— Сходите за ней, — распорядился Жильцов.
   За Филатовой побежали. Ознобишин ждал. Торопливыми шагами она подошла к телеге, встала перед Ознобишиным, ждала, что ей скажут.
   — Даем тебе семена, на твоих детей. Только не вздумай съесть. Трудно, а посеяться нужно. Слышала?
   Филатова пошевелила губами:
   — Слышу.
   — Так получай.
   — Сам и отвешивай, — сказал Сосняков, не отходя от двери. — Я белякам не слуга.
   — Ребята! — крикнул Ознобишин. — Отвесьте ей пять пудов.
   Бешеными глазами посмотрел Сосняков на Ознобишина.
   — А Васютину сколько отвесишь?
   — За что?
   — За гостеприимство. Оплатить постой…
   Ох как хотелось Ознобишину сцепиться с Сосняковым, он уже привык к тому, чтобы ему не перечили, но здесь, при народе, да еще чувствуя жестокую правоту Соснякова, он подавил свою досаду, заслонился от Соснякова его же списком и назвал следующую фамилию.
   Вот все и роздано. Без особых происшествий. Даже без крика. Выполнил он свое поручение.
   Спрыгнул на землю.
   Жильцов смотрит на Ознобишина и весело и снисходительно.
   — Отвоевался, Вячеслав Николаевич?
   Отвечать Жильцову не надо. Тот понял все правильно.
   — Подводу когда занаряжать, сегодня вечером али с утра?
   — Пожалуй, лучше с утра, не хочется тащиться ночью.
   А Сосняков упрямо не отходит от дверей.
   — Славка, поди-ка сюда!
   — Чего тебе?
   — Жаловаться на тебя буду, — говорит Сосняков. — Вот так. Нельзя было давать ни Борщевой, ни Филатовой.
   — Дети-то при чем?
   — А при том! Детей, может, и жалко, но каждый, кто норовит напакостить и сбежать, будет надеяться, что все равно его семейка без помощи не останется.
   Ознобишин не хочет спорить с Сосняковым, зерно у Борщевой и Филатовой уже не отберешь.
   — Жалуйся, сколько влезет, а запомни только одно: проследи с ребятами, чтоб помогли вспахать землю солдаткам и вдовам, чтобы семена не ушли на сторону.
   — Это мы и без тебя знаем, — процедил сквозь зубы Сосняков. — Ужинать опять к Васютину?
   — К Васютину.
   В голосе у Ознобишина вызов. Не хочется ему идти к Васютиным, но и к Соснякову не пойдешь.
   — Пошли, Савелий Тихонович.
   Их ждали у Васютиных. И щи дымятся в тарелках, и мясо на доске накрошено, и огурцы в вазочке для варенья, и…
   — Не обижайся, Вячеслав Николаевич, дело сделано, после работы можно…
   И бутылка зеленого стекла блеснула на столе.
   — Как хочешь, Савелий Тихонович, я не возражаю, но сам не буду.
   — Привыкать надо.
   Жильцов и Васютин выпили.
   Жильцов переспрашивает:
   — Так когда поедем?
   — Ночуйте, ночуйте у нас, — вмешалась хозяйка. — Женушки еще нет, торопиться не к кому.
   — А я и не тороплюсь.
   И вдруг его осенило: семена-то он роздал, но ведь это лишь половина поручения, надо быть уверенным в том, что зерно не пропито, не продано, не съедено, своими глазами видеть, что оно попало в землю.
   — А знаешь, Савелий Тихонович, я, пожалуй, не поеду завтра, — неожиданно говорит Ознобишин. — Уж больно щи хороши, погощу у вас с недельку.
   — Да господи, да хоть две, — сказала Васютина. — Хотите, мы вас на печке уложим?
   — А что так? — поинтересовался Жильцов.
   — Хочу посмотреть, как сеять будут, на тебя, Савелий Тихонович, нажму, чтоб ты солдаток лошадьми обеспечил.
   На другое же утро поступил донос. Не Ознобишину — Соснякову. Иван прислал за Ознобишиным посыльного.
   — Срочно зовет в ячейку.
   Сосняков с торжеством посмотрел на секретаря волкомола.
   — Вот убедись, кому ты помог. Борщева хлеб печет. С утра нажарила оладьев, а сейчас хлеб печет.
   Отрядили к Борщевым патруль во главе с Ознобишиным.
   В избе у Борщевых пахло хлебом.
   — Как же так? — спросил Ознобишин. — Я же предупреждал?
   Борщева развела руками, показала на детей.
   — Исть просят. Не видели хлебушка с рождества, не совладала, обменяла десять фунтов на муку, больше не съедим, истинный бог, остальное засеем.
   Ну что ей сказать?
   — Смотри, хозяйка, обездолишь детей. Уж как-нибудь перебейся, зато осенью с хлебом.
   И вдруг Борщева осмелела:
   — А осенью опять придет отряд…
   «И с помощью Соснякова вытрясет все до зернышка», — не сказал, только подумал Ознобишин.
   — Скоро новый закон будет, — сказал он. — Не все будут отбирать.
   Ему не верили, но и не возражали.
   После посещения Борщевых Ознобишин понял, что медлить нельзя, если за два-три дня не отсеются, съедят зерно или пропьют.
   За неделю, которую Ознобишин провел в Корсунском, каждый день он приходил к Жильцову еще до света, советовался, у кого взять лошадей, сам провожал мужиков в поле, кому угрожал, а кого слезно упрашивал, и к своему отъезду уверился, что большая часть зерна хоть и с грехом пополам, но высеяна.
   Даже с Сосняковым расстались они мирно.
   — Ты бы отлично сам со всем справился, — великодушно сказал Ознобишин. — Но отвечать-то перед волкомом мне.
   — Какое имеет значение, — не менее великодушно отозвался Сосняков. — Важно, что засеяли, вот что важно, озимая рожь, конечно, лучше родится, но и яровая сойдет.
   — Тебе, Иван, тоже пора в партию, ты старше меня, — сказал Ознобишин.
   — Подумываю, Слава.
   На сей раз ничем не попрекнули друг друга, дело было сделано и мир между ними восстановлен.
   Вез Ознобишина в Успенское Вася Левочкин, его очередь на подводу.
   — Смотри не гони лошадь, дорога плохая, — предупредил Васю отец и, ни к кому не обращаясь, пожаловался: — Только из пеленок, а уже начальство…
   Ехали медленно, телега тонула в выбоинах, на колеса налипла грязь, пахло сыростью, овчиной, навозом, всю дорогу Ознобишин и Левочкин разговаривали о пустяках — что ребята по праздникам ходят в церковь, что блины хороши и без сметаны, что Сосняков в жизни никогда и никому не улыбнулся, что Катя Вишнякова собирается в Орел…
   Доехали до оврага, он был полон грязи, внизу бурлила Озерна.
   — Может, отпустишь? — искательно попросил Левочкин.
   Ознобишин соскочил с грядки, потрепал мерина по лоснящемуся крупу, кивнул своему спутнику, зашагал вниз.
   — Ладно, бывай…
   Речка разлилась, мутная вода обманчиво кружила на перекатах, он глазами поискал прячущиеся под водой камни, ступил в воду, сразу вымок до щиколоток и пожалел — зачем отпустил Левочкина.
   Заглянул по пути в исполком, за дверями молчание, все, должно быть, в разъезде, и заспешил домой.
   В галерейке столкнулся с Верой Васильевной. Она всплеснула руками.
   — Сейчас же разувайся!
   Велела надеть шерстяные носки, дала шлепанцы.
   — Сейчас нагрею чаю…
   У нее нашлось даже малиновое варенье.
   — Почему так долго пропадал?
   — Сеял.
   — Но ведь не ты же сеял? Петя, тот действительно…
   Петя вместе с Филипповичем третий день жил в Дуровке, сеял на хуторе овес.
   Слава напился чаю, прикорнул на маминой постели…
   Ночью проснулся, и ему показалось, что он все еще в Корсунском, потом сообразил, что он дома, что Корсунское позади, и все равно, куда от него уйдешь?! Третий год оно с ним. С той злосчастной поездки, когда застрелили Алешу Корсунского. Почему он его вспомнил? Потом ездил открывать в Корсунском школу. Дом в сугробах, белый зал, полыхающий камин, бренчанье расстроенного рояля…
   Он сделал в Корсунском все, что ему было поручено. Роздал семена, проследил за севом. Но это еще не все: семена, люди, тягло.
   Смутно он ощущал, что за эти дни он приобрел что-то и для самого себя.
   В комнате натоплено, как зимой, а снег на улице уже сошел, даже под кустами растаяли ледяные корочки. Слава приоткрывает форточку. Сильно пахнет землей, только-только проклюнувшейся травой, набухающими почками.
   Наутро Слава идет в исполком. Как всегда, с утра там полно людей. Быстров отчитывает Данилочкина за то, что в Журавце затянулся сев, диктует Дмитрию Фомичу распоряжение сельсоветам взять на учет все косилки и одновременно читает какое-то предписание из уездного исполкома.
   Слава останавливается перед Быстровым.
   — Ну как? — только и спрашивает тот у Славы.
   — Отсеялся, Степан Кузьмич…
   Ему хочется рассказать обо всем поподробнее, но Быстров говорит:
   — Вот и ладно, а теперь иди, занимайся своими делами.


13


   Время шло, сирень отцвела раньше времени, и уже в мае солнце припекало землю так беспощадно, что в парке, даже в тени, потрескались все дорожки.
   Лето выдалось жестокое, поля не сулили ничего доброго, редкие, тощие, серые от пыли колосья торчали прямые, как свечечки, не от чего им было клониться, зерна посохли, не успев налиться, рожь перемежалась с лебедой.

 
То не рожь, а лебеда,
Батя, не омманывай
Пришла, девоньки, беда,
Нетути приданова, -

 
   пели девки по вечерам на выгоне.
   Свадьбы расстраивались, надежды рушились, Быстров метался по волости.
   — Сена, сена накашивайте сколько можно!
   Голос его срывался, он багровел и заходился в кашле.
   — Жарко? — спрашивал то одного, то другого коммуниста. — А вы о зиме, о зиме думайте, думайте, как скот до будущей весны сохранить!
   И волком, и уком то и дело напоминали о предстоящей зиме, до холодов еще ой как далеко, но — готовь сани летом… Слава приезжал то в одну деревню, то в другую, и, выполняя директивы волкома, собирал молодежь — в школу, в избу-читальню, а то так и просто где-нибудь в проулке, — настойчиво втолковывал:
   — Заготавливайте корма, ребята, траву: солому, турнепс, надерите веников…
   Обязательно кто-нибудь усмехался:
   — А веники на что, коров парить?
   — Сена не будет, и веники сожрут, — терпеливо объяснял Слава. — С Деникиным покончили, теперь нужно справиться с голодом.
   Как марево, наплывали жуткие слухи: в Поволжье голод, порезали всех лошадей, люди мрут…
   Тем временем, худо ли, хорошо ли, у всех складывалась и своя семейная жизнь.
   Можно ли было считать астаховскую семью семьей Славы и Пети Ознобишиных? Да, можно, покуда был жив Федор Федорович, а теперь ничто не связывало Ознобишиных с Астаховыми. Ни Федора Федоровича, ни Пелагеи Егоровны, которая все-таки доводилась Вере Васильевне свекровью, не было уже на свете, остался один Павел Федорович, но и он уже не тот Астахов, каким был два года назад. Марья Софроновна все больше прибирала его к рукам, теперь уже не существовало астаховской семьи: две и даже три разных семьи жили под одной крышей.
   Федосей и Надежда тоже отдельная семья, ели уже не за общим столом, им не доставалось ни мяса, ни масла, хорошо, хватало картошки, наварят чугунок и мнут по утрам с солью.
   Дом Астаховых распался.
   Однако судьбы дома, ставшего пристанищем Ознобишиным, мало заботили Славу, — да что там дом Астаховых, самозабвенно отдаваясь общественной деятельности, он не замечал даже, как живут его мать и брат. Слава любил Петю, но вот проявить к нему повседневный интерес, вникнуть в его жизнь у Славы не находилось времени.
   Однажды, в начале лета, у Славы произошел примечательный разговор с Данилочкиным.
   Тот сидел в земотделе и с помощью обыкновенной канцелярской линейки проверял работу приезжего землемера по размежеванию успенских деревень.
   Слава забежал в земотдел разжиться бумагой, там хранились старые и лишь наполовину исписанные инвентарные книги.
   Увидев Данилочкина, Слава хотел шмыгнуть прочь, Данилочкин скуповат, сам он бумаги не даст, но он задержал Ознобишина:
   — Постой-ка, парень! Кто у вас в комитете занимается батраками?
   — По какой линии? Политическим просвещением или…
   — Вот именно «или». Просвещение само собой, а вот кто охраняет их материальные интересы, следит, чтоб кулаки их не очень эксплуатировали?
   — Экправ.
   — Чего?
   — Экономически-правовой отдел. Саплин у нас заведует экправом.
   — И как у него по этой части?
   — В общем, кулаки у нас под контролем.
   — А не в общем?
   — Батраки на учете, хозяева расплачиваются с ними вовремя, если возникает конфликт, тут же обращаются…
   — Молодцы!
   В тоне, каким высказана была эта похвала, Слава уловил насмешку.
   — А что, мы что-нибудь проглядели?
   — О том и разговор.
   — В Каменке?
   — При чем тут Каменка, можно и поближе.
   — Где это?
   — Да хоть в Успенском или в Дуровке.
   — Здесь у нас порядок.
   — Ой ли! Ты брата своего часто видишь?
   — Не так чтобы часто…
   — Про то и разговор, батраков по всей волости выявляешь, а то, что собственного брата в батрака превратили, это тебе не видно?
   — Почему в батрака?
   — А кто же он, как не батрак? С утра до ночи пашет на вашего Павла Федоровича, а расплатиться с ним тот и не думает.
   Такой упрек вроде пощечины, Слава считал, что работа Пети в хозяйстве Астаховых в порядке вещей.
   — Но ведь он член семьи?
   — Дай срок, попрет Астахов этого члена семьи вместе с твоей матерью напрочь…
   Нет, то, о чем предупреждал Данилочкин, не могло случиться, не позволит себе это Павел Федорович, как-никак, а Вера Васильевна все-таки жена его брата.
   Ну а что касается Пети…
   Что касается Пети, тут Данилочкин прав. Петю бессовестно эксплуатируют, считается, что он свой. Но Славе неудобно вступиться за Петю, Слава тоже свой, ему легче высказать сочувствие какому-нибудь бушмену из Калахари, чем сказать словечко в защиту Пети. На то он и революционер, чтобы защитить бесправных негров! Миллионы униженных и оскорбленных нуждаются в его помощи! Велик земной шар…
   А то, что творится рядом, проходит мимо его внимания. Кто-то страдает, кто-то влюбляется, кто-то хитрит…
   Братья Терешкины ухаживали за сестрами Тарховыми, «крутили любовь», как говорили о них все, кроме Славы, он не замечал, что людей связывают какие-то личные отношения, для него Тарховы и Терешкины были всего-навсего актерами местной драматической труппы.
   Он видел мир сквозь призму губернской газеты, ему гораздо яснее представлялось то, что происходит в Париже или Бомбее, нежели в Успенском или Дуровке, — в Германии пролетариат ведет классовые бои, это он видел, а то, что в Дуровке эксплуатируют Петю, — явление незначительное, он стоял выше всех мелочей.
   Такому подходу к жизни учил Быстров: за мировую революцию, не жалея собственной крови, в бой! А то, что где-то рядом обижают какую-то там Дуньку или Машку, — беда невелика, Дунька подождет, стерпит, после мировой революции дойдет очередь и до нее.


14


   Романтические порывы увлекали Славу в неведомые дали. Что там мировая революция! Не сегодня-завтра полетим устанавливать коммунизм на Марсе…
   А жизнь возвращала Славу на землю, и не вообще на землю, а на ту землю, которая горела у него под ногами, в Успенское, в Корсунское, в деревни и села знакомой волости.
   Дуньки ждать мировой революции не хотели. Они хотели, чтобы о них подумали уже сейчас. Впрочем, Дуньки были многочисленны и далеко не на одно лицо, абстрактная Дунька делилась на множество лиц, и каждое вызывало особое к себе отношение. Ознобишину приходилось постоянно соприкасаться с людьми, одни были симпатичны, другие неприятны, ради одних он готов был расшибиться в лепешку, другие вызывали чувство вражды — классовая борьба в стране вступала в новую фазу.
   В данную минуту Слава сидел и составлял список успенских коммунистов, укому требовались новые, более подробные о них сведения. Это не его дело, партийным учетом занимался Семин, но Семин вот уже третий день в Малоархангельске, а сведения нужно представить безотлагательно.
   Каждый человек, каждый коммунист возникал в памяти Славы во всей своей неповторимости, и отвечал он на анкету, не нуждаясь в опросе тех, кто значился в списках.
   Сам того не замечая, он с увлечением трудился над списком и уже дошел до буквы М, когда его позвали к Данилочкину.
   Василий Семенович опять сидел на месте Быстрова, Степан Кузьмич продолжал искать хлеб по деревням и у тех, у кого положено и у кого не положено, сопровождая поиски допросами и угрозами, хотя уездные власти не раз уже призывали его к порядку.
   Данилочкин постучал о стол трубкой, выколачивая из нее пепел, и заговорил, лишь снова набив ее махоркой.
   — Вот что, Ознобишин, — прохрипел он, — дуй сейчас в Семичастную, уезжает наш адвокат. Напрыгался, наплясался, обратно в город потянуло…
   — А не отпускать?
   — А на кой ляд? — возразил Данилочкин. — Пусть катится, фальшивую коммуну Пенечкиных давно пора разогнать.
   — Но ведь Нардом надо кому-то сдать?
   Слава соображал — кому, но Данилочкин не задумался.
   — Терешкину. Такой же актер, как Андриевский. Сумеет ставить спектакли…
   Данилочкин все уже решил.
   — А как же со списками?
   — Списки тоже надо кончать.
   — Может, Семин вернется.
   — Семин не вернется, забрали на работу в уезд.
   — Куда?
   — В ЧК.
   — В ЧК? — Слава удивился, в его представлении Семин никак не подходил для работы в ЧК, это была область революционной романтики, а Семин…
   — Но ведь он же канцелярист, у него душа бумажная, все разложено по полочкам…
   — А туда канцеляристы и требуются, — сказал Данилочкин. — Там порядок прежде всего.
   Все-таки это удивительная новость!
   — Так что списки все равно за тобой, — предупредил Данилочкин.
   — Когда же я успею?
   — Посидишь ночь, к утру кончишь, — утешил Данилочкин. — А сейчас в Семичастную, вызови Терешкина и все имущество по акту прима от Андриевского.
   Навстречу Саплин.
   — Пошли принимать Народный дом, уезжает Андриевский.
   — А на его место кто?
   — Терешкин.
   — Везет мужику! — Саплин захохотал. — Теперь все девки его, каждый день будет устраивать танцы.
   Солнце в зените, земля накалена, тверда и бела от зноя, липы собираются цвести, и жужжат над ними бесчисленные пчелы.
   Ознобишин и Саплин идут хоженой-перехоженой аллейкой, все им здесь примелькалось, и раскидистые кусты сирени, и разросшаяся жимолость, и заросли крапивы…
   — А как ты думаешь, Слав, — нарушает молчание Саплин, — этот твой Андриевский занавески может спереть?…
   Дом помещика Светлова, превращенный в культурно-просветительное заведение, желтеет на солнце как медовый пряник.
   Они прошли через пустой зрительный зал в библиотеку.
   — Вячеслав Николаевич! — с наигранным пафосом восклицает Андриевский. — Опять судьба нас сталкивает!
   — На этот раз не судьба, а волисполком, — отвечает Слава. — Вы в самом деле уезжаете?
   — Судьба! — продекламировал Андриевский. — Себе противиться не в силах боле и предаюсь моей судьбе!
   Он способен болтать без умолку, и Слава сразу переходит к цели своего визита.
   — Пришли принимать имущество.
   Андриевский недоуменно поднимает брови.
   — А кому же сдавать?
   — Вообще-то… Нет подходящей кандидатуры, Терешкин — это не то, что нужно, но временно придется остановиться на Терешкине. Пока что сдадите дом Андрею…
   — Терешкину? — Андриевский доволен. — Превосходно!
   — Надо будет за ним послать, — говорит Саплин.
   — А он здесь… — Андриевский кричит в зал: — Андрей Васильевич!
   И Андрей Васильевич тут как тут, прыгает из темноты на сцену и спускается в библиотеку.
   Тут Славу осеняет, должно быть, Андриевский и подсунул эту кандидатуру Данилочкину.
   — Откуда ты взялся?
   — Пришел помочь Виктору Владимировичу…
   Саплин взглядывает на Ознобишина.
   — Будем составлять опись?
   — Какая опись? — Андриевский снисходительно смотрит на Саплина. — Опись давно составлена, волнаробраз в прошлом году проводил инвентаризацию…
   Опись у него под рукой.
   — Пускай Саплин вместе с Андреем Васильевичем всё проверят, а мы посидим, — предлагает он Славе. — В последний раз.
   Слава утвердительно кивает Саплину.
   — Начинай.
   Андриевский перечисляет.
   — Костюмы, реквизит, бутафория…
   — И книги, — говорит Слава.
   — И книги, — соглашается Андриевский. — На книги уйдет не меньше дня. Неужели вы думаете, что я способен чем-то воспользоваться? — Вот ключи от кладовой.
   Терешкин и Саплин уходят за кулисы.
   Андриевский придвигает кресло к Славе.
   — Одна у меня к вам просьба, — небрежно произносит Андриевский. — Хочу взять с собой несколько париков. С локонами. Все равно они здесь не понадобятся, они годятся для пьес Мольера, а кому здесь нужен Мольер? Как, проявите великодушие?
   — Нет, — отвечает Слава. — Не могу я проявлять великодушие за государственный счет.
   — Вы пуританин, — ласково замечает Андриевский. — А сейчас наступило время ренессанса, возрождения.
   — Возрождения чего?
   — Хорошей жизни, — объясняет Андриевский.
   — Куда же вы — обратно в Петроград?
   — В Петроград или в Москву. Или в Киев.
   — Вернетесь в адвокатуру?
   — О, нет, не стремлюсь заниматься юриспруденцией.
   — Откроете театр?
   — Не театр, а кабак.
   Слава не понимает Андриевского. Какой кабак? Андриевский человек расчетливого ума…
   — Как вы не понимаете? Приеду в Москву, открою какое-нибудь кабаре. Братья жены помогут. Хорошая кухня, певички. Кабачок назову как-нибудь позабористей. «Не рыдай» или «Кривой Джимми»…
   — Почему кривой?
   — Скорее подмигивающий, но это хуже звучит.
   — А парики зачем?
   — Актрисам. На первый случай. Такие парики непросто достать. На смену красным косынкам появятся маркизы, а потом и всякие ню…
   — Ню?
   — Голые бабы. Представляете? Голая баба в парике с буклями!
   Слава испытывает досаду при мысли о том, что внезапное появление Быстрова на мужицкой сходке, собранной два года назад белогвардейцами, помешало Андриевскому выступить со своей речью, выплесни он тогда себя, сидеть бы ему сейчас в тюрьме.
   Саплин и Терешкин возвращаются со своего обхода.
   — Порядок, — объявляет Саплин. — Все сошлось.
   — А книги? — спрашивает Слава.
   — Книги пересчитаем завтра, — говорит Терешкин. — Главное — мануфактура. Сорок метров холста и ситца. Все цело. И фраки, и сюртуки.
   — Андрей расписался? — строго спрашивает Слава.
   — Расписался.
   — Тогда пошли.
   — Я еще останусь, — говорит Терешкин. — Посчитаю декорации.
   Солнце стоит по-прежнему высоко, стало еще жарче, листва обвяла, не хватает воздуха.
   Но едва отошли от Нардома, как внимание Славы и Саплина привлек пронзительный визг. Где-то за парком, у реки, кричали девки, бабы кричат солиднее.
   Прислушались.
   — Бежим?
   Побежали, продираясь сквозь заросли жимолости, подминая разросшуюся крапиву.
   В заводи, где поглубже, торчали из воды головы.
   Слава сразу узнал Мотьку Чижову и Ленку Орехову.
   — Бессовестные! Мамоньки мои родные…
   Девки пришли купаться, залезли в реку, а тем временем кто-то унес их одежду.
   Увидели Славу и Саплина и завизжали еще пронзительнее:
   — Ой, не смотрите, уходите…
   — Да што ж ето, Вячеслав Миколаич? — вопила Ленка. — Кто ж ето насмешничает?
   Слава растерянно оглянулся и вдруг заметил в кустах блестящие черные бусинки.
   — Стой, трепись с девками, не смотри мне вслед, — вполголоса сказал Саплину. — Сейчас найдем…
   Отступил в кусты, пригнулся и, чуть похрустывая ветвями, сделал несколько шагов.
   В кустах притаились двое мальчишек.
   — Попался!
   Мальчишка забился в руках у Славы, другой отскочил, и — нет уже его, скрылся.
   Но того, что попался, Слава держит крепко.
   — Как же тебе не стыдно?
   Младший брат Андрея Терешкина Васька… Лет двенадцать-тринадцать, а уже матерщинник, нахал…
   Девичья одежда валялась тут же, под кустом, смятая, грязная, мокрая.
   Слава поволок Ваську на берег.
   — Нашлись ваши юбчонки, девчата!
   — Гаденыш! — завизжали девчонки.
   — Подержи…
   Слава передал Ваську Саплину, вынес из кустов одежду, бросил на берегу.
   — Пусти, — заныл Васька.
   — Зачем же ты так? — Слава начал поучать Ваську. — А если б с тобой так поступили?
   Васька захихикал и тут же разозлился.
   — Сучки! — закричал он. — Сучки они!…
   — А ну! — Саплин шлепнул его по губам. — Заткнись.
   Внезапно Славу осенило. До сих пор не мог он забыть, как не так давно дегтем вымазали ворота у Волковых. Вспомнился обиженный бабий вой.
   — Постой, постой, — обратился он к Ваське. — Это не ты в прошлом году вымазал ворота у Волковых?
   — А хоть бы и я? — нахально отозвался Васька. — Сучки они, сучки и есть…
   Саплин не дал ему договорить, посильнее шлепнул по роже.
   — Чего дерешься? — закричал Васька. — Пуста!
   — Так, значит, ты? — повторил Слава. — Что же нам с тобой делать?
   Тут Васька изловчился и впился зубами в руку Саплину.
   — Ах, ты…
   Саплин хотел ему снова влепить.
   — Не надо, — остановил Слава.
   Бить Ваську не хотел, но и не хотелось отпускать его без возмездия.
   — Вот что, Костя, — распорядился Слава. — Нарви крапивы побольше, а я его подержу…
   Саплин крапивы не пожалел.
   — Спускай штаны, набивай крапивой…
   Слава цепко держал Ваську за плечи.
   — Убью! — завывал Васька.
   Девчонки сидели в воде и хихикали, пока Саплин запихивал крапиву.
   — Теперь поддерни да затяни потуже ремень.
   Васька уже почувствовал сладость казни, тело зажглось…
   — Сво…
   Саплин усмехнулся:
   — Молчи лучше.
   — А теперь беги и запомни…
   Слава выпустил Ваську из рук. Он был уверен, что Васька без промедления исчезнет. Но ошибся. Отбежав на безопасное расстояние, Васька повернулся и, уставившись на Славу, завизжал еще пронзительнее, чем недавно кричали девки:
   — Байстрюк! Комсомол! Я т-тебе… Я т-тебе самому ворота вычерню! Я т-тебе эту крапиву всю жизнь не прощу! Попадешься когда-нибудь…