Страница:
достает из кармана ее фотографию и зарывает в землю -
"чтоб не вспоминать и не мучиться о матери" (Ч).
Но такое описание противоречит обычному сочувственному отношению, с
которым автор описывает действия героев. Может быть, этим Платонов передает
специфически раздвоенное сознание Сербинова, способного - одним лишь умом -
так отстраненно от себя самого представлять ситуацию. Согласно обычной
логике: L: <фотографии родных и близких всегда бережно хранятся как
память о них>, а с другой стороны, конечно, не-L <память о близких (и
о том, что их нет с нами) способна доставлять страдания; поэтому в какой-то
степени она нежелательна>.
Но вот платоновский парадоксальный синтез этих тезиса и антитезиса: L
& не-L: <чтобы избавиться от памяти о человеке (т.е. перестать по
этому поводу мучиться), следует спрятать (зарыть, похоронить) его
изображение в земле>.
Платоновский герой (Сербинов, что почти то же, что евнух души, на мой
взгляд, он его воплощает) одновременно стремится к тому, чтобы воскресить в
себе воспоминание о родном человеке и пытается стереть из памяти его образ.
Но тем самым он просто выворачивает перед читателем содержание своего, если
по Фрейду, то устроенного явно амбивалентно, бессознательного. В
платоновских героях обычно тщательно скрываемое нами бессознательное
намеренно выведено наружу: словно они не хотят, да и не считают нужным его
стыдиться (в отличие от того же Фрейда, усматривавшего причины умственных
расстройств в противоречиях Сознания с Бессознательным и предлагавшего
специальную технику для их "примирения").
В отрывке текста, приводимом ниже, герой "Чевенгура" Александр Дванов,
возвращаясь домой из Новохоперска, наблюдает похороны убитого красного
командира:
"Дванову жалко стало Нехворайко, потому что над ним плакали не мать и
отец, а одна музыка, и люди шли вслед без чувства на лице, сами готовые
неизбежно умереть в обиходе революции" (Ч).
То есть, как будто, обычного чувства жалости при виде умершего
недостаточно, оно не естественно само по себе, а должно быть непременно
подкреплено тем, что плачут над убитым не мать и отец, как полагалось бы, а
?-<какие-то совсем чужие люди> - да и те-то не плачут по-настоящему, а
плачет как таковая лишь одна музыка (имеется в виду, очевидно, похоронный
марш, Вы жертвою пали в борьбе роковой... или мелодия "Интернационала",
которую могли играть на похоронах коммуниста). Таким образом жалость у
Дванова возникает опять в виде некой компенсации за обиду, или как сожаление
- оттого что никто в похоронной процессии не испытывает действительной
жалости к убитому, а все (опять-таки компенсаторно) уверены, что сами
неизбежно должны завтра точно так же умереть! - Очевидно не даром поется:
"...И как один умрем в борьбе за это..." Здесь снова возникает так
характерная для платоновской причинности странная рефлексивность, или
замкнутость причинного отношения: повествователь нагружает рассуждения столь
сложно закрученными зависимостями причин и следствий, что для восстановления
их в полном объеме читатель должен многократно подставлять себя то на место
одного, то на место другого действующего лица - чтобы найти ту "логику", с
точки зрения которой все может, наконец-то, показаться естественным. (Это
движение следует считать совпадающим с принципами известного
"герменевтического круга". Оно приобретает характер некоей потенциально
бесконечной рекурсии.)
Ниже опять так характерный для Платонова пример навязывания причинных
связей тем явлениям, которые в них обычно не нуждаются. Однако внутри него
для правильного понимания требуется еще некоторым особым образом
перераспределить "данное" и "новое". Так, в восприятии Сербинова:
"в могилах на кладбище лежали покойные люди, которые жили потому, что
верили в вечную память и сожаление о себе после смерти, но о них забыли -
кладбище было безлюдно, кресты замещали тех живых, которые должны приходить
сюда, помнить и жалеть" (Ч).
Здесь ситуация представлена так, будто покойные - это люди, которые
а) ?-<продолжают жить, спокойно лежа в могилах - уже после своей
смерти (?-как бы сделав свое дело)>;
аа) ?-<они и жили-то раньше (т.е. имели силы жить) только потому,
что хоть во что-то верили, а теперь, при социализме вряд ли могли бы во
что-то верить>.
Как мы знаем, согласно точке зрения платоновского повествователя, так
сказать, повествователя-суперматериалиста, человек живет только в силу
"объективных условий" (как то: питание, труд, добывание "прибавочной
стоимости", осознание своего места в общественном производстве итп.). Но
употребление причинного союза даже исходя из такой точки зрения все равно
слишком сильно перегибает действительное положение вещей. Зачем автору нужен
этот перегиб? Возможно, для того, чтобы осуществить следующее перенесение:
на место формально выставленного здесь события-причины, т.е. предиката жили
из текста: ...жили, потому что верили... в сознание читателя вовлекается
(как бы ненароком впечатывается) слово-сосед из той же фразы -
прилагательное в именной группе покойные люди одновременно преобразуется
синтаксически: вместо второстепенной позиции определения оно само делается
сказуемым, предикатом, ремой предложения. Таким образом, главный логический
центр переносится - на основе созвучия покойные люди = <были покойны>:
б) [умершие были покойны // удовлетворены // успокоены] (тема) - тем
(из-за того), что <память о них так или иначе сохранится> (рема).
Крест здесь именно "замещает" собой близких покойного. Так, по крайней
мере, в сознании Саши Дванова (для него этот мотив наиболее болезненный,
поскольку могила его отца лишена креста, и Саша подменяет крест - палкой).
Еще пример, эксплуатирующий странную идею `жить потому что':
"Оказывается, Симон жил оттого, что чувствовал жалость матери к себе и
хранил ее покой своей целостью на свете. [Но после ее смерти для него] жить
стало необязательно, раз ни в ком из живущих не было по отношению к Симону
смертельной необходимости. И Сербинов пришел к Софье Александровне, чтобы
побыть с ней - мать его тоже была женщиной" (Ч).
Получается, как будто, что L: [человек вообще живет] - в силу того //
или даже только потому, что <чувствует жалость близкого человека (матери)
по отношению к себе> // оттого, что чувствует, что <мать пребывает в
спокойствии, раз он, ее сын, жив>,
или в более общем виде: LL: <жить вообще можно только в силу
какой-то> смертельной необходимости [т.е. рискуя своей смертью причинить
непоправимое зло другим людям], ?-<а вообще-то "логичнее" всего человеку
просто "лечь да помереть"!>
(Это логично соотнести с рассмотренным выше примером про крестьян из
"Котлована", считающих возможным жить только потому, что у них имеются
заготовленные заранее, на будущее гробы.)
Возмещение - как и лежащее в основе его Замещение, или, еще более общо,
метаморфозу (С. Бочаров) - вообще следует признать одним из основных приемов
работы Платонова с причинностью. В результате в тексте фиксируется не
объективная, а намеренно искаженная, субъективная мотивировка события. В
метафизике Платонова как бы существуют особые идеальные законы. Они
действуют, так сказать, более "чисто" и как бы полностью изолированно от
всего остального - что мешает им вообще-то осуществиться в действительности.
Ведь никакой закон не господствуют безраздельно в природе - он всегда в
чем-то ограничивается другими, "тормозящими" и как бы "компенсирующими" его
действие (или ограничивающими область его применения) законами. Кстати,
кажется, именно благодаря этой самой "диалектике" или такому вот "зазору"
между реальностью и воображаемым, человек имеет дополнительную возможность,
выбирая, что ему ближе (полезнее, выгоднее), склонять "чашу весов" (бога,
судьбы или просто "устройства природы") или в ту, или в другую сторону и
достигать таким образом своих целей. Иначе можно называть это умение всякий
раз выбирать для себя полезное - здравым смыслом, прагматизмом, ценностным
подходом. Но герои Платонова как бы начисто лишены такой "малодушной" для
них способности.
Обычные законы причинности у Платонова как бы расшатываются, делаются
двунаправленными, какими-то вне- или под-сознательными, субъективными и
мифологизированными. Вот одно характерное замечание, или печальный афоризм
самого Платонова:
"Истина всегда в форме лжи; это самозащита истины и ее проходят
все"(Записные книжки).
Нельзя не отметить, что этой "самозащитой" оказываются ограждены (от
возможных упреков) почти все мыслительные конструкции платоновских
персонажей, да и самого повествователя. Какой можно сделать из этого вывод?
Как-то в одной из лекций Ю.М. Лотман сравнил ситуацию, в которой
находится историк, с положением театрального зрителя, который уже во второй
раз смотрит какую-то пьесу. Такой зритель как бы находится сразу в двух
временных измерениях. Надо сказать, та же проблема была сформулирована ранее
Г. Рейхенбахом на следующем примере: зритель смотрит "Ромео и Джульетту" и
пытается остановить Ромео в момент, когда тот хочет выпить кубок с ядом. Но
вот как описывает ситуацию Ю.М. Лотман:
"с одной стороны, он [зритель] знает, чем [все] кончится, и
непредсказуемого в сюжете [пьесы] для него нет. Пьеса для него находится как
бы в прошедшем времени, из которого он извлекает знание сюжета. Но
одновременно как зритель, глядящий на сцену, он находится в настоящем
времени и заново переживает чувство неизвестности, свое якобы "незнание"
того, чем пьеса кончится. Эти взаимно связанные и взаимоисключающие
переживания парадоксально сливаются в некое одновременное чувство".
Вот и историк, глядя в прошлое, продолжает мысль Лотман, хотя и должен
был бы видеть только два типа событий, реальные и возможные, однако на самом
деле - кстати, и мемуарист, описывающий былое, и уж тем более писатель и
"сочинитель", следующий своей фантазии, - все они в какой-то степени склонны
всякий раз преобразовывать действительность, "подправлять" и дополнять ее
(там же: 426-427).
Надо сказать, что здесь подмечено удивительное свойство человеческой
психики - еще и еще раз возвращаться и "проигрывать в уме" и в чувствах уже
совершившиеся события, представлять, как было бы, если бы они происходили
еще раз, и чтО бы мы сделали, чтобы (если бы) произошло то-то и то-то.
Всякий раз в психике человека рождается надежда, что произошедшее можно
вернуть назад и проиграть заново. В некотором смысле аналогичным образом и
платоновская причинность заставляет нас, читателей, пересоздать тот реальный
мир, который нам знаком, и смотреть на него другими глазами - как если бы не
только будущее могло происходить как-то иначе (чем оно произойдет - или
происходит сейчас, в данный момент в нашем воображении), но и все мыслимые
варианты и продолжения самого прошлого имели бы ровно такие же - снова
равновероятные - модальности.
Кажется, что для Платонова совершенно не важны (или просто неприемлемы)
общепринятые причины событий. Вполне обычным у него оказывается не только
привычный для импликации закон контрапозиции, когда из p s следует (не-s)
(не-р), но и то, что сама противоположность общепринятого события-причины,
т.е. его смысл-ассерция под отрицанием (не-Р), определенным образом способна
влиять на смысл события-следствия, S.
В этом случае именно следствие может быть взято за некий непреложный
факт, став презумпцией всего высказывания, а событие-причина как бы
"подвешивается в воздухе", оказывается под вопросом, и причинное
высказывание "S, потому что P" релятивизируется, приобретая следующий смысл:
`S произошло то ли из-за P, то ли, на самом деле, из-за не-P, но может
быть, вообще говоря, и из-за чего-то совсем другого'. Даже если бы вместо
так и оставшейся неизвестной причины (Р или что-то еще), на самом деле
повлиявшей на совершившееся в результате событие (S), происходило бы
все-таки "не-Р", даже в таком случае ничего в целом существенного, по логике
Платонова, не изменилось бы! (Ведь это наше Р только условно может считаться
причиной S: оно только так "называется" в нашем языке, признается причиной -
чтобы легче было в конкретном случае объясниться.) Все равно нуждавшееся в
подтверждении теми или иными фактами событие-следствие (S) должно было бы
"воспоследовать" с той же закономерностью (независимо от объяснения, которое
мы ему приписываем). Тем самым оказывается, что человеческие объяснения
всегда в какой-то степени фантастичны. Даже теперь, т.е. в
"контрафактическом" случае, данному в опыте следствию S (но уже из "не-Р"!)
человек все равно подыскал бы какое-то обоснование (подвел бы под
какой-нибудь альтернативный общий закон)! - Значит, тогда стало бы
справедливым просто иное "законосодержательное" суждение:
не-L: (не-Р) (S).
Или же, как при "обратной направленности" времени, законы каузальной
причинности поменялись бы на законы финальной причинности, телеологические.
Но то, что можно было бы назвать "причиной", и тут оказалось бы явленным,
"вскрытым", подлежащим предсказанию. То есть Платонов демонстрирует нам
условность применимости к реальной жизни законов здравого смысла. Он
настаивает на том, что на следствие S влияют, на самом деле, сразу множество
событий (в том числе и Р, и не-Р, равно как и множество других) - хотя,
может быть, просто в разной степени "влиятельных". Однозначное же указание
какой-то одной главной среди этих причин всегда сильно огрубляет,
субъективирует наше описание.
Мне кажется, что в "странном" платоновском мире - среди словно
перетекающих, превращаясь друг в друга по очереди, причин и следствий -
кем-то все прекрасно сбалансировано и "предустановлено": каждое слово и
каждое действие должно давать толчок, пробуждая (в сознании читателя)
одновременно и свою противоположность. В этом смысле всякое действие
равняется противодействию, то есть, как будто, должно быть справедливо
следующее:
`вместе (и одновременно) с рождающимся (или произносимым) словом
незримо совершается, сразу же вступает в силу (и начинает звучать, во всяком
случае, возбуждается) также и слово с противоположным значением, т.е., как в
некоем анти-мире, с антиподами, ходящими вверх ногами, - осуществляется
действие, прямо обратное реально произведенному'.
Таким образом каждый раз заново преодолевается апорийность мышления,
как бы штурмом, сходу (или дуром, как любят выражаться платоновские герои)
разрешается загадка жизни. Видимо, это происходит именно потому, что иного
способа ее решения, по Платонову, просто не существует.
Итак, в исходном причинном отношении, которое мы обозначили Р S (в
соответствии с законом L) у Платонова могут быть нарушены следующие звенья:
либо реальная причина (следствие) скрыта - так что читатель вынужден
подыскивать и подставлять недостающие звенья в цепи (на основании
собственного знания законов здравого смысла и предположений относительно
того, что мог иметь в виду автор): когда вместо P S читатель должен
восстановить (угловые скобки и помечают то, что восстанавливается):
(Р<& R>) S; или P (S<&R>);
либо имеет место пропуск сразу в обеих частях: (P<&R>)
(S<&Q>);
либо вместо причины связь сопутствования: (P&S) или (S&P);
либо на ее месте обоснование - с его сложным образом организованной
причинностью: (P=>S) & (Р S) либо (Р => S) & (Р S) итп.;
либо причинная зависимость становится рефлексивной и сводится к
тождеству: (Р S) & (Р S);
либо обращенным оказывается само направление причинной связи: когда на
месте Р S вдруг возникает Р S и это заставляет подыскивать для такой
"закономерности" исключения из общего правила (L), которые позволяют
сформулировать дополнительное к нему правило (не-L);
или же, наконец, вместо "нормального", привычного общего закона нам
"подсовывают" один из его экзотических размытых вариантов: ?-(Р S) (на
основании то ли L, то ли не-L, то ли, вообще говоря, чего-то еще).
Во всяком случае, обычные законы причинности у Платонова выполняются
крайне своеобразно, имея под собой какие-то мифологемы в качестве оснований
и исходных посылок.
Илл. 14. Диего Ривера. Человек на перекрестке [или] ?-<на
распутье> (1934). Фрагмент
Фрагменты тезауруса времени в сопоставлении с тезаурусом обуви и
тезаурусом причинности. - О загадке времени Платонова.
"Время физически неровное. Секунда не равна секунде , скажем так..."
(А.Платонов. Записные книжки. 1942.)
"Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать"... (А.С. Пушкин)
"Так идет время, спокойное, тихое время, его ход усыпителен и чарующ. В
сердце светит свеча любви, а ветер все так же тихо гуляет под липами, над
золотыми крестами на кладбище"... (Борис Зайцев).
Среди пронизывающих все творчество Платонова понятий пустого
пространства, тоски, смерти и сна, а также 'вещественных остатков
человеческой памяти' и 'строго причинной обусловленности всего в мире',
также понятие времени можно считать одним из ключевых внутри его
художественного мира. Но само время для этого писателя неоднородно. Оно
разлагается, с одной стороны,
а) на сиюминутное и при этом катастрофически тающее, убывающее на
глазах и, так сказать, вполне хронометрически исчислимое, холодное,
растрачиваемое нами и уходящее впустую, поистине в пустоту, в ничто (тут
характерным можно считать образ воды, капающей в песок: в этом-то времени и
пребывает человек, глядя на себя как на тело физическое, ощущая оторванность
от этого тела как субстанции мыслящей); а с другой стороны,
б) на время неизменное, застывшее, остановленное, ставшее вечностью.
Это время постоянно длящегося "здесь и теперь", всегда уютно устроенное,
вполне приспособленное для человека, всегда настоящее, живое, "жизненное"
(т.е. теплое или даже горячее), чувственно-осязаемое и благостное - время,
которое не знает ни начала, ни конца. Последнее - то временное пространство,
в котором, собственно, живет, наслаждается и творит (а не мучается и
страдает) наша душа и где человек живет чувствами, а не мыслит.
Первое же из этих платоновских "времен" (назовем его, пожалуй,
временем-А) постоянно вселяет в человека ужас, наводит мысль о
быстротечности жизни и близящемся конце, а последнее (соответственно,
время-Б) дарит иллюзию вечной укорененности в бытии, дает надежную опору в
жизни, охраняет человеческий слабый разум от отчаяния и помешательства.
Условно мы можем также обозначить первое - как время Екклезиаста (сказавшего
все <в мире> суета), а второе, напротив, - как время
"оптимистически-утешительное", то есть время классической (а в частности, и
русской) литературы. Вот характерные для Платонова примеры: в них
представлены центральные у него, с моей точки зрения, переживания времени:
Время-А: "Сельские часы висели на деревянной стене и терпеливо шли
силой тяжести мертвого груза; розовый цветок был изображен на облике
механизма, чтобы утешать всякого, кто видит время" (К).
Значит, часы шли как будто <посредством> или же <при помощи
одной> силы тяжести, но в то же время ?-<с такой же непреложностью,
как груз, стремящийся опуститься все ниже вниз>, и следовательно,
?-<всякому, кто наблюдает за движением стрелок на циферблате (за ходом
самого времени) необходимо иметь хоть какое-нибудь утешение: в данном случае
утешением служит нарисованный цветок!>. Или, уже из другого произведения:
"время, что безвозвратно проходит, считая свои отмирающие части" (Д). Тут
еще возникает и некий образ времени как существа, занятого саморефлексией
<размышляющего над тем, что оно не в силах повернуть прошедшее
вспять>. Автор как бы заставляет читателя отождествить часы с самим их
наблюдателем (героем или автором), который испытывает мучения, видя
безвозвратный уход времени: пока он смотрит на стрелки часов, он не в
состоянии заниматься ничем иным, кроме подсчета уходящих секунд, минут итд.
(Это напоминает парадокс времени, сформулированный Августином в его
"Исповеди").
Время-Б: "Сторож церкви начал звонить часы, и звук знакомого колокола
Дванов услышал как время детства" (Ч). Почти то же самое "время детства", но
в несколько иной форме повторяется и в "Котловане", когда Чиклин вспоминает
места, где он жил раньше, и девушку, которая его когда-то здесь поцеловала:
"Солнце детства нагревало тогда пыль дорог, и своя жизнь была вечностью
среди синей, смутной земли, которой Чиклин лишь начинал касаться босыми
ногами. Теперь же воздух ветхости и прощальной памяти стоял над потухшей
пекарней и постаревшими яблоневыми садами".
Хорошо известна та особенность языка Платонова, что у предметов,
явлений и состояний внешнего и внутреннего мира человека выделяются какие-то
необычные вещественные свойства: так у сна вполне может быть вянущий запах,
человек может говорить шершавым голосом или само время может безнадежно
уходит[ь] обратно жизни (Ч) и даже еще только созрева[ть] в свежем теле
ребенка (К), где предпоследний пример это снова образ внутри времени-А, а
последний - внутри времени-Б. Постоянным языковым приемом у нашего автора,
если охарактеризовать его кратко, выступает объединение недоговоренности
(пропуска, смысловой лакуны, спрямления речи) и парадоксальной
квази-метафоры (а, по сути дела, профанации метафоры), которая все
абстрактное, невидимое глазу делает зримым или осязаемым,
приземленно-обыкновенным, обыденным. Не только конкретным объектам и
процессам, но и таким сложным понятиям, как время, оказываются приписаны в
мире Платонова вещественные свойства: время должно как будто приобрести от
этого какую-то новую, не свойственную ему до сих пор плотность. Так, если в
обычном языке можно сказать: потраченное, уходящее, потерянное, истекающее
время, то у Платонова говорится, что время истощается ?-<или специально
делается тощим, истощенным, словно плоть, подлежащая специальному изнурению
воздержанием>. Этот смысл выводится или следует, как мне кажется, из
следующего отрывка:
"Прочие рано ложились спать, им не терпелось поскорее дождаться жен, и
они желали поскорее истощать время во сне" (Ч).
У Платонова время может быть также безлюдным (К), то есть таким же,
как, например, <улица, опустевшая от людской толпы>; ветхим (СМ), то
есть <готовым вот-вот рассыпаться на кусочки или даже порваться на
части>; как и сам воздух ветхости (К), которым от него веет (в
разобранном примере выше), то есть оно либо а) ?-<может напоминать о
каких-то событиях давно ушедшего, позабытого, утраченного времени>, либо,
иначе: ?-<напоминает нечто истрепанное, измусоленное, затертое, как
старый халат, - от многократных обращений к прошлому наших воспоминаний>.
Время может быть также просто - буржуазное (СМ), то есть, надо думать,
?-<благоприятное для жизни исключительно данного класса>, до
революции, как считалось во времена Платонова, или же каковым оно предстало
теперь, уже для нас, в современности. Ситуация может быть обозначена также
через сочетание "время шума людей" (СМ) - то есть ?-<то время, пока люди
шумели, или стоял шум их голосов>; есть у него даже такое сочетание, как
"время звука кувалды" (К) - то есть <то время, пока были слышны звуки
ударов кувалды> итд. итп.
Отмечен многими исследователями и такой характерный для Платонова
языковой прием, как буквализация языковых метафор, т.е. буквальное прочтение
с неизбежным переосмыслением и предлагаемой (нарочито ложной) "народной"
этимологией их. Например, странноватое на первый взгляд, выражение
"чистоплотные лики святых" (которые смотрят на Вощева внутри церкви, куда он
заходит в "Котловане") при движении от ближайшего к дальнейшему рассмотрению
оказывается переразложимым - его можно понять как нечто, объединяющее в себе
смыслы 1) <чисто вымытые>, 2) <отличающиеся особой чистотой
плоти>, но и: 3) <чисто плотские, озабоченные скорее мирскими делами,
нежели своей святостью>. М. Дмитровская справедливо усматривает в
примерах со словом время, подобных приведенным выше, некое сокращенное
обозначение смысла целого придаточного предложения, что как бы соотносимо с
принятыми в древнерусском языке конструкциями вроде "время жатвы, время
пасхи, время срезания колосьев". Она фиксирует и отмеченную Т. Сейфридом
игру с избыточностью и плеоназмами, построенную на уже омертвевших языковых
метафорах, - как, например, в платоновском оксюмороне: "текущее время тихо
шло в полночном мраке колхоза" (К). Таким образом, время у Платонова словно
нагружается всевозможными отсутствующими у абстрактного понятия
"чувственными" модальностями и становится не только видимо, осязаемо,
ощутимо на вкус, на цвет и на запах, но даже слышимым - "время стало слышным
"чтоб не вспоминать и не мучиться о матери" (Ч).
Но такое описание противоречит обычному сочувственному отношению, с
которым автор описывает действия героев. Может быть, этим Платонов передает
специфически раздвоенное сознание Сербинова, способного - одним лишь умом -
так отстраненно от себя самого представлять ситуацию. Согласно обычной
логике: L: <фотографии родных и близких всегда бережно хранятся как
память о них>, а с другой стороны, конечно, не-L <память о близких (и
о том, что их нет с нами) способна доставлять страдания; поэтому в какой-то
степени она нежелательна>.
Но вот платоновский парадоксальный синтез этих тезиса и антитезиса: L
& не-L: <чтобы избавиться от памяти о человеке (т.е. перестать по
этому поводу мучиться), следует спрятать (зарыть, похоронить) его
изображение в земле>.
Платоновский герой (Сербинов, что почти то же, что евнух души, на мой
взгляд, он его воплощает) одновременно стремится к тому, чтобы воскресить в
себе воспоминание о родном человеке и пытается стереть из памяти его образ.
Но тем самым он просто выворачивает перед читателем содержание своего, если
по Фрейду, то устроенного явно амбивалентно, бессознательного. В
платоновских героях обычно тщательно скрываемое нами бессознательное
намеренно выведено наружу: словно они не хотят, да и не считают нужным его
стыдиться (в отличие от того же Фрейда, усматривавшего причины умственных
расстройств в противоречиях Сознания с Бессознательным и предлагавшего
специальную технику для их "примирения").
В отрывке текста, приводимом ниже, герой "Чевенгура" Александр Дванов,
возвращаясь домой из Новохоперска, наблюдает похороны убитого красного
командира:
"Дванову жалко стало Нехворайко, потому что над ним плакали не мать и
отец, а одна музыка, и люди шли вслед без чувства на лице, сами готовые
неизбежно умереть в обиходе революции" (Ч).
То есть, как будто, обычного чувства жалости при виде умершего
недостаточно, оно не естественно само по себе, а должно быть непременно
подкреплено тем, что плачут над убитым не мать и отец, как полагалось бы, а
?-<какие-то совсем чужие люди> - да и те-то не плачут по-настоящему, а
плачет как таковая лишь одна музыка (имеется в виду, очевидно, похоронный
марш, Вы жертвою пали в борьбе роковой... или мелодия "Интернационала",
которую могли играть на похоронах коммуниста). Таким образом жалость у
Дванова возникает опять в виде некой компенсации за обиду, или как сожаление
- оттого что никто в похоронной процессии не испытывает действительной
жалости к убитому, а все (опять-таки компенсаторно) уверены, что сами
неизбежно должны завтра точно так же умереть! - Очевидно не даром поется:
"...И как один умрем в борьбе за это..." Здесь снова возникает так
характерная для платоновской причинности странная рефлексивность, или
замкнутость причинного отношения: повествователь нагружает рассуждения столь
сложно закрученными зависимостями причин и следствий, что для восстановления
их в полном объеме читатель должен многократно подставлять себя то на место
одного, то на место другого действующего лица - чтобы найти ту "логику", с
точки зрения которой все может, наконец-то, показаться естественным. (Это
движение следует считать совпадающим с принципами известного
"герменевтического круга". Оно приобретает характер некоей потенциально
бесконечной рекурсии.)
Ниже опять так характерный для Платонова пример навязывания причинных
связей тем явлениям, которые в них обычно не нуждаются. Однако внутри него
для правильного понимания требуется еще некоторым особым образом
перераспределить "данное" и "новое". Так, в восприятии Сербинова:
"в могилах на кладбище лежали покойные люди, которые жили потому, что
верили в вечную память и сожаление о себе после смерти, но о них забыли -
кладбище было безлюдно, кресты замещали тех живых, которые должны приходить
сюда, помнить и жалеть" (Ч).
Здесь ситуация представлена так, будто покойные - это люди, которые
а) ?-<продолжают жить, спокойно лежа в могилах - уже после своей
смерти (?-как бы сделав свое дело)>;
аа) ?-<они и жили-то раньше (т.е. имели силы жить) только потому,
что хоть во что-то верили, а теперь, при социализме вряд ли могли бы во
что-то верить>.
Как мы знаем, согласно точке зрения платоновского повествователя, так
сказать, повествователя-суперматериалиста, человек живет только в силу
"объективных условий" (как то: питание, труд, добывание "прибавочной
стоимости", осознание своего места в общественном производстве итп.). Но
употребление причинного союза даже исходя из такой точки зрения все равно
слишком сильно перегибает действительное положение вещей. Зачем автору нужен
этот перегиб? Возможно, для того, чтобы осуществить следующее перенесение:
на место формально выставленного здесь события-причины, т.е. предиката жили
из текста: ...жили, потому что верили... в сознание читателя вовлекается
(как бы ненароком впечатывается) слово-сосед из той же фразы -
прилагательное в именной группе покойные люди одновременно преобразуется
синтаксически: вместо второстепенной позиции определения оно само делается
сказуемым, предикатом, ремой предложения. Таким образом, главный логический
центр переносится - на основе созвучия покойные люди = <были покойны>:
б) [умершие были покойны // удовлетворены // успокоены] (тема) - тем
(из-за того), что <память о них так или иначе сохранится> (рема).
Крест здесь именно "замещает" собой близких покойного. Так, по крайней
мере, в сознании Саши Дванова (для него этот мотив наиболее болезненный,
поскольку могила его отца лишена креста, и Саша подменяет крест - палкой).
Еще пример, эксплуатирующий странную идею `жить потому что':
"Оказывается, Симон жил оттого, что чувствовал жалость матери к себе и
хранил ее покой своей целостью на свете. [Но после ее смерти для него] жить
стало необязательно, раз ни в ком из живущих не было по отношению к Симону
смертельной необходимости. И Сербинов пришел к Софье Александровне, чтобы
побыть с ней - мать его тоже была женщиной" (Ч).
Получается, как будто, что L: [человек вообще живет] - в силу того //
или даже только потому, что <чувствует жалость близкого человека (матери)
по отношению к себе> // оттого, что чувствует, что <мать пребывает в
спокойствии, раз он, ее сын, жив>,
или в более общем виде: LL: <жить вообще можно только в силу
какой-то> смертельной необходимости [т.е. рискуя своей смертью причинить
непоправимое зло другим людям], ?-<а вообще-то "логичнее" всего человеку
просто "лечь да помереть"!>
(Это логично соотнести с рассмотренным выше примером про крестьян из
"Котлована", считающих возможным жить только потому, что у них имеются
заготовленные заранее, на будущее гробы.)
Возмещение - как и лежащее в основе его Замещение, или, еще более общо,
метаморфозу (С. Бочаров) - вообще следует признать одним из основных приемов
работы Платонова с причинностью. В результате в тексте фиксируется не
объективная, а намеренно искаженная, субъективная мотивировка события. В
метафизике Платонова как бы существуют особые идеальные законы. Они
действуют, так сказать, более "чисто" и как бы полностью изолированно от
всего остального - что мешает им вообще-то осуществиться в действительности.
Ведь никакой закон не господствуют безраздельно в природе - он всегда в
чем-то ограничивается другими, "тормозящими" и как бы "компенсирующими" его
действие (или ограничивающими область его применения) законами. Кстати,
кажется, именно благодаря этой самой "диалектике" или такому вот "зазору"
между реальностью и воображаемым, человек имеет дополнительную возможность,
выбирая, что ему ближе (полезнее, выгоднее), склонять "чашу весов" (бога,
судьбы или просто "устройства природы") или в ту, или в другую сторону и
достигать таким образом своих целей. Иначе можно называть это умение всякий
раз выбирать для себя полезное - здравым смыслом, прагматизмом, ценностным
подходом. Но герои Платонова как бы начисто лишены такой "малодушной" для
них способности.
Обычные законы причинности у Платонова как бы расшатываются, делаются
двунаправленными, какими-то вне- или под-сознательными, субъективными и
мифологизированными. Вот одно характерное замечание, или печальный афоризм
самого Платонова:
"Истина всегда в форме лжи; это самозащита истины и ее проходят
все"(Записные книжки).
Нельзя не отметить, что этой "самозащитой" оказываются ограждены (от
возможных упреков) почти все мыслительные конструкции платоновских
персонажей, да и самого повествователя. Какой можно сделать из этого вывод?
Как-то в одной из лекций Ю.М. Лотман сравнил ситуацию, в которой
находится историк, с положением театрального зрителя, который уже во второй
раз смотрит какую-то пьесу. Такой зритель как бы находится сразу в двух
временных измерениях. Надо сказать, та же проблема была сформулирована ранее
Г. Рейхенбахом на следующем примере: зритель смотрит "Ромео и Джульетту" и
пытается остановить Ромео в момент, когда тот хочет выпить кубок с ядом. Но
вот как описывает ситуацию Ю.М. Лотман:
"с одной стороны, он [зритель] знает, чем [все] кончится, и
непредсказуемого в сюжете [пьесы] для него нет. Пьеса для него находится как
бы в прошедшем времени, из которого он извлекает знание сюжета. Но
одновременно как зритель, глядящий на сцену, он находится в настоящем
времени и заново переживает чувство неизвестности, свое якобы "незнание"
того, чем пьеса кончится. Эти взаимно связанные и взаимоисключающие
переживания парадоксально сливаются в некое одновременное чувство".
Вот и историк, глядя в прошлое, продолжает мысль Лотман, хотя и должен
был бы видеть только два типа событий, реальные и возможные, однако на самом
деле - кстати, и мемуарист, описывающий былое, и уж тем более писатель и
"сочинитель", следующий своей фантазии, - все они в какой-то степени склонны
всякий раз преобразовывать действительность, "подправлять" и дополнять ее
(там же: 426-427).
Надо сказать, что здесь подмечено удивительное свойство человеческой
психики - еще и еще раз возвращаться и "проигрывать в уме" и в чувствах уже
совершившиеся события, представлять, как было бы, если бы они происходили
еще раз, и чтО бы мы сделали, чтобы (если бы) произошло то-то и то-то.
Всякий раз в психике человека рождается надежда, что произошедшее можно
вернуть назад и проиграть заново. В некотором смысле аналогичным образом и
платоновская причинность заставляет нас, читателей, пересоздать тот реальный
мир, который нам знаком, и смотреть на него другими глазами - как если бы не
только будущее могло происходить как-то иначе (чем оно произойдет - или
происходит сейчас, в данный момент в нашем воображении), но и все мыслимые
варианты и продолжения самого прошлого имели бы ровно такие же - снова
равновероятные - модальности.
Кажется, что для Платонова совершенно не важны (или просто неприемлемы)
общепринятые причины событий. Вполне обычным у него оказывается не только
привычный для импликации закон контрапозиции, когда из p s следует (не-s)
(не-р), но и то, что сама противоположность общепринятого события-причины,
т.е. его смысл-ассерция под отрицанием (не-Р), определенным образом способна
влиять на смысл события-следствия, S.
В этом случае именно следствие может быть взято за некий непреложный
факт, став презумпцией всего высказывания, а событие-причина как бы
"подвешивается в воздухе", оказывается под вопросом, и причинное
высказывание "S, потому что P" релятивизируется, приобретая следующий смысл:
`S произошло то ли из-за P, то ли, на самом деле, из-за не-P, но может
быть, вообще говоря, и из-за чего-то совсем другого'. Даже если бы вместо
так и оставшейся неизвестной причины (Р или что-то еще), на самом деле
повлиявшей на совершившееся в результате событие (S), происходило бы
все-таки "не-Р", даже в таком случае ничего в целом существенного, по логике
Платонова, не изменилось бы! (Ведь это наше Р только условно может считаться
причиной S: оно только так "называется" в нашем языке, признается причиной -
чтобы легче было в конкретном случае объясниться.) Все равно нуждавшееся в
подтверждении теми или иными фактами событие-следствие (S) должно было бы
"воспоследовать" с той же закономерностью (независимо от объяснения, которое
мы ему приписываем). Тем самым оказывается, что человеческие объяснения
всегда в какой-то степени фантастичны. Даже теперь, т.е. в
"контрафактическом" случае, данному в опыте следствию S (но уже из "не-Р"!)
человек все равно подыскал бы какое-то обоснование (подвел бы под
какой-нибудь альтернативный общий закон)! - Значит, тогда стало бы
справедливым просто иное "законосодержательное" суждение:
не-L: (не-Р) (S).
Или же, как при "обратной направленности" времени, законы каузальной
причинности поменялись бы на законы финальной причинности, телеологические.
Но то, что можно было бы назвать "причиной", и тут оказалось бы явленным,
"вскрытым", подлежащим предсказанию. То есть Платонов демонстрирует нам
условность применимости к реальной жизни законов здравого смысла. Он
настаивает на том, что на следствие S влияют, на самом деле, сразу множество
событий (в том числе и Р, и не-Р, равно как и множество других) - хотя,
может быть, просто в разной степени "влиятельных". Однозначное же указание
какой-то одной главной среди этих причин всегда сильно огрубляет,
субъективирует наше описание.
Мне кажется, что в "странном" платоновском мире - среди словно
перетекающих, превращаясь друг в друга по очереди, причин и следствий -
кем-то все прекрасно сбалансировано и "предустановлено": каждое слово и
каждое действие должно давать толчок, пробуждая (в сознании читателя)
одновременно и свою противоположность. В этом смысле всякое действие
равняется противодействию, то есть, как будто, должно быть справедливо
следующее:
`вместе (и одновременно) с рождающимся (или произносимым) словом
незримо совершается, сразу же вступает в силу (и начинает звучать, во всяком
случае, возбуждается) также и слово с противоположным значением, т.е., как в
некоем анти-мире, с антиподами, ходящими вверх ногами, - осуществляется
действие, прямо обратное реально произведенному'.
Таким образом каждый раз заново преодолевается апорийность мышления,
как бы штурмом, сходу (или дуром, как любят выражаться платоновские герои)
разрешается загадка жизни. Видимо, это происходит именно потому, что иного
способа ее решения, по Платонову, просто не существует.
Итак, в исходном причинном отношении, которое мы обозначили Р S (в
соответствии с законом L) у Платонова могут быть нарушены следующие звенья:
либо реальная причина (следствие) скрыта - так что читатель вынужден
подыскивать и подставлять недостающие звенья в цепи (на основании
собственного знания законов здравого смысла и предположений относительно
того, что мог иметь в виду автор): когда вместо P S читатель должен
восстановить (угловые скобки и помечают то, что восстанавливается):
(Р<& R>) S; или P (S<&R>);
либо имеет место пропуск сразу в обеих частях: (P<&R>)
(S<&Q>);
либо вместо причины связь сопутствования: (P&S) или (S&P);
либо на ее месте обоснование - с его сложным образом организованной
причинностью: (P=>S) & (Р S) либо (Р => S) & (Р S) итп.;
либо причинная зависимость становится рефлексивной и сводится к
тождеству: (Р S) & (Р S);
либо обращенным оказывается само направление причинной связи: когда на
месте Р S вдруг возникает Р S и это заставляет подыскивать для такой
"закономерности" исключения из общего правила (L), которые позволяют
сформулировать дополнительное к нему правило (не-L);
или же, наконец, вместо "нормального", привычного общего закона нам
"подсовывают" один из его экзотических размытых вариантов: ?-(Р S) (на
основании то ли L, то ли не-L, то ли, вообще говоря, чего-то еще).
Во всяком случае, обычные законы причинности у Платонова выполняются
крайне своеобразно, имея под собой какие-то мифологемы в качестве оснований
и исходных посылок.
Илл. 14. Диего Ривера. Человек на перекрестке [или] ?-<на
распутье> (1934). Фрагмент
Фрагменты тезауруса времени в сопоставлении с тезаурусом обуви и
тезаурусом причинности. - О загадке времени Платонова.
"Время физически неровное. Секунда не равна секунде , скажем так..."
(А.Платонов. Записные книжки. 1942.)
"Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать"... (А.С. Пушкин)
"Так идет время, спокойное, тихое время, его ход усыпителен и чарующ. В
сердце светит свеча любви, а ветер все так же тихо гуляет под липами, над
золотыми крестами на кладбище"... (Борис Зайцев).
Среди пронизывающих все творчество Платонова понятий пустого
пространства, тоски, смерти и сна, а также 'вещественных остатков
человеческой памяти' и 'строго причинной обусловленности всего в мире',
также понятие времени можно считать одним из ключевых внутри его
художественного мира. Но само время для этого писателя неоднородно. Оно
разлагается, с одной стороны,
а) на сиюминутное и при этом катастрофически тающее, убывающее на
глазах и, так сказать, вполне хронометрически исчислимое, холодное,
растрачиваемое нами и уходящее впустую, поистине в пустоту, в ничто (тут
характерным можно считать образ воды, капающей в песок: в этом-то времени и
пребывает человек, глядя на себя как на тело физическое, ощущая оторванность
от этого тела как субстанции мыслящей); а с другой стороны,
б) на время неизменное, застывшее, остановленное, ставшее вечностью.
Это время постоянно длящегося "здесь и теперь", всегда уютно устроенное,
вполне приспособленное для человека, всегда настоящее, живое, "жизненное"
(т.е. теплое или даже горячее), чувственно-осязаемое и благостное - время,
которое не знает ни начала, ни конца. Последнее - то временное пространство,
в котором, собственно, живет, наслаждается и творит (а не мучается и
страдает) наша душа и где человек живет чувствами, а не мыслит.
Первое же из этих платоновских "времен" (назовем его, пожалуй,
временем-А) постоянно вселяет в человека ужас, наводит мысль о
быстротечности жизни и близящемся конце, а последнее (соответственно,
время-Б) дарит иллюзию вечной укорененности в бытии, дает надежную опору в
жизни, охраняет человеческий слабый разум от отчаяния и помешательства.
Условно мы можем также обозначить первое - как время Екклезиаста (сказавшего
все <в мире> суета), а второе, напротив, - как время
"оптимистически-утешительное", то есть время классической (а в частности, и
русской) литературы. Вот характерные для Платонова примеры: в них
представлены центральные у него, с моей точки зрения, переживания времени:
Время-А: "Сельские часы висели на деревянной стене и терпеливо шли
силой тяжести мертвого груза; розовый цветок был изображен на облике
механизма, чтобы утешать всякого, кто видит время" (К).
Значит, часы шли как будто <посредством> или же <при помощи
одной> силы тяжести, но в то же время ?-<с такой же непреложностью,
как груз, стремящийся опуститься все ниже вниз>, и следовательно,
?-<всякому, кто наблюдает за движением стрелок на циферблате (за ходом
самого времени) необходимо иметь хоть какое-нибудь утешение: в данном случае
утешением служит нарисованный цветок!>. Или, уже из другого произведения:
"время, что безвозвратно проходит, считая свои отмирающие части" (Д). Тут
еще возникает и некий образ времени как существа, занятого саморефлексией
<размышляющего над тем, что оно не в силах повернуть прошедшее
вспять>. Автор как бы заставляет читателя отождествить часы с самим их
наблюдателем (героем или автором), который испытывает мучения, видя
безвозвратный уход времени: пока он смотрит на стрелки часов, он не в
состоянии заниматься ничем иным, кроме подсчета уходящих секунд, минут итд.
(Это напоминает парадокс времени, сформулированный Августином в его
"Исповеди").
Время-Б: "Сторож церкви начал звонить часы, и звук знакомого колокола
Дванов услышал как время детства" (Ч). Почти то же самое "время детства", но
в несколько иной форме повторяется и в "Котловане", когда Чиклин вспоминает
места, где он жил раньше, и девушку, которая его когда-то здесь поцеловала:
"Солнце детства нагревало тогда пыль дорог, и своя жизнь была вечностью
среди синей, смутной земли, которой Чиклин лишь начинал касаться босыми
ногами. Теперь же воздух ветхости и прощальной памяти стоял над потухшей
пекарней и постаревшими яблоневыми садами".
Хорошо известна та особенность языка Платонова, что у предметов,
явлений и состояний внешнего и внутреннего мира человека выделяются какие-то
необычные вещественные свойства: так у сна вполне может быть вянущий запах,
человек может говорить шершавым голосом или само время может безнадежно
уходит[ь] обратно жизни (Ч) и даже еще только созрева[ть] в свежем теле
ребенка (К), где предпоследний пример это снова образ внутри времени-А, а
последний - внутри времени-Б. Постоянным языковым приемом у нашего автора,
если охарактеризовать его кратко, выступает объединение недоговоренности
(пропуска, смысловой лакуны, спрямления речи) и парадоксальной
квази-метафоры (а, по сути дела, профанации метафоры), которая все
абстрактное, невидимое глазу делает зримым или осязаемым,
приземленно-обыкновенным, обыденным. Не только конкретным объектам и
процессам, но и таким сложным понятиям, как время, оказываются приписаны в
мире Платонова вещественные свойства: время должно как будто приобрести от
этого какую-то новую, не свойственную ему до сих пор плотность. Так, если в
обычном языке можно сказать: потраченное, уходящее, потерянное, истекающее
время, то у Платонова говорится, что время истощается ?-<или специально
делается тощим, истощенным, словно плоть, подлежащая специальному изнурению
воздержанием>. Этот смысл выводится или следует, как мне кажется, из
следующего отрывка:
"Прочие рано ложились спать, им не терпелось поскорее дождаться жен, и
они желали поскорее истощать время во сне" (Ч).
У Платонова время может быть также безлюдным (К), то есть таким же,
как, например, <улица, опустевшая от людской толпы>; ветхим (СМ), то
есть <готовым вот-вот рассыпаться на кусочки или даже порваться на
части>; как и сам воздух ветхости (К), которым от него веет (в
разобранном примере выше), то есть оно либо а) ?-<может напоминать о
каких-то событиях давно ушедшего, позабытого, утраченного времени>, либо,
иначе: ?-<напоминает нечто истрепанное, измусоленное, затертое, как
старый халат, - от многократных обращений к прошлому наших воспоминаний>.
Время может быть также просто - буржуазное (СМ), то есть, надо думать,
?-<благоприятное для жизни исключительно данного класса>, до
революции, как считалось во времена Платонова, или же каковым оно предстало
теперь, уже для нас, в современности. Ситуация может быть обозначена также
через сочетание "время шума людей" (СМ) - то есть ?-<то время, пока люди
шумели, или стоял шум их голосов>; есть у него даже такое сочетание, как
"время звука кувалды" (К) - то есть <то время, пока были слышны звуки
ударов кувалды> итд. итп.
Отмечен многими исследователями и такой характерный для Платонова
языковой прием, как буквализация языковых метафор, т.е. буквальное прочтение
с неизбежным переосмыслением и предлагаемой (нарочито ложной) "народной"
этимологией их. Например, странноватое на первый взгляд, выражение
"чистоплотные лики святых" (которые смотрят на Вощева внутри церкви, куда он
заходит в "Котловане") при движении от ближайшего к дальнейшему рассмотрению
оказывается переразложимым - его можно понять как нечто, объединяющее в себе
смыслы 1) <чисто вымытые>, 2) <отличающиеся особой чистотой
плоти>, но и: 3) <чисто плотские, озабоченные скорее мирскими делами,
нежели своей святостью>. М. Дмитровская справедливо усматривает в
примерах со словом время, подобных приведенным выше, некое сокращенное
обозначение смысла целого придаточного предложения, что как бы соотносимо с
принятыми в древнерусском языке конструкциями вроде "время жатвы, время
пасхи, время срезания колосьев". Она фиксирует и отмеченную Т. Сейфридом
игру с избыточностью и плеоназмами, построенную на уже омертвевших языковых
метафорах, - как, например, в платоновском оксюмороне: "текущее время тихо
шло в полночном мраке колхоза" (К). Таким образом, время у Платонова словно
нагружается всевозможными отсутствующими у абстрактного понятия
"чувственными" модальностями и становится не только видимо, осязаемо,
ощутимо на вкус, на цвет и на запах, но даже слышимым - "время стало слышным