализм, лучше всего представленный в культурной сфере
выдающимся ученым Дмитрием Лихачевым, а в политической -- самим Борисом
Ельциным. Во-вторых, даже если "Русский медведь" и победит на время в
Москве, у него все равно не хватит ресурсов, чтобы серьезно угрожать Западу.
Он может быть сколь угодно жестоким и репрессивным внутри страны, но
представить реальную проблему для национальной безопасности США он не
сможет. 283
Звучит, конечно, успокоительно -- в особенности по другую от "Русского
медведя" сторону океана. Но эта интерпретация охватывает только одну модель
развития событий и никак не покрывает других.
Где, например, гарантии, что "авторитарной реставрации" в России
отмерен настолько короткий срок, что и тревожиться не о чем? Свободный
рынок, капитализм? Но он уже однажды не спас европейских евреев от
Холокоста, а США -- от ПирлХарбора. Экономические трудности, создающие
давление в пользу экономической либерализации? Так ведь ни германский, ни
японский "медведи" этому давлению не поддались. Все, в чем нуждались их
страны, они вполне успешно разрешали внеэкономическими средствами, изящным
слогом выражаясь, а попросту -- за счет грабежа. Такого же точно грабежа,
каким прельщает своих избирателей Жириновский. Тем хищникам недостаток
ресурсов послужил не препятствием, а только стимулом и оправданием их
агрессии. А "Русский медведь", он что, не той же породы зверь?
Из чего, далее, следует, что эта новая диктатура будет мягче и
умереннее, чем сталинская? Из того, что она будет утверждаться не на
классовых, а на националистических страстях? Но разве были смягчены
национализмом тоталитарные режимы в Германии и Японии? Разве он умерил их
агрессивность? И, наконец, разве были в распоряжении демократического
сообщества какие бы то ни было другие средства сопротивляться фашистской
агрессии, кроме военных? И уж совсем непонятно, на чем основана уверенность,
что "Русский медведь", если ему удастся победить в Москве, этим и
ограничится. Не мешало бы интерпретаторам рассмотреть его и в другой
ипостаси -- как ударную силу всемирного фашистского и фундаменталистского
восстания против демократии. Даже если, в отличие от меня, этот вариант не
кажется им наиболее вероятным.
Что же до "умеренного и цивилизованного" национализма, то обойден он
мною лишь потому, что его сегодня в России не существует. И этот взгляд,
кстати, полностью разделяют и Ельцин, и Лихачев, высказавшийся на этот счет
с исчерпывающей определенностью: "Я думаю, что всякий национализм есть
психологическая аберрация. Или точнее, поскольку вызван он комплексом
неполноценности, я сказал бы, что это психиатрическая аберрация... Я
повторяю это снова и снова и буду повторять"10.
Либерал и патриот своей страны, профессор Лихачев был бы смертельно
оскорблен, узнав, что его смеют называть русским националистом.
И Ельцин, думаю, тоже.
Узелки на память Этот раздел, в котором я попытаюсь свести к нескольким
простым формулам свою интерпретацию, -- особый. Внимательный читатель,
общение с которым длилось у нас на протяжении стольких страниц, может его
пропустить: ему и так уже все известно.
А. Главное, из-за чего сегодня в России идет смертельная борьба между
агрессивной и ненавидящей Запад оппозицией и неустойчи
284
вым веймарским режимом -- контроль над арсеналом ядерной сверхдержавы.
Не может быть сомнения, что в случае победы оппозиции арсенал этот будет
повернут против Запада. Б. Исход этой борьбы зависит не столько от текущих
политических схваток, которые Ельцин умеет выигрывать и может выиграть еще
много, и тем более не от успехов приватизации, сколько от того, кто возьмет
верх в затяжной психологической войне за умы россиян в пост-ельцинскую
эпоху. В. Выигрыш в этой войне, в свою очередь, зависит от того, удастся ли
оппозиции внушить большинству избирателей, что Запад пытается поработить
Россию, превратив великую и гордую державу в свой сырьевой хинтерланд.
Г. Даже в том фрагментарном состоянии, в каком находится сегодня
оппозиция, лишенная бесспорного фюрера и объединительной идеологии, ей
удалось загнать послеавгустовский режим в ловушку политического пата. Это
позволяет нам судить о ее политических потенциях в постельцинскую эпоху,
когда и если обретет она и то, и другое. Д. До тех пор, покуда Запад будет
идентифицироваться в глазах россиян исключительно с шоковой терапией и
кричащим социальным неравенством, он будет, по сути, работать против себя и
на оппозицию, помогая ей окончательно победить в психологической войне.
Е. Переломить ситуацию можно лишь одним способом -- отбросив
"гуверовский" подход к России и трансформировав русскую политику Запада в
нечто подобное рузвельтовскому Новому курсу. Поскольку опираться он сможет
лишь на быстро испаряющиеся прозападные симпатии в России, фактор времени
оказывается здесь критическим.
Ж. Главная задача такого Нового курса должна заключаться в
нейтрализации имперского реванша, (Даже американский аналитик Майкл Мак-Фол
уже подчеркивает, что "инфляция больше не является в России врагом No 1.
Фашизм является"11). 3. Нет другого способа борьбы с русским фашизмом кроме
мощного демократического контрнаступления. Тем более, что только оно и может
вывести на сцену новых лидеров, без которых демократия в пост-ельцинской
России обречена. И. Проблема здесь, однако, в том, что демократические силы
России уже не способны перейти в такое контрнаступление, опираясь лишь на
собственные политические и интеллектуальные ресурсы.
К. Поэтому, если демократическое контрнаступление вообще возможно в
России, инициатива должна прийти извне -- в сотрудничестве, разумеется, с
наиболее авторитетными в глазах населения лидерами российской культуры.
Л. Именно по этой причине ключ к демократическому возрождению России
больше не в Москве. Русские сделали, что могли, мы -- не сделали. Они
покончили с "империей зла", с холодной войной, с коммунизмом. Они разрушили
адский механизм гонки ядерных вооружений. Но сделать все это необратимым они
не в силах.
285
М. Ельцин (или, скажем, Черномырдин) может удерживать для нас форт
ядерной сверхдержавы еще несколько месяцев или даже несколько лет. Но какой
смысл удерживать форт, если главные силы даже не собираются идти на выручку?
Джордж Вашингтон и Джордж Буш
Этот особый раздел предназначен особому читателю. Я писал его, видя
перед собой государственных деятелей, принимающих решения по российским
делам. Если книга попадет к ним в руки, нет у меня уверенности, что у них
достанет терпения рассматривать всю нарисованную в ней картину в деталях
--от слабости, коррумпированности и уязвимости послеавгустовского режима до
причин, по которым непримиримые не способны пока что этой слабостью
воспользоваться, от фашистских уличных драк вокруг Останкино до "биосферных"
изысков Льва Гумилева. Но выбор -- за ними, и они должны знать, что и почему
они выбирают.
Если они, читатели этого особого раздела, обладают исторической и
философской интуицией, подобно, скажем, Джорджу Вашингтону, они не смогут не
почувствовать грозную возможность реализации наихудшего сценария. И в этом
случае, я убежден, сделают с веймарской политикой то же самое, что сделал
президент Рузвельт с отжившими догмами гуверизма в разгар Великой Депрессии.
То есть отбросят ее вместе с порожденной ею опасной стагнацией мысли и