простым "естественным надобностям" человека. Не дай бог, если твои намерения
сочтут за средство воздействия или угнетения другого. Это как будто
противоречит предыдущему, но подобные противоречия прекрасно уживаются в
платоновском мире и выдают "краеугольные камни" его метафизики:
"Слова в чевенгурском ревкоме произносились без направленности к людям,
точно слова были личной надобностью оратора, и часто речи не имели ни
вопросов, ни предложений, а заключали в себе одно удивленное сомнение,
которое служило материалом не для резолюций, а для переживаний участников
ревкома".

В идеале знание должно целиком свестись лишь к "точному" чувству (так
же как все зрительные и слуховые впечатления - к обонятельным или даже
тактильным). Вот тогда знание может стать безошибочно. Но в таком случае оно
не может быть уделом сразу всех, как того требует теория (где, как известно,
каждая кухарка должна уметь управлять государством). Из этого противоречия
Платонов предлагает своеобразный выход: чувством, вмещающим в себя точное
знание о вещи, наделяются, в частности, старики (то есть самые тертые,
пожившие на земле люди). Как, например, Петр Варфоломеевич Вековой - это
наиболее пожилой из чевенгурских большевиков, который
"мог ночью узнавать птицу на лету и видел породу дерева за несколько
верст;
его чувства находились как бы впереди его тела и давали знать ему о
любых событиях без тесного приближения к ним".

Так же и встреченный Захаром Павловичем в покинутой людьми деревне
сторож (отзванивающий часы на колокольне, неизвестно для кого)
"от старости начал чуять время так же остро и точно, как горе и
счастье: когда нужно звонить, он чувствует какую-то тревогу или вожделение".

Старики всеведущи, а молодые и дети - это существа, вызывающие трепет и
восхищение от заложенного в них (пока еще не явленного и не
израсходованного, а потому драгоценного) запаса духовной энергии. (Кроме
стариков, окончательным знанием могут обладать в мире Платонова еще дети и
увечные.) Герои Платонова способны приходить в ужас от того нарушения,
которое их пребывание в мире вносит в первозданную целостность всего
(связанные друг с другом понятия целости / замкнутости / полноты / части /
отделения / утраты
- в его текстах нуждаются в специальном исследовании).
Вот Яков Титыч сокрушается:
"Сколько живья и матерьялу я на себя добыл и пустил... На старости лет
лежишь и думаешь,
как после меня земля и люди целы? Сколько я делов поделал,
сколько еды поел, сколько тягостей изжил и дум передумал, будто весь свет на
своих руках истратил, а другим одно мое жеваное осталось".

Дальнейший ход мысли Платонова по-своему закономерен: сверхточным
чувством реальности (предвидением или сверхъестественным зрением) наделяются
те, кто страдает каким-то - душевным или физическим недугом - люди ущербные,
почти юродивые. Тут происходит какое-то почти языковое совмещение всеведения
старости с увечностью. Точное чувство в понимании Платонова - что-то вроде
узрения "самоочевидных истин" Декарта, предвечных "идей" Платона или
"положений дел" Витгенштейна (о которых нельзя говорить, но следует
молчать). В этом смысле и примитивизация языка у Платонова в чем-то сродни
классической философской редукции.

    Сказочное начало



В платоновском стиле много есть от русской сказки - и содержательно, и
формально. Вспомнить хотя бы коня Копенкина, Пролетарскую Силу. Это
одновременно и ближайшее герою существо, его постоянный спутник и друг, ему
сочувствующий, знающий его горести и печали - и как будто женщина, его
подруга (су-пруга), которая способна ревновать хозяина даже к идеальной
возлюбленной, Розе Люксембург. Вместе с тем это стихия, которая способна
уносить вдаль не только его тело, но и приводить в действие его мысль:
"Конь обладал грузной комплекцией и легче способен возить бревна, чем
человека. Привыкнув к хозяину и гражданской войне, конь питался молодыми
плетнями, соломой крыш и был доволен малым. Однако чтобы достаточно
наесться, конь съедал по осьмушке делянки молодого леса, а запивал небольшим
прудом в степи. Копенкин уважал свою лошадь и ценил ее третьим разрядом:
Роза Люксембург, Революция и затем конь.

- Ну, и конь у тебя, Степан Ефремыч! Цены ему нет - это Драбан Иваныч!
Копенкин давно знал цену своему коню: - Классовая скотина: по сознанию
он революционней вас.
[...]
Копенкин особо не направлял коня, если дорога неожиданно расходилась
надвое. Пролетарская Сила
самостоятельно предпочитала одну дорогу другой и
всегда выходила туда, где нуждались в вооруженной руке Копенкина. Копенкин
же действовал без плана и маршрута, и наугад и на волю коня; он считал общую
жизнь умней своей головы".

В платоновском тексте явственно слышится и лесковское начало - отзвук
удалых причуд левшей и самодеятельных российских праведников. Можно
вспомнить, как приемный отец Дванова Захар Павлович, тот самый мастер, с
прихода которого на ветхую опушку уездного города начинается "Чевенгур",
вначале занимался изготовлением деревянных сковородок и других предметов
непонятного назначения.
"Захар Павлович сроду никакой музыки не слыхал - видал в уезде однажды
граммофон, но его замучили мужики и он не играл: граммофон стоял в трактире,
у ящика были поломаны стенки,
чтобы видеть обман и того, кто там поет, а в
мембрану вдета штопальная игла".

Когда священник просит Захара Павловича настроить ему рояль, тот
специально делает в механизме секрет, который устранить можно в одну
секунду, но обнаружить без особого знания нельзя
- только для того чтобы
каждый день приходить к священнику ради разгадки тайны смешения звуков.
Все платоновские герои, за исключением, пожалуй, откровенно
отрицательных, искренне боятся написанного текста (по-видимому, как
неспонтанного, составленного с умыслом, лишенного души):
"Больше всего Пиюся пугался канцелярий и написанных бумаг - при виде их
он сразу, бывало, смолкал и, мрачно ослабевая всем телом, чувствовал
могущество черной магии мысли и письменности".

Сознательно к русской сказке Платонов обращается уже после войны: в
1950 г. им выпущена в свет (под редакцией М. Шолохова) книжка русских сказок
"Волшебное кольцо", одна из которых ("Безручка") является переработкой
известного сюжета о жене, которой муж по наговору сестры отрубает обе руки.

    Апология русской ментальности



У Платонова хороший человек (тот, кто наделен великим сердцем) -
размышляет и изъясняется всегда с трудом, соображает медленно, плохо,
невнятно, обязательно с какими-то запинками и оговорками, мысль у него идет
неправильно, как-то коряво, "туго". Но по Платонову это и есть залог
правильности мысли, ее взвешенности, проверенности на себе. (При желании
можно даже считать, что здесь описывается характерная замедленность
словесных и иных мыслительных отправлений и "несообщительность" у русских, с
их тотемным отождествлением в медведе). Плохой человек у Платонова
(например, Прошка Дванов) куда как быстро и соображает, и выражает свою
мысль (надо сказать, он способен формулировать не только свои, но и чужие
мысли). И только сознание, "незамутненное" лишним умом, может оставаться
по-настоящему бескорыстным и честным. Вот Чепурный, например, обладает
"громадной, хотя и неупорядоченной памятью; он вбирал в себя жизнь
кусками - в голове его, как в тихом озере, плавали обломки когда-то
виденного мира и встреченных событий, но никогда в одно целое эти обломки не
слеплялись, не имея для Чепурного
ни связи, ни живого смысла".

Когда Копенкину приходится выступить на собрании (в коммуне "Дружба
бедняка", где люди заняты, как мы помним, осложнением жизни), мысль выходит
из него почти бредом:
"Копенкин не мог плавно проговорить больше двух минут, потому что ему
лезли в голову посторонние мысли и
уродовали одна другую до
невыразительности
, так что он сам останавливал свое слово и с интересом
прислушивался к шуму в голове".

Платоновский герой мыслит странно, нелогично и непоследовательно,
потому что он печется - о веществе истины. На периферии этого диковинного
мира конечно существуют иные люди, более похожие на обычных людей, но и для
них мысль - некое "измененное" состояние сознания. Этим Платонов как бы сам
опровергает свою чересчур "идеологизированную" конструкцию, сам же над ней и
смеется. Можно считать, что такие отклонения от теории в грубую реальность
его не интересуют.
" - Пиюсь, ты думаешь что-нибудь? - спросил Дванов.
- Думаю, сказал сразу Пиюся и слегка смутился - он часто забывал думать
и сейчас ничего не думал.
- Я тоже думаю, - удовлетворенно сообщил Дванов. Под думой он полагал
не мысль, а наслаждение от постоянного воображения любимых предметов; такими
предметами для него сейчас были чевенгурские люди - он представлял себе их
голые жалкие туловища существом социализма, который они искали с Копенкиным
в степи и теперь нашли".

Все истинные, "правильные" действия совершаются медленно, без спешки,
необходимо, но свободно и плавно - как во сне. Человек у Платонова и умирает
неспешно, собственно, даже не умирает, а как бы вянет (платоновская
метонимия слова "увядает"). Вот что испытывает герой-машинист в тот момент,
когда до столкновения со встречным составом остаются считанные секунды (а
Саша Дванов так и не собирается до последнего прыгать из несущегося к
крушению паровоза, как делают его товарищи: он пытается удерживать
максимальный пар на торможении для смягчения удара. В конце концов какая-то
сила просто выбрасывает его вон из кабины.):
"Дванов открыл весь пар и прислонился к котлу от вянущего утомления; он
не видел, как спрыгнули красноармейцы, но обрадовался, что их больше нет".

Еще одним известным архетипом русского национального сознания является
глубинное непризнание власти и неуважение к ней. С этим связано
представление многих героев Платонова о том, что власть - дело легкое и
ненужное, само собой разумеющееся и недостойное серьезного человека, а
потому необходим стыд власти (и как нежелание идти во власть, "стыд перед
властью", и как сознание избыточности собственных полномочий, "стыд за
себя"). Эти мысли слышны в рассуждениях чевенгурского мудреца Якова Титыча,
который обращается к "большевикам":
" - Занятие у вас слабое, а людям вы говорите важно, будто сидите на
бугре, а прочие - в логу. Сюда бы посадить людей болящих переживать свои
дожитки, которые уж по памяти живут, у вас же сторожевое, легкое дело. А вы
люди еще твердые - вам бы надо потрудней жить [...] Я говорю - власть дело
неумелое, в нее надо самых ненужных людей сажать, а вы же все годные".

Легкое и почти ненужное дело - охранять то, что уже есть, что уже
сделано и что по-настоящему-то творят другие, настоящие, сокровенные люди.
Только такая роль отводится власти. Главное дело в жизни делается мастерами
- кустарями, умельцами, вручную, независимо ни от кого, без внешнего
побуждения и как бы наугад, по наитию, по внутреннему почину. Рабочий
человек сам в состоянии все создать, ведь сумел же он
"выдумать не только имущество и все изделия на свете, но и буржуазию
для охраны имущества
; и не только революцию, но и партию для сбережения ее
до коммунизма".

Забавно, что буржуазия и партия большевиков имеют вспомогательное,
охранное, инструментальное значение и как бы приравниваются в этом друг к
другу. Именно в них, по логике, и должны попадать лишние люди, отбросы
общества.
Предвечно манящей русскую душу сказкой об Иванушке-дурачке объясняется
устремленность платоновских героев в революцию. Вот Дванов спрашивает
Гопнера, уже собравшегося идти в Чевенгур (где, по мнению того, построен
окончательный коммунизм), как же тот оставит жену?
"Тут Гопнер задумался, но легко и недолго.
- Да она семечками пропитается - много ли ей надо?.. У нас с ней не
любовь, а так - один факт. Пролетариат ведь тоже родился не от любви, а от
факта.

Гопнер сказал не то, что его действительно обнадежило для направления в
Чевенгур. Ему хотелось идти не ради того, чтобы жена семечками питалась, а
для того, чтобы по мерке Чевенгура как можно скорее во всей губернии
организовать коммунизм; тогда коммунизм наверно и сытно обеспечит жену на
старости лет наравне с прочими ненужными людьми, а пока она как-нибудь
перетерпит. Если же остаться работать навсегда, то этому занятию не будет ни
конца, ни улучшения. Гопнер работает без отказа уже двадцать пять лет,
однако это не ведет к личной пользе жизни - продолжается одно и то же,
только зря портится время
. Ни питание, ни одежда, ни душевное счастье -
ничто не размножается, значит - людям теперь нужен не столько труд, сколько
коммунизм, Кроме того, жена может прийти к тому же Захару Павловичу, и он не
откажет пролетарской женщине в куске хлеба. Смирные трудящиеся тоже
необходимы: они непрерывно работают в то время, когда коммунизм еще
бесполезен, но уже требует хлеба, семейных несчастий и добавочного утешения
женщин".

Весьма примечателен также разговор Дванова в слободе Петропавловке с
местным полоумным "богом", который питается землей и отказывается от
предлагаемой пшенной каши в сельсовете:
" - Что мне делать с нею..., если съем, то все равно не наемся. # Этот
человек печально смотрел на власть и на коммуниста Дванова, - как на
верующего в факт".

Ведь то, что убивает в человеке душу, согласно его логике, и есть вера
в голые факты (материализм), а не в идею, не в мечту. Вот отрывок из
записной книжки Платонова за 1922 год (кстати, невесту, а впоследствии жену
Платонова, звали Мария Кашинцева):
"Всякий человек имеет в мире невесту, и только потому он способен жить.
У одного ее имя Мария, у другого приснившийся тайный образ во сне, у
третьего весенний тоскующий ветер. # Я знал человека, который заглушал свою
нестерпимую любовь хождением по земле и плачем. # Он
любил невозможное и
неизъяснимое
, что всегда рвется в мир и не может никогда родиться... #
Сейчас я вспоминаю о скучной новохоперской степи, эти воспоминания во мне
связаны с тоской по матери - в тот год я в первый раз надолго покинул ее. #
Июль 1919 года был жарок и тревожен. Я не чувствовал безопасности в
маленьких домиках города Новохоперска, боялся уединения в своей комнате и
сидел больше во дворе. [...] # Чтобы что-нибудь полюбить, я всегда должен
сначала найти какой-то темный путь для сердца, к влекущему меня явлению, а
мысль шла уже вслед. [...] # Я люблю больше мудрость, чем философию, и
больше знание, чем науку. Надо любить ту Вселенную, которая может быть, а не
ту, которая есть. Невозможное - невеста человечества и к невозможному летят
наши души... Невозможное - граница нашего мира с другим. Все научные теории,
атомы, ионы, электроны, гипотезы, - всякие законы - вовсе не реальные вещи,
а отношения человеческого организма ко Вселенной в момент познающей
деятельности..."

Сокровенный для Платонова человек живет только постижением
невозможного, верой в небывалое и несбыточное. Факты же для него - то, что
уже мертво и недостойно внимания (как та лестница, которую молодой Людвиг
Витгенштейн так горячился отбросить от себя). Сами по себе такие факты
бесполезны, поэтому например, заведующий губутилем Фуфаев никогда не
вспоминает о наградах, полученных им на войне,
"предпочитая прошлому будущее. Прошлое же он считал навсегда
уничтоженным и бесполезным фактом..."

Родная Платонову Россия - почти сплошь страна людей, не верящих в
факты. Вот размышления Сербинова после встречи с поразившей его в самое
сердце женщиной:
"Перед ним сплошным потоком путешествия проходила Советская Россия -
его
неимущая, безжалостная к себе родина, слегка похожая на сегодняшнюю
женщину-аристократку. Грустный, иронический ум Сербинова медленно вспоминал
ему бедных, неприспособленных людей, дуром приспособляющих социализм к
порожним местам равнины и оврагов".

Сам Саша Дванов, как и встреченный им "бог" из Петропавловки, верит не
в факты и жив не потому, что ест пшенную кашу:
"Дванов заключил, что этот бог умен, только живет наоборот; но русский
- это человек двухстороннего действия: он может жить так и обратно и в обоих
случаях остается цел".

Мир Платонова как будто населен персонажами, которые пытаются жить
сразу в противоположных направлениях - добровольно испытывая на себе
невыносимый, казалось бы, для нормальной жизни гнет совершенно несовместимых
идей.

На мой взгляд, достойны сожаления усилия тех, кто пытается извлечь
какие-то партийные выгоды из писаний Платонова. Самому писателю всю жизнь по
сути глубоко чужда была партийность. Он как пропускал "занятия по
политграмоте" (в свои 20 лет), так и продолжал их пропускать всю остальную
жизнь, а современные попытки привлечь его в тот или иной лагерь (мягко
выражаясь, "хомяковский" или же "чаадаевский") совершенно не уместны. Тут и
поднятая планка высоколобости, и упорные блуждания в тесных надеваемых на
себя шорах узколобости (ради "чистоты национальной идеи") представляются
мало адекватными. (Ну, зачем, спрашивается, в одном случае, "в жопу
прорубать окно", ломясь тем самым в открытую дверь, а в другом, перечисляя,
якобы напрочь отсутствующие, публикации к 100-летию Платонова, брать во
внимание только лишь опубликованное в своем "партийном" журнале?)

    Достоинство ветхости



Основное достоинство предмета, исходя из платоновских посылок - это
ничейность, ненужность, непригодность и отверженность. Если взглянуть иначе,
то это ведь может значить и `непредназначенность ни для кого другого,
уникальность данного объекта именно для тебя, сама его живая суть'
("отверженный камень да сделается главою угла"). С этой точки зрения даже
украсть, то есть "взять, что плохо лежит", иной раз просто необходимо.
Руководствуясь как будто именно такими соображениями, Чепурный заимствует
"ничью" лошадь, когда едет из губернского города домой:
"Сейчас чевенгурца везла лошадь с белым животом - чья она была,
неизвестно. Увидел ее Чепурный в первый раз на городской площади, где эта
лошадь объедала посадки будущего парка, привел на двор, запряг и поехал
. Что
лошадь была ничья, тем она дороже и милей для чевенгурца
: о ней некому
позаботиться, кроме любого гражданина".

При этом весьма характерно, что движущее Платоновым начало - именно
этическое, как и подобает пишущему в российской традиции, что отмечает
Толстая-Сегал (1981). Недаром истинные платоновские герои - настоящие, а не
лозунговые, как у Маяковского, ассенизаторы (осушители, ирригаторы,
преобразователи вторсырья, чудаки-умельцы).
Задача, знакомая любому работнику, имеющему дело с "веществом" -
выбрать предмет, который наилучшим образом выполнит свою роль. (Задача,
конечно, сразу со многими неизвестными.) Например, для столяра - выбрать из
того материала, что под рукой, доску нужного размера, с определенным
рисунком. Или для автослесаря - "единственную" подходящую гайку из кучи тех,
которые валяются как непригодные. Близка к идее оптимального выбора и идея
разбора свалки, утилизации отходов, "незагрязнения среды", то есть
нахождения каждому предмету своего уникального места (предназначения) в
мире. Платоновский герой не в силах пройти мимо этих идей: он всегда
останавливается, будто зачарованный ими. Но с ними вместе в тесном
ассоциативном ряду соседствует и идея "зряшного", бесцельного и напрасного
действия. Это просто отрицательный, обратный полюс двух первых. Мысль
платоновских героев увязает и тут.
Смысл человеческой деятельности - только в ней самой, и платоновские
герои будто намеренно устраняют все внешние, привходящие цели, побудительные
мотивы своего труда, чтобы насладиться им как бы в чистом виде (или, что то
же самое, испытать от него мучение, пострадать, потосковать, потомиться им).
Смысл их деятельности делается полностью эфемерным. Вот, например, пешеход
Луй, посланный чевенгурским ревкомом с письмом от Копенкина к Дванову -
типичный платоновский вариант образа странника. Уже находясь в дороге, он
останавливается где-то заночевать, лежит и думает - как бы закурить. Табак у
него еще есть, а бумаги нет; документы он уже искурил давно, а единственной
бумагой осталось письмо Копенкина. Луй вынимает письмо, бережно разглаживает
его и прочитывает два раза, чтобы запомнить наизусть, а затем делает из этой
бумаги десять пустых цигарок.
" - Расскажу ему письмо своим голосом - так мне складно получится! -
рассудительно предпочел Луй..."
(Но при этом, как мы знаем, передать в точности то, что написано,
платоновский герой не в состоянии.) По-видимому, вообще можно считать, что
излюбленный способ платоновского исследования - рассматривать самые близкие
ему идеи, представляя их так, чтобы были видны сразу самые уязвимые их
стороны, наивно, беспристрастно, как бы со стороны и незаинтересованно,
вообще чуть ли даже не враждебно - одновременно находясь как бы к самому
себе в постоянной внутренней оппозиции!
Навязчивым образом в текстах Платонова является работа сложного
механизма для удовлетворения какой-то нехитрой человеческой потребности.
Так, для того чтобы сварить Якову Титычу жижки для болящего у него желудка,
нужно разжечь огонь, а для этого (при коммунизме) не находится иного
средства, как, по совету инженера Гопнера, запустить всухую деревянный
мельничный насос:
"Поршень насоса, бегая в сухом деревянном цилиндре, начал визжать на
весь Чевенгур - зато он добывал огонь для Якова Титыча. Гопнер с
экономическим сладострастием труда слушал тот
визг изнемогающей машины..."
То что пристрастие Платонова к машинам имеет два противоположных
полюса: создание из мертвого живого и превращение живого в мертвое, уже
отмечено в книге Геллера (на с.72).
Из-за "пониженной ценности питания" для платоновских героев - они едят
только уже как-то подпорченную пищу; спят неудобно, только чтобы набраться
сил; любят - лишь по необходимости и совсем не тех женщин, которые могут
возбуждать желание и нравиться.
"...Суп варился до поздней ночи, пока большевики не отделаются от
революции для принятия пищи и пока в супную посуду не нападают жучки,
бабочки и комарики. Тогда большевики ели - однажды в сутки - и чутко
отдыхали".

Вот Чепурный просит Прокофия привести в Чевенгур именно женщин худых и
изнемогающих,
чтобы они не отвлекали людей от взаимного коммунизма:
" - Каких пригонять? - спросил Прокофий у Чепурного и сел в повозку.
- Не особых! - указал Чепурный. - Женщин, пожалуйста, но знаешь:
еле-еле,
лишь бы в них разница от мужика была, - без увлекательности, одну
сырую стихию доставь!"

По этим законам и от любимой женщины герой должен бежать, чтобы
уменьшить свое чувство, приблизив его к нищей реальности жизни (рассказ
"Река Потудань"). Тот же мотив еще и в "Чевенгуре" - уход Дванова в бреду в
странствие и потеря им невинности (вымещение избыточной, ненужной силы - как
избавление от болезни) с бабой-бобылкой, Феклой Степановной.
Чепурный упрекает Жеева:
"В женщине ты уважаешь не товарища, а окружающую стихию".
[Его размышления далее уже переходят в речь повествователя:]
"Для людской чевенгурской жизни женщина приемлема в более сухом и
человеческом виде, а не в полной красоте
... Чепурный готов был
приветствовать в Чевенгуре всякую женщину, лицо которой омрачено грустью
бедности и старостью труда...
[Он] признавал пока только классовую ласку,
отнюдь не женскую; классовую же ласку Чепурный чувствовал, как
близкое
увлечение пролетарским однородным человеком
- тогда как буржуя и женские
признаки женщины создала природа помимо сил пролетария и большевика".

О гомосексуальных мотивах в творчестве Платонова, хотя это, вроде бы, и
лежит на поверхности текста, говорить вряд ли уместно. Тезис,
безапелляционно выставленный в статье Б. Парамонова, что "Чевенгур" - это
гностическая утопия на подкладке гомосексуальной психологии - явное
упрощение и выдача желаемого за действительное: сказано вроде бы хлестко, но
совершенно неверно по сути. Скорее уж можно было бы говорить, с некоторой
натяжкой, о платоновском толковании ереси большевизма как своего рода
скопчества. Вот, например, "классическая" любовная сцена по Платонову -
имеется в виду "любовь на троих", где в качестве "третьего" выступает, с
одной стороны, конь Копенкина Пролетарская Сила, а с другой - Чепурный, так
сказать, только "мешающийся под ногами" у встретившихся наконец в Чевенгуре
друзей - Саши Дванова и Копенкина:
"Копенкин настиг Дванова сзади, он загляделся на Сашу с жадностью своей
дружбы
к нему и забыл слезть с коня. Пролетарская Сила первая заржала на
Дванова, тогда и Копенкин сошел на землю. Дванов стоял с угрюмым лицом -
он