Слава смотрел ему в глаза — неприятные глаза, в них злость и презрение, Слава понимает — он и его Презирает, хотя всегда голосует за Ознобишина.
   Понимают они друг друга с полуслова.
   — Приедем.
   — Ждем.
   Саплин на лошади домой через час притрухает, а Соснякову идти да идти. Саплин дома наестся досыта, а у Соснякова картошка небось есть и соль, может быть, даже есть, но уж простокиши забелить ее не найдется.
   — Пойдем, Иван, поужинаем у меня?
   Сказать это Славе нелегко, если он приведет Соснякова, накормить его накормят, но зато потом от колкостей Павла Федоровича не спастись.
   Однако Сосняков верен себе.
   — Кулацким хлебом не нуждаемся.
   — Прямо, без обиняков. Он терпит пока что Ознобишина, но помещает его за одну скобку с Астаховыми, эта алгебра еще даст себя знать.
   — Ну я пошел.
   — А керосин?
   — Однова не понесу, пришлю кого за керосином.
   Сосняков не доверяет даже самому себе, керосин получат, привезут, и выдавать его будет на глазах у всех, чтобы чего доброго не сказали, что он хоть каплю израсходовал не по назначению.
   Сосняков уходит неторопливым, размеренным шагом. Так вот и прошагает все четырнадцать верст до Корсунского.
   Карпов не прочь получить свою бутылку сейчас, но у Славы нет настроения пачкаться, он точно не замечает, как Карпов переминается с ноги на ногу.
   Уходит и Карпов. Все уходят. Слава остается в одиночестве. Он не прочь заглянуть к Тарховым. Соня или Нина сядут за фортепиано, и тогда прости-прощай классовая борьба!
   Солнце припало к горизонту. Вот-вот побегут розовые предзакатные тени. Резко пахнет сырой землей. У Тарховых уже играют на фортепиано. Славушка давно сошел с крыльца и бродит меж могил, где покоятся вечным сном попы, помещики и церковные старосты. Он размышляет о Соснякове. Тот не любит его, и Славушка его не любит. Но лучшего секретаря для Корсунского не найти, да и Сосняков, должно быть, понимает, что Ознобишин сейчас больше других подходит для волкомола.
   Ботинки Славушки намокают в траве, мел легко впитывает влагу, вечером снова придется чистить и зубы и башмаки.
   Но кто это трусит по дороге? Со стороны общедоступного демократического кладбища? Можно сказать, даже мчится, если судить по энергии, с какой всадник нахлестывает лошаденку? Кому это так невтерпеж?
   Саплин!
   — Я так и думал, что ты еще не ушел.
   С чего это он решил, что Слава не ушел? Ему ведь ничего не известно о чарах старинного фортепиано.
   Саплин сваливается с коня, как тюк с добром.
   — Чего тебе?
   — Мы ведь как братья…
   Что он там бормочет о братстве? Неужели совершил какой-нибудь проступок, в котором не осмелился признаться при всех? Он неистов в своей революционности, но революция для него не столько цель, сколько средство.
   — Понимаешь? Завтра воскресенье. Для авторитета. Я верну, по-братски…
   Саплин просит на воскресенье рубашку, желто-зеленую шелковую рубашку, которая очень возвысит его в Критове.
   — Среди хрестьян, — говорит Саплин.
   «Среди девок», — думает Слава, однако стаскивает с себя рубашку, Саплину рубашка нужнее — братство, так уж пусть действительно братство.
   Взамен Саплин снимает куртку из грубого домотканого сукна, хотя вечерний ветерок дает себя знать.
   — Не надо, дойду, а тебе ехать, даже удивительно, как холодно.
   Саплин скачет прочь, а Славушке остаются лишь мечты о фортепиано, в нижней рубашке к Тарховым не пойдешь.


58


   Славушка бежал из нардома, сделав, правда, изрядного кругаля, заскочил на минуту к Тарховым, он все чаще обращал внимание на Симочку, от Тарховых славировал на огороды и тут встретил Федосея, несшего под мышкою детский гробик с таким видом, точно где-то его украл.
   — Хороним, — просипел Федосей, не замедляя шага.
   — А где ж папа с мамой? — удивился Славушка.
   — Папа мельницу налаживает, заставляют пущать, — пояснил Федосей. — А Машка подолом мусор метет!
   Вот и кончилась жизнь, не успев даже начаться…
   Возле дома Славушка встретил родителей усопшего, взявшись за руки, они шествовали, видимо, в церковь. Павел Федорович в новой суконной тужурке, а Машка в шелковой красной кофте и зеленой шерстяной юбке, наряжаться, кроме как в церковь, некуда.
   Впрочем, Славушке не до соболезнований.
   Быстров мало говорил после смерти жены, но все ж как-то на ходу заметил:
   — Подготовили бы новый спектакль, мельницу запустим со дня на день, хорошо бы день этот застолбить у мужиков в памяти.
   Пуск астаховской мельницы для Успенской волости то же, что для всей страны Волховстрой. Первое промышленное предприятие. Степан Кузьмич не переоценивал события.
   Павел Федорович возился на мельнице с утра до ночи, Быстров то и дело его поторапливал:
   — Не ссорьтесь с Советской властью, гражданин Астахов, от души советую, не замышляйте саботаж, может, и сохранитесь, врастете в социализм.
   «Пожалуй, и вправду сохранюсь», — думал Павел Федорович и ковырялся в двигателе.
   Механик из Дроскова отказался ехать в Успенское, не подошли условия, но Быстров правильно рассудил, что Павел Федорович справится с мельницей не хуже того механика, мельницу построил, а механика не искал, сам собирался вести дело.
   Еремеев и Данилочкин напали на Быстрова.
   — Начнет с мельницы, всех мужиков приберет к рукам, — ворчал Данилочкин.
   — Самоубийство! — решительнее кричал Еремеев. — Взорвет изнутри!
   — Так иди на мельницу сам, если соображаешь в машинах, — саркастически возражал Быстров. — В том и фокус, что нам приходится строить социализм из элементов, насквозь испорченных капитализмом.
   Свою позицию Быстров определял так:
   — Многие убеждены в том, что хлебом и зрелищами можно преодолеть опасности теперешнего периода. Хлебом — конечно! Что касается зрелищ…
   Зрелищами руководил Ознобишин. Спектакли ставил, разумеется, Андриевский, но надзор осуществлял Славушка.
   Он и мчался сейчас домой, чтобы обдумать предложение Андриевского, тот предлагал инсценировать «Овода», сам брался изобразить кардинала Монтанелли, а Славушке предлагал соблазнительную роль Артура.
   Вера Васильевна сидела за столом и кроила какие-то тряпки. Славушка схватил книжку и устроился у окна. За окном шелестела отцветшая липа, и лишь шиповник под окном никак не хотел отцветать.
   Пощелкивали ножницы, шелестели страницы.
   — Знаешь, мам, возможно, мы скоро расстанемся, — оторвался от книжки Славушка. — Скоро конференция.
   — Какая конференция?
   — Уездная. Комсомольская.
   — Съездишь и вернешься.
   — Меня могут выбрать в уездный комитет, тогда придется остаться в Малоархангельске.
   — Жениться ты еще не собрался?
   Славушка сделал вид, что не понял иронии.
   — Не путай, пожалуйста, общественную и личную жизнь.
   — А по-моему, жизнь нельзя разделять…
   — Может быть, придется поехать даже в Москву.
   — А это еще зачем?
   — Если выберут на съезд.
   — Вот этого я бы даже хотела, — мечтательно сказала Вера Васильевна. — С Москвой не надо терять связь. Надеюсь, ты зайдешь к дедушке?
   Дед всегда импонировал ему начитанностью, памятью, снисходительностью…
   — И к Арсеньевым надо зайти…
   Мама великодушна, не помнит обид: настороженность тети Лиды и ее мужа были оправданны.
   — И к дяде Мите…
   А вот к этому не зайдет. Собственно, это не дядя, а дядя отца, двоюродный дедушка. Профессор! Но из тех профессоров, которые презирают Россию…
   — Нет, мамочка, к дяде Мите я не пойду, — твердо заявляет Славушка. — Принципиально не пойду.
   — Это ты книжек начитался?
   — Нет, мамочка, принципы мне прививали не книжки, а папа.
   Лучшего он не мог сказать матери, дольше она не хочет скрывать от сына свой сюрприз.
   — Видишь, что я шью? Тебе давно этого хотелось…
   Как он ненаблюдателен! Ведь это же мамина юбка! Юбка от синего шерстяного костюма. Но это уже и не юбка, это галифе, о которых давно мечтает Славушка. Милая мама! Не пожалела юбку!
   — Мамочка!…
   — Тебе ведь хотелось…
   Это больше, чем желанная обновка, это значит, что мама признала его как политического деятеля. Есть в чем показаться в Малоархангельске! Еще револьвер, и он будет выглядеть не хуже Еремеева.
   Что бы сделать для мамы?…
   На этажерке, за книгами, у стенки, кулечек с конфетами. Конфеты Франи Вержбловской. Записку Андреева Слава отправил в Малоархангельск с Еремеевым. Тот ехал в уездный исполком и обещал занести письмо в укомол. Но послать с ним конфеты не решился. Еремеев способен отдать конфеты первой приглянувшейся ему девке…
   Кроме этих конфет, ему нечего предложить маме…
   Славушка вытаскивает кулек из-за книг, отсыпает немного леденцов и прячет кулек обратно.
   Подходит к матери, высыпает перед ней леденцы. Мама удивлена.
   — Это нам выдавали в Орле, привез и забыл…
   — Ну и ешь сам!
   — Мамочка!…
   — Ну хорошо, хорошо…
   Вера Васильевна собирает конфеты со стола, будет ждать возвращения Пети, разве может она съесть хоть что-нибудь без своих детей?
   Теперь сбегать к Быстрову, сказать о спектакле…
   Славушка стремглав мчится к волисполкому.
   Дорогу ему преграждает Дмитрий Фомич, против обыкновения он не на обычном месте, а со скучающим видом толчется в коридоре.
   Однако он не успевает задержать Славушку, и тот влетает в комнату президиума.
   Степан Кузьмич на диване. Прямо против него стоит женщина, длинная, худая, у нее миловидное лицо невероятной белизны, осыпанное, несмотря на август, крупными рыжими веснушками, и в голубом платочке, из-под которого смотрят большие голубые глаза, ей лет тридцать. Позади женщины двое детей, девочка и мальчик, погодки, лет восьми-девяти, тоже очень беленькие, с льняными шелковистыми волосами.
   Степан Кузьмич не обращает внимания на Славу.
   — Ну чего, чего тебе от меня? — неуверенно обращается он к женщине.
   Женщина молчит.
   — Пойми, ты требуешь от меня невозможного, — продолжает Степан Кузьмич.
   Женщина молчит, и Славушка понимает, что ему нельзя здесь находиться.
   — Извините, — шепотом произносит он, выходит…
   И сразу натыкается на Дмитрия Фомича.
   — Куда ты?! — запоздало говорит тот. — Туда нельзя…
   Славушка растерянно смотрит на Дмитрия Фомича.
   — Занят Степан Кузьмич, — бурчит Дмитрий Фомич. — С женой объясняется.
   Славушка изумляется еще больше:
   — С какой женой?
   Дмитрий Фомич приглаживает ладонью усы.
   — С какой, с какой… С самой обыкновенной.
   — Но ведь Александра Семеновна…
   — Со старой женой, с рагозинской!… — Дмитрий Фомич с сожалением смотрит на мальчика. — От Александры Семеновны, брат, только туман остался, а эта живой человек, мириться пришла.
   — Но это же невозможно, Дмитрий Фомич… — Славушка кинул взгляд на закрытую дверь, из-за которой несся тихий говор. — После Александры Семеновны…
   — Все, брат, возможно, — снисходительно произносит Дмитрий Фомич. — Не знаешь ты еще, парень, жизни.
   — Нет, он не помирится, — уверенно говорит Славушка, поворачивается и медленно идет прочь.
   — Еще как помирится! — слышит он за своей спиной…
   «Нет, нет, — думает Славушка, — это невозможно, Степан Кузьмич верен памяти Александры Семеновны…»
   Но все будет не так, как думается Славушке, а так, как говорит Дмитрий Фомич.


59


   Каждый занят своим делом: Павел Федорович с Надеждой режут для коров резку, Федосей с помощью Пети налаживает плуг, Марья Софроновна варит вишни на меду, запасается на зиму вареньем, Вера Васильевна пишет письмо полузабытой московской знакомой…
   А Славушка — Славушка за книжкой по истории юношеского движения.
   Тут в комнату врывается Петя.
   — Тебя Мишка спрашивает!
   — Какой еще Мишка?
   — Карпов, из Козловки. Говорит, поскорей…
   — Пусть сюда идет.
   — Да он не идет! Говорит, пусть Славка выйдет…
   Не успел Слава сойти с крыльца, как к нему кинулся Мишка.
   — Ой, Славка, идем скорее!
   Он сегодня какой-то чудной, Мишка, всегда такой аккуратный, а тут неподпоясанный, в посконных портах, босой.
   — Идем в дом…
   — Нельзя, нельзя!
   Мишка торопится, увлекает Славу за собой, опускается на корточки, вынуждая Славу поступить так же, скороговоркой роняет торопливые слова:
   — Бегом я, через овраг, межами… Степана Кузьмича надо бы! Выжлецов, что мельницу купил… Маменька моя пошла овцу искать, встрелась с выжлецовской Донькой, молодайка его, та, грит, слав те господи, приехали сегодня к мому из Куракина, хоть вздохнем, увезут седни ночью нашу оружию, тогда пускай хоть сам черт приходит на мельницу, думают, он против власти, а там оружия…
   — Откуда приехали?
   — Да из Куракина, из Куракина, я ж объясняю…
   — А за каким оружием?
   — Ну, спрятано, значит, у Выжлецова…
   Мальчики перебегают площадь, волисполком стоит во тьме черной громадиной, за окном тусклый свет.
   Быстров за столом, перед ним лампа, склонился над бумагами.
   Шепотом:
   — Степан Кузьмич…
   После смерти Александры Семеновны Быстров даже злее стал на работу, до поздней ночи на ногах, а вот, чтобы поговорить, пошутить, этого теперь с ним не случается.
   — Что у тебя? Я тут декреты для сельсоветов сочиняю…
   — Степан Кузьмич, тут Карпов к вам…
   — А что у него?
   — Оружие увозят…
   — Какое оружие? — Быстров встрепенулся. — Зови-ка его сюда.
   Он расспросил Карпова за несколько минут, сразу все понял и все объяснил ребятам: Выжлецов — неясная фигура, пришел с фронта, льнет к кулакам, а Куракино, вся Куракинская волость, эсеровская цитадель, и там, вероятно, собирают оружие, чтоб было с чем выступить против Советской власти.
   Погладил Карпова по волосам.
   — Посидите здесь…
   Оставил ребят в исполкоме, отсутствовал с четверть часа, позвал мальчиков на улицу, у крыльца Григорий с двумя оседланными лошадьми.
   — Садись! — Быстров, указал Карпову на Маруську, на которой не разрешалось ездить никому, кроме ее владельца. — За пятнадцать минут домчит тебя до твоей Козловки. На огородах слезешь и пойдешь домой, а коня отпусти, только повод оберни вокруг шеи. Сама придет обратно. И чтоб все тебя видели, чтоб ни у кого мысли, что ты здесь был. Узнают — могут убить. Понятно?
   — Спасибо, Степан Кузьмич.
   — Дура, — с невыразимой лаской промолвил тот. — Это тебе спасибо. Нам тебя сохранить важно.
   Подсадил Мишку на Маруську, шлепнул лошадь по боку, и она тут же пропала в темноте.
   Подошел к другой лошади, проверил подпругу.
   — А теперь следом и я…
   — Степан Кузьмич… — У Славушки задрожал голос. — Можно и мне…
   Быстров резко обернулся:
   — Не боишься?
   — А вы?
   — У меня должность такая… — Славушка не увидел, услышал, как Быстров усмехнулся. — А впрочем… садись за спину, коли удержишься!
   Он вскочил в седло, подождал, пока сзади взгромоздился Славушка, и тронул поводья.
   — Вернусь завтра, — на ходу бросил он Григорию и осторожно направил коня вниз, к реке.
   Над водой стлался туман, никто не попался им по пути, только где-то на дальнем конце села повизгивала гармонь да лениво брехала собака.
   Они пересекли Озерну и стали не спеша подниматься в гору.
   — Карпов нас минут на двадцать опередит, — как бы про себя заметил Быстров. — А тут и мы подоспеем… — Он на мгновение обернулся. — Однако держись.
   Подогнал коня, и Славушка крепче обхватил Быстрова.
   Ехали молча. Было тихо. Лишь слышно, как дышит лошадь, размеренно и тяжело, совсем непохоже на нервное и частое дыхание Маруськи.
   — Это даже неплохо, что явимся вдвоем, — внезапно произнес Быстров, отвечая себе на какую-то мысль.
   И опять замолчал, свернул на проселок, еле видимый в темноте, и сказал уже специально для Славушки:
   — Урок классовой борьбы… — Помедлил и добавил: — Для тебя.
   Они подъезжали к Козловке. Еще не поздно, а темно, над головами ни звездочки, все небо застлали черные облака, в домах еще ужинали, и девки только еще собирались в хоровод.
   Быстров придержал коня посередь деревни, припоминая, где живет Выжлецов, и затем уверенно направил к большой, просторной избе на кирпичном фундаменте с раздавшимся крыльцом.
   Они одновременно соскочили наземь. Быстров прикрутил повод к перилам, взбежал на крыльцо и без стука дернул на себя дверь.
   За столом чаевничали сам Выжлецов, его молодая жена, его мать и двое мрачных, незнакомых Быстрову мужиков.
   Быстров прямиком направился к хозяину с протянутой рукой:
   — Семену Прокофьичу…
   Слава видел Выжлецова впервые, он представлял его себе пожилым, рослым, неприветливым, а перед ним был сравнительно молодой, никак не старше тридцати лет, маленький, вертлявенький, плюгавенький человечек с рыжими усиками и крохотными голубыми глазками, моргающий, как вспугнутый зверек, внезапно ослепленный ярким светом.
   От неожиданности Выжлецов растерялся, вскочил, выбежал из-за стола, засуетился, полез в шкаф за чистой посудой.
   — Чайку с нами, Степан Кузьмич…
   На столе кипел медный самовар, в вазочке алело варенье, на тарелке ржаные коржики.
   Жена Выжлецова, миловидная молодая бабенка, и мать, сморщенная старушка, тоже поднялись из-за стола, но двое незнакомых мужиков даже не шевельнулись и только вопросительно поглядывали на хозяина.
   — Милости просим, милости просим, — продолжал Выжлецов, сглатывая слоги и расставляя чашки для новых гостей. — Рады, рады вам…
   — Ну, радоваться-то особенно нечему, — спокойно возразил Быстров, усаживаясь, однако, за стол, точно он и впрямь прибыл в гости.
   — И вы, и вы… — пригласил Выжлецов Славу.
   Слава, однако, не последовал приглашению, он чувствовал, как напряжен Степан Кузьмич, и понимал, что держаться надо настороже, ему была недоступна непосредственность, с какой вел себя Быстров, и на всякий случай остался у двери, и Выжлецов тут же утратил к нему интерес, дело было не в Славе.
   Незнакомые мужики вновь вскинули глаза на Быстрова. Оба были немолоды, видать, умны, серьезны. Один, с сивой бородой, отнесся к появлению гостей как будто безучастно, зато другой, бритый, чернявый, с резкими чертами лица, казалось, с трудом скрывает свое волнение, он то и дело постукивал пальцами по расстеленному на столе рушнику.
   — Председатель наш, товарищ Быстров, — ответил наконец на их немой вопрос Выжлецов и пододвинул к Быстрову вазочку с вареньем.
   — Да не суетись ты, — заметил ему Быстров и, увидев, как чернявый сунул было руку под стол, повторил эти слова уже для чернявого мужика: — И ты не суетись понапрасну.
   И сразу после этих слов за столом воцарилось молчание.
   Позже, перебирая в памяти подробности этого вечера, Славушка говорил себе, что именно в этот момент Быстрова должны были убить, во всяком случае, логика событий подсказывала такой исход, однако Быстров всегда предупреждал события.
   — Вы из Куракина? — быстро спросил он чернявого.
   Тот молчал.
   — Так вот, не будем шутить, — спокойно сказал Быстров, точно речь шла о самых обыкновенных вещах. — Я знаю, зачем вы приехали, и прямо говорю: ничего у вас не получится.
   Выжлецов раздвинул свои губки в улыбке:
   — О чем это вы, Степан Кузьмич?
   Однако мужики из Куракина не ответили, и Славушка догадался, что они прислушиваются к тому, что происходит снаружи.
   И Быстров, должно быть, догадался, потому что сразу сказал:
   — Да не слушайте вы, никого там нет, я один. Только само собой, куда я поехал, известно… — Он ласково посмотрел на чернявого. — И кто вы такие, тоже известно. Поэтому давайте по-хорошему. Не будем ссориться, выкладывайте свою пушку.
   И вновь произошло чудо: чернявый сунул в карман руку и положил на стол небольшой аккуратный пистолет.
   — Так-то лучше, — сказал Быстров и повернулся к Выжлецову. — На большой риск шел ты, Семен Прокофьич, всего мог лишиться, и мельницы, и семьи. Про твое оружие нам давно известно. Не знали только, где спрятано, но все равно нашли бы… — Он протянул руку, взял пистолет, опустил себе в карман. — Не надо беспокоить ни мамашу, ни супругу, идите-ка втроем, несите сюда оружие.
   И все трое — Выжлецов и его гости — молча поднялись из-за стола, вышли из избы и… вскоре вернулись, неся в руках и прижимая к груди винтовки.
   — Куды их? — безучастно спросил мужик с сивой бородой.
   — А хоть сюда… — Быстров указал на свободное место у окна, и кивнул Славушке: — Считай.
   — Десять, — сосчитал Славушка.
   — Отлично, — сказал Быстров и почти весело спросил Выжлецова: — А пулемет?
   Выжлецов удивленно посмотрел на Быстрова.
   — Тащи и пулемет! — строго приказал Быстров. — По-честному так по-честному.
   Выжлецов вновь вышел вместе с чернявым и внес в избу пулемет.
   — Все? — спросил Быстров.
   — Все, — подтвердил Выжлецов.
   Опять наступило молчание. Мужики стояли у двери. Быстров сидел. Он помолчал, поглядел на мужиков и… отпустил их.
   — Можете ехать, об остальном с вами будет разговор в Куракине.
   Мужики ретировались, и теперь один Выжлецов ждал распоряжений.
   — Не возражаешь, переночуем мы у тебя? — спросил Быстров. — Поздно уже с винтовками по оврагам блукать…
   Быстров так и сделал, как сказал. Лег на скамейку, даже принял от молодайки подушку, проспал в избе короткую летнюю ночь, а утром послал Выжлецова за председателем Козловского сельсовета Коломянкиным.
   Через час Быстров и Славушка шли за подводой, на которой везли в Успенское отобранное оружие.
   И снова Степан Кузьмич молчалив и невесел. Идет, почти не пыля, аккуратно отрывая от земли ноги. Поблескивает раннее солнышко, роса еще лежит на кустах и на траве. В небе заливается какая-то птица.
   — Как это вы не побоялись?
   Быстров быстро взглянул на мальчика.
   — Чего?
   — Остаться на ночь у Выжлецова.
   — Уйди мы, за деревней нас свободно могли прикончить, И концы в воду, докажи, кто убил. А тут известно, где ночевали…
   — А этих, куракинских… — Славушка повел головой в сторону, будто там кто стоял. — Почему вы их не арестовали?
   — Э-эх! — с сожалением протянул Быстров. — Слабый ты еще, брат, политик. Знаешь, как кулак обозлен на Советскую власть? К нему сейчас не с таской, а с лаской нужно. Оружия в деревню целый арсенал натаскали, и за каждую винтовку тащить мужика под замок? Помягче получше будет, скорей одумаются… — Он помолчал и вдруг улыбнулся. — А тех, кто к Выжлецову приезжал, будь уверен, тех возьмут на заметку.


60


   — Не поеду… Не поеду! — кричит Тишка Лагутин. — Убей меня бог, не поеду…
   Он вправду не может ехать, лошадь у него ледащая, и телега не телега, а драндулет на ниточках, все палочки и втулочки скреплены проволочками и веревочками, в таком гробу не только в Малоархангельск, к богу в рай и то не доедешь — рассыплется.
   У Тишки крохотное морщинистое личико, редкие волосики, и он даже не кричит, а визжит:
   — Не поеду, и все тут! Баста!
   На остальных подводах по три человека, мужики выполняют трудгужповинность в «плепорцию», три человека — и все.
   — Ет-то што ж, пущай четыре, — визжит Тишка. — Ну, пять, куды ни шло, ну, шесть, разрази тя господь, ну, семь… А то во-о-симь! Во-симь! Не поеду…
   У всех по три, мужики тверды, а к Тишке лезут все, облепили, и ничего Тишке не поделать.
   Делегаты Успенской волостной комсомольской организации отправляются на уездную конференцию.
   Сто человек! Сто человек, язви тя душу! В прочих волостных организациях числятся по тридцать, по сорок, в Свердловской волости больше ста комсомольцев, а в Успенской чуть не полтысячи. Что они, белены объелись?
   Мобилизовано двадцать подвод для ста делегатов, а мужики больше чем по три делегата на подводу не садят, остальные норовят атаковать Тишку.
   — У меня не чистерна, а ти-и-лега! — визжит Тишка. — Вот хрест, лягу чичас и умру!
   Слава в отчаянии.
   И главное — всем делегатам, избранным на конференцию, разослали предписания: «Обязательно прибыть к шести часам вечера в порядке комсомольской дисциплины, обеспечив себя продуктами на три дня, никакие отговорки не будут приняты во внимание».
   — Иван, что же нам делать? — взывает Ознобишин к Соснякову.
   — Пусть едут, — невозмутимо отвечает тот, он бы, конечно, все бы организовал получше Ознобишина. — А мы пешочком… — Подразумеваются руководители волкомола, Соснякову не впервой мерить ногами расстояние от Корсунского до Успенского.
   Впереди крик. Катя Журавлева отняла у возницы кнут, стоит на телеге и лупит парней по головам, отгоняя от своего экипажа.
   На двух передних подводах девушки, они не пускают к себе парней, а парни пытаются их согнать.
   — Пешком дотрухаете, прынцес-сы!
   Неторопливо, вразвалочку, идет Дмитрий Фомич, волоча тросточку и поднимая за собой пыль.
   — В чем дело, вьюноши?
   — Не усядемся никак!
   — И не усядетесь…
   Вызывает из сторожки Григория.
   — Беги, дядя Гриша, до Филиппа Макаровича, пусть немедля занарядит еще десять подвод, скажи, все будет оформлено, в следующий раз занарядим из Туровца и Журавца, лишнего мужички не переездят…
   Через час прибывают еще десять подвод.
   Всю эту картину наблюдает Андриевский, пришел насладиться зрелищем беспорядка.
   Поманил к себе Славу:
   — В крестовый поход?
   — Точно, в крестовый.
   — А не погибнете?