Военком остановил коней перед волисполкомом.
   — Прошу.
   Слава побежал домой, застал Веру Васильевну за стиркой.
   — Как ты долго!
   — Мамочка, всего на пару часов!
   — Когда же кончится эта спешка?
   — Уезжаю в Малоархангельск.
   — Опять?
   — Не опять, а насовсем.
   — Как насовсем?
   — Уезжаю туда работать!
   — Как так? Ни посоветовавшись, ничего не взвесив…
   — Мамочка, я подчиняюсь решению партии!
   Не прошло и часа, как собрали заседание волкомола, следовало избрать секретаря вместо Славы. Он предпочел бы, конечно, чтобы его сменил Моисеев, но было очевидно, что Ознобишина сменит Сосняков, и Слава сам предложил избрать Соснякова секретарем волкомола.
   — Думаю, Иван справится со своими обязанностями.
   Сосняков вызывающе переспросил:
   — Думаешь?
   — Да, думаю, — сказал Слава, делая вид, что не замечает иронии Соснякова.
   — Ну думай, думай…
   А еще через час Ознобишин сдавал Соснякову дела.
   — Печать. Учетные карточки. Протоколы. Планы…
   Сосняков не торопясь перелистывал дела, точно Ознобишин мог недодать ему какой-нибудь протокол.
   — Здесь тетради, карандаши…
   — Ты от кого получаешь канцелярские принадлежности?
   — От Дмитрия Фомича.
   Сосняков задумчиво повертел между пальцами цветной красно-синий карандаш.
   — Сколько ты получил в этом году цветных карандашей?
   — Пять.
   — А где же два?
   — Исписал, — сердито ответил Слава. — Что еще?
   — Керосин…
   Волкомол уже давно перестал распределять керосин, культурно-просветительные учреждения снабжались керосином через потребиловку, и волкомол получал керосин наравне с другими.
   — Керосин в бачке, у Григория.
   Сосняков сходил взглянуть и на керосин.
   Он не спешил, а Слава, наоборот, торопился, все меньше времени оставалось у Славы на то, чтобы побыть с матерью, а надо было еще проститься с Петей, с Иваном Фомичом и даже с сестрами Тарховыми.
   Однако и придирчивость Соснякова исчерпалась, отпустил он Славу:
   — Ладно, иди прощайся со своей буржуазией.
   Всех, кто занимался умственным трудом, Сосняков подозревал в буржуазности.
   Забежал в исполком, распрощался с Дмитрием Фомичом, с Данилочкиным.
   Данилочкин добродушно пошутил:
   — Улетаешь-таки?
   — А где Степан Кузьмич?
   Дмитрий Фомич недовольно поморщился, точно у него заболел зуб.
   — Ищи ветра в поле! Сами подчас ищем, узнаем, в Бахтеевке, пошлем, а он уже в Туровце…
   Побаивался Слава встречи с Быстровым, вряд ли тот одобрит переезд в Малоархангельск.
   Уходя, столкнулся в дверях с Иваном Фомичом.
   — Уезжаю, Иван Фомич.
   — Далеко?
   — В Малоархангельск!
   — А я возлагал на вас другие надежды…
   — Мама тоже упрекает меня, — сказал Слава. — Но ведь должен кто-то работать?
   — Мы все зависим не только от себя, — согласился Иван Фомич. — Но кое в чем и от себя. Впрочем, вас ведь не разубедишь!
   Он все-таки заставлял задумываться, этот учитель!
   Слава медленно побрел домой.
   Его не покидало ощущение, что кого-то он все-таки забыл…
   А тот, кого он забыл, сам напомнил о себе. Подойдя к дому, Слава услышал хриплый лай Бобки…
   Вот кого он забыл!
   Такой верный, такой хороший пес! Не со всеми хороший, но со Славой пес дружил, запомнил, как Слава спас его от белогвардейской пули.
   Слава свернул в проулок. Бобка стоял, натянув цепь, увидев Славу, сразу затряс обрубком хвоста.
   — Уезжаю, — сказал Слава. — Пришел проститься. Теперь не скоро увидимся…
   Дорожный мамин сундук был выдвинут на середину комнаты.
   Сундук этот, сделанный из просмоленной парусины и обтянутый внутри полосатым тиком, мама успела отправить в деревню с Федором Федоровичем еще до своего отъезда из Москвы и потом время от времени извлекала из него разные нужные и ненужные вещи.
   Похоже, мама всплакнула.
   — Значит, уезжаешь? — спросила она печально. — А Ивана Фомича ты видел?
   Мама склонилась над сундуком.
   — Рано ты покидаешь нас с Петей, — не удержалась, упрекнула она Славу, доставая откуда-то со дна сундука порыжевший кожаный портфель с ремнями и металлическими застежками.
   — Возьми, — сказала она сыну. — Портфель твоего отца. Ты уходишь в большой мир. Раньше, чем я ожидала. Так будь таким же честным, как твой отец. Перед собой. Передо мной. Перед людьми, которым ты собираешься служить. Считай, это благословение твоего отца…
   Все-таки мама заплакала, слезинки покатились по нежным маминым щекам, и такая немыслимая боль пронзила сердце Славы, что он не в силах был произнести перед матерью никакой клятвы, никакого обещания, даже просто сказать хоть какое-нибудь ласковое слово.


18


   Покуда Ознобишин поднимался, Быстров стремительно катился под гору.
   Только Славе некогда было оглядываться, наскоро сдав дела и толком не попрощавшись с матерью, он с немудреным своим скарбом и с отцовским портфелем в руках мчался в Малоархангельск.
   А Шабунин тем временем торопился в Успенское. Они со Славой разминулись в пути, и Афанасий Петрович был доволен, что разминулись, ехал он в Успенское по неприятному делу — снимать с работы Быстрова.
   Быстров еще воображал себя громовержцем, а мужики перестали бояться Быстрова. Хоть и божья гроза, да появился громоотвод. Степан Кузьмич с понятыми появлялся во дворе у какого-нибудь богатея, объявлял, что пришел с обыском, ан не тут-то было, хозяин не спешил отомкнуть замок на амбаре и ворота в хлев припирал колом, требовал присутствия милиции, требовал ордера на обыск, требовал составить протокол на предмет взлома и слома…
   А Жильцов Василий Созонтыч, кулак из кулаков, когда к нему пришли, тот и вовсе припер изнутри ворота: не пущу, говорит, стреляйте, а не пущу, а ворвется кто — так прямо на вилы!
   Пришлось отступить, и пока Быстров обсуждал в сельсовете, как справиться с Жильцовым, тот верхом на лошади слетал на станцию в Залегощь и отбил телеграмму в Москву, да не куда-нибудь там в Наркомпрод или Наркомзем, а самому Ленину: «Грабят!»
   И что ж, двух суток не прошло, как в Успенское прикатил Шабунин.
   Собрал коммунистов, всю волостную ячейку, и коротко и ясно:
   — Уездный комитет партии отстраняет товарища Быстрова от обязанностей предволисполкома.
   Вот и все, товарищ Быстров, не годитесь вы на сегодняшний момент бороться за интересы пролетарской революции!
   — Прошу вас, товарищи, подумать, кого бы вы предложили на его место…
   Коммунисты избрали Данилочкина. Он спокойно согласился стать председателем волисполкома.
   — А вы, товарищ Быстров, приедете в субботу на заседание укомпарта, — сказал в заключение Шабунин. — Всем остальным товарищам передаю это как директиву уездного комитета партии, предлагаю еще и еще раз прочесть брошюру товарища Ленина о продналоге.
   Вот он и вернулся на круги своя… Грустно на душе у Быстрова, но нет в этой грусти ни безнадежности, ни отчаяния. Он чувствует себя как подбитый орел. В Рагозине над ним, он замечал, потешаются, но не в открытую, исподтишка, и подбитый орел опасен, клюнет и выдерет клок мяса, лучше не дразнить, не связываться, но сам Быстров понимал, что он подбитая птица.
   Где-то в душе еще теплилась надежда, что вернется, вернется обратно то великолепное время, когда не существовало никакой середины — красное или белое, красное или черное, — пролетарий, на коня! — и руби, коли, только не давай врагу никакой пощады!
   А теперь не поймешь, кто друг и кто враг. Шабунин был верным другом, а вот поди ж ты, не кто другой, а Шабунин угрожает Быстрову исключением из партии.
   — Что, я был плохим коммунистом?
   — Хорошим.
   — Не отдавал всего себя служению революции?
   — Отдавал.
   — Так чем же я теперь плох?
   — Тем, что не умеешь смотреть в завтрашний день.
   — Так в вашем завтрашнем дне я вижу, как буржуи возвращаются к власти.
   — Потому тебе и нет места в нашем завтрашнем дне, что видишь ты в нем буржуев.
   — А лавки? А нэпачи? А торговцы?
   — Завтра их не будет.
   — Воображаете, что они будут работать на революцию?
   — Уже работают. Не хотят, а работают. Сами себе могилу копают.
   — Как бы в эту могилу вам самим не попасть!
   — Такие, как ты, кто мечется без пути, могут попасть.
   — А кто знает путь?
   — Ленин.
   — Я на Ленина молился!
   — Надо не молиться, а учиться…
   Не один раз разговаривал Шабунин с Быстровым, не жалел времени, но Быстров все видел сквозь красный туман сражений и казней.
   Введение продналога он считал изменой пролетариату. Что еще за соглашение? Что за уступки мужику? Заставить посеять хлеб и отобрать. Сеять и отбирать! Оставить на прожитие по числу едоков, а все, что сверх, отобрать! Мужикам суждена гибель, так и Маркс говорит. Ленин шел за Марксом, а теперь чего-то не туда своротил, заигрывает с мужиками, эсеровскую программу перенимает…
   — Ты дурак, — беззлобно сказал Шабунин. — Ничего-то ты не понял. Не один ты такой, есть и похлеще тебя горлопаны. Вам вынь да положь сразу мировую революцию, да только так история не делается. Считаете, партия отступила? Что Ленин переосторожничал? А того не понимаете, что никакого отступления нет и не будет. Это же Россия. Ты сам мужик. Это же крестьянская страна. Пройдет десять лет, двадцать, и от тех мужиков, которых ты знаешь, действительно ничего не останется, эти самые мужики, которых ты презираешь, станут такими же участниками нашего коллективного труда, какими на сегодняшний день являются у нас рабочие…
   — С помощью нэпманов? — закричал Быстров. — С помощью недорезанных буржуев?
   — Да, с помощью нэпманов, — невозмутимо возразил Шабунин. — Из тех, кого недорезали, мы тоже людей сделаем…
   Быстров уехал к себе в волость, продолжал носиться по деревням, выгребать остатки хлеба…
   Но это, как говорится, была последняя вспышка костра перед тем, как погаснуть.
   Данилочкин внимательно следил за передвижениями Быстрова по волости, и когда одним ноябрьским утром в исполком примчался гонец с известием о том, что Степан Кузьмич прибыл в Протасово в поисках хлеба, Данилочкин тотчас отрядил туда милиционеров.
   — Товарищ Быстров, потому как срочно требуют вас в волисполком…
   Встретились они с Данилочкиным вполне дружелюбно.
   — Покуражился, Степан Кузьмич, и будя.
   — Что ж, Василий Семенович, принимай власть, только как бы мужики не обкусали тебе втихую все пальцы.
   Он сдал дела, кликнул Григория:
   — Запрягай Маруську.
   Данилочкин крякнул, почесал за ухом.
   — Лошаденка-то ведь казенная, Степан Кузьмич.
   — Что ж, прикажешь мне пешком до Рагозина идти?
   — Зачем пешком, мы тебе подводу занарядим.
   — А Маруську куда?
   — Маруську приказано в Моховое отправить.
   Ничего больше не сказал Степан Кузьмич, утрата Маруськи для него, пожалуй, не меньшая беда, чем потеря жены, но он не стал спорить, пожал руку Василию Семеновичу, Дмитрию Фомичу, еще кому-то, кто попался ему на глаза, и пошел прочь из здания, в котором всего несколько дней назад был полным хозяином.
   Степан Кузьмич отправился в свою деревню…
   А куда ж ему еще деваться? Все-таки в Рагозине дети, которых он не так-то часто навещал, жена, хоть и брошенная ради другой, прекрасной женщины…
   Никто не радовался так падению Степана Кузьмича, как его законная и верная супруга Елена Константиновна Быстрова, хотя кулаки тоже встретили весть о снятии Быстрова с облегчением — Быстров никого не обижал сильнее, чем свою жену и местных корсунских и рагозинских кулаков, разница заключалась лишь в том, что жена по-прежнему любила Степана Кузьмича горькой бабьей любовью, а кулаки ненавидели.
   Куда ж еще было ему податься?
   И вот живет Степан Кузьмич в своем Рагозине, как обыкновенный рагозинский мужик, хочешь — паши и сей наравне со всеми соседями, а не хочешь — подавайся обратно в Донбасс, вставай в ряды победоносного пролетариата.


19


   Съезды съездами, речи речами, но для того, чтоб могли состояться съезды и речи, надо каждый день, каждый божий день разговаривать со множеством людей, писать множество бумаг, интересоваться, как работают школы и клубы, как, кто и где учится, как работают и отдыхают тысячи сверстников Ознобишина. Железнова, Ушакова, короче, думать обо всем и обо всех, и не только думать, но и претворять свои мысли в повседневные практические дела.
   Уездные учреждения разместились в бывших купеческих особняках, купцы в Малоархангельске не были особо богаты, все больше прасолы и перекупщики, поэтому и дома их не отличались роскошью. Но под учреждения уездного масштаба они годились вполне. Начальство жило в мещанских домишках, две комнаты занимал председатель исполкома Баранов, в одной комнате ютились секретарь укомпарта Шабунин и его жена, один купеческий особняк отвели под общежитие комсомольских работников.
   Наверху, в одной половине, зал с прилегающей к нему узкой комнатой в одно окно и кухня с русской печью, в другой половине три светелки, и внизу, в полуподвальном помещении, еще несколько не то комнат, не то кладовок.
   Постоянной обитательницей этих хором была некая Эмма Артуровна, обрусевшая немка из остзейских провинций, закинутая в Малоархангельск волнами непостижимых для нее событий. Бывший владелец дома, прасол Евстигнеев, взял ее к себе в экономки. Он покинул город еще на первом году революции, а Эмма Артуровна осталась. Она чувствовала себя в доме хозяйкой, и хотя никто ее не нанимал и никуда не зачислял, она приняла на себя обязанности коменданта, расселяла по комнатам часто менявшихся жильцов, вела их несложное хозяйство и добывала в исполкоме дрова.
   Узкую комнату она отвела Ознобишину, в этой комнате квартировали все секретари, в другой половине, где жила сама, поселила Иванова и Железнова, а в нижнем этаже расположились другие, менее, так сказать, ответственные работники, и среди них лишь одна Франя Вержбловская вызывала у Славы неприязнь, не мог он простить ей измену Сереже.
   Из руководителей укомола один Ушаков жил вместе с матерью в деревне, всего в полутора верстах от города.
   Обитатели общежития сдавали свои пайки Эмме Артуровне, она и готовила им обед, поэтому в первую половину месяца сыты были все, а во вторую только одна Эмма Артуровна.
   Рабочий день начинался со светом и продолжался допоздна, семьями не обзаводились, почти все свое время комсомольские работники проводили в городе или в разъездах, днем питались всухомятку, а перед сном обедали, ели суп и кашу, сваренные Эммой Артуровной еще с утра.
   Как это и свойственно педантичной немке, Эмма весьма уважала субординацию, поставила в комнату Славы лучшую кровать и единственный в доме мягкий стул, она даже принесла Славе утром кофе — морковный кофе, но он гордо отказался.
   В первые дни Шабунин часто беседовал с Ознобишиным.
   — Как ты там? Чем занимаетесь? Надо побольше ездить по уезду. Общаясь с людьми, всегда найдешь правильное решение. Почаще забегай!
   Советы свои он не навязывал, но ими невозможно было пренебречь, столько в них содержалось здравого смысла и целенаправленности.
   Как-то Славу позвали вниз, в укомпарт, к телефону, звонил Семин.
   — Ознобишин, зайди-ка побыстрее в ЧК.
   — А что случилось?
   — Придешь, узнаешь.
   Слава заторопился, в ЧК зря не зовут.
   ЧК находилась рядом с аптекой. Кирпичный особнячок в три окна, до революции жил в нем исправник.
   Дверь заперта. Слава постучал. Открыла дверь девица с подстриженной челкой и в шинели.
   — Вы что некультурно стучите? Звонка не видите? Вам кого?
   — Семина.
   — Он вас что, вызывал?
   — Что за бюрократизм? — рассердился Слава. — Ты-то чего допрашиваешь?
   Девица отступила от двери, Слава повысил голос, значит, имел на то право.
   — Пройдите.
   Комната, в которой помещался Семин, выглядела какой-то необжитой. Семин сидел за круглым, прежде обеденным столом, справа от стола сейф и слева сейф, несколько табуреток. Сам Семин все такой же розовый и даже более гладкий, чем в Успенском.
   — Что ж долго? — упрекнул он Славу.
   — А что случилось?
   — Не торопись, всему свое время, — остановил его Семин и покровительственно осведомился: — Ну, как ты там у себя?
   — Нормально, — сказал Слава. — Но все-таки что случилось?
   — Ничего, — сказал Семин. — Ничего не случилось.
   — Зачем же я понадобился?
   — Так положено, — многозначительно сказал Семин. — Ты теперь в номенклатуре, и я должен кое-что тебе выдать.
   Не поднимаясь с табуретки, он отпер сплющенным ключом один из сейфов.
   — Получай.
   — Что это?
   — Средство самозащиты и даже нападения при столкновениях с классовым врагом.
   Он положил перед Славой тяжелый револьвер с большим вращающимся барабаном.
   — И четырнадцать патронов к нему.
   — Что это? — переспросил Слава с некоторым даже испугом. — Зачем это мне?
   — Наган, браунингов и маузеров у нас сейчас нет, — объяснил Семин. — Пиши расписку и получай вместе с разрешением на право ношения оружия.
   — А куда же его? — растерянно спросил Слава.
   — Носи в кармане, кобуры у меня тоже нет, — деловито сказал Семин. — Достанешь где-нибудь.
   Так Слава Ознобишин стал обладателем здоровенного нагана, какими пользовались в царское время полицейские и который теперь полагалось ему носить на случай столкновения с классовыми врагами.
   Шла вторая неделя жизни Славы в Малоархангельске, когда Шабунин с утра вызвал к себе Ознобишина.
   — Еду в Куракино на весь день, неспокойно там, а ты занимай мой кабинет и звони по телефону.
   — Кому?
   — У тебя что, дел в волостях нету? Учись руководить людьми.
   Телефоны только еще появились в Малоархангельске. Не хватало ни проводов, ни аппаратов. На первых порах аппараты поставили лишь в отделах исполкома, в военкомате, в милиции да связали укомпарт с волостными комитетами. До комсомола очередь не дошла, и укомол руководил местными организациями посредством личного общения и переписки.
   Ознобишин сперва не понял Шабунина.
   — Обойдемся, Афанасий Петрович, без телефона, зачем беспокоить волкомпарты?
   Шабунин укоризненно поглядел на Ознобишина.
   — А ты подумай. Если звонят из укомпарта, если вам доверили телефон, растет ваш авторитет? Привлекает внимание волкомпартов к комсомольским делам?
   Позвал Селиверстова, заведовавшего в укомпарте канцелярией, помощника Шабунина.
   — Ознобишин посидит у меня в кабинете, пусть пользуется телефоном…
   Слава чувствует, как вырос он в глазах Селиверстова.
   И вот Слава в кабинете секретаря уездного комитета партии.
   Невелика комната, скромно ее убранство. Письменный стол из мореного дуба на львиных ножках, привезенный сюда из чьего-то поместья. К нему приставлен расшатанный канцелярский стол. Десяток венских стульев. Вешалка у двери. А ведь именно отсюда осуществляет Коммунистическая партия руководство уездом, здесь обсуждаются самые важные вопросы и принимаются самые ответственные решения.
   Слава садится за стол Шабунина. Перед его глазами во всю стену висит карта уезда.
   Слава не чувствует себя на своем месте. Однако Афанасий Петрович советовал пользоваться телефоном. Снимает трубку, приставляет к уху. Молчание. Слава кладет трубку на рычаг и снова снимает. Молчание. Слава не умеет разговаривать по телефону. Рассматривает аппарат. Сбоку какая-то ручка. Если покрутить? И неожиданно слышит: «Станция». Слава теряется. И снова нетерпеливее: «Станция».
   — Мне… мне Скарятинскую волость… Скарятинский волком, — говорит Слава.
   — Соединяю, — отвечает «станция».
   Слава слышит далекий напряженный голос.
   — Кто это? — испуганно спрашивает Слава.
   — Иноземцев.
   Иноземцев — секретарь Скарятинского волостного комитета партии… Чудо!
   Слава берет себя в руки.
   — Товарищ Иноземцев, говорит секретарь укомола Ознобишин. Позовите, пожалуйста, секретаря волкомола Чечулина.
   — Ванька, ты? Чудеса техники, да и только! Ну, как ты там? — Слово в слово повторяет он вопрос Шабунина, всего час назад обращенный к нему самому, тут же вспоминает, что Чечулин так и не сообщил, сумел ли волкомол заставить кулаков рассчитаться с батраками, в Скарятине взято на учет много молодых батраков, и уже сердито кричит: — Что вы там прохлаждаетесь?! Если не обеспечите ребятам нормальные условия, вызовем тебя в укомол…
   Чечулин оправдывается, уверяет, что кулаки рассчитаются в ближайшие дни, а Слава с каждой минутой становится все снисходительнее — сказочно удобно руководить далеким Скарятином по телефону.
   Он звонит в Колпну, в Покровское…
   В кабинет никто не заходит. Все, вероятно, осведомлены об отсутствии Шабунина.
   Все чаще и чаще Слава поглядывает на карту. Такой карты нет больше ни у кого в Малоархангельске.
   Вот он, Малоархангельский уезд, за который Слава отвечает теперь не меньше, чем Шабунин.
   Слава подходит к карте. Многие деревни и села он знает только понаслышке. Хорошо он знает только Успенскую волость да дорогу от Успенского до Малоархангельска. А теперь ему предстоит побывать везде. Ну, если и не везде, то во многих, во многих местах. На карте обозначены леса и реки, дороги, пруды, погосты, и теперь до всех этих мест ему дело.
   Перед ним Россия, со всеми своими радостями и бедами, урожаями и недородами, со всем тем, что заполняет жизнь живущих в этих местах людей.
   Малоархангельск, Орел, Кромы, Ливны… Несколько веков назад — окраинные земли Российского государства. Здесь казаки и станичники оберегали русскую землю от вражеских воинов. Здесь боярские дети ездили по степи, высматривая появление иноземцев. Здесь до заморозков жгли в полях траву, чтоб на многие версты открывалась бескрайняя степь. Здесь вдоль логов и оврагов, в разделах и балках возникали деревушки…
   Глаза Славы перебегают от названия к названию…
   Бог ты мой! Сучья плота, Гнилая плота, Черемуховая плота, Васильева плота, Дальняя плота… Разве их все запомнишь? А запомнить надо обязательно!
   А сколько колодезей! Пьяный колодезь, Ясный колодезь, Долгий колодезь, Доробин колодезь, Копаный колодезь, Упалый колодезь, Вошеватый колодезь… Что ни колодезь, то деревня.
   А всяким Выселкам и числа нет…
   И все это его Колодези и Выселки, здесь он призван служить людям, собирать с ними невиданные урожаи и читать нечитаные книги…
   И ему вдруг захотелось наверх, к своим сверстникам, к товарищам по укомолу, вместе с которыми он должен делать жизнь в этих Колодезях и Выселках…
   Слава еще раз взглянул на карту и вышел в канцелярию.
   — Пойду в мезонин, к ребятам, — объяснил он Селиверстову. — С ними мне как-то сподручнее.
   — Давно пора, — хмыкнул Селиверстов ему вслед. — Нечего занимать чужой кабинет.


20


   Ни звезд, ни всполохов, ни даже теней за окном, сплошная темнота. И сам Слава точно в безвоздушном пространстве. Ощущение безнадежности осветило его. Ни проблеска надежды на что-нибудь хорошее.
   Он выполз из-под одеяла, ощупью нашел выключатель, вспыхнула под потолком тусклая лампочка, и Слава увидел за столом Быстрова.
   Быстрова не могло быть, и его не было, и тем не менее он сидел за столом и смотрел на Славу.
   Такое ужасное у него сегодня лицо, глаза ввалились, скулы выпячиваются, как у монгола, цвет лица мертвенно-бледный, а глаза светятся еще более тускло, чем лампочка. Неотступно смотрит на Славу, горькая усмешка свела его губы, и готов он произнести…
   Слава знает, что он может произнести, и хорошо, что Быстрова на самом деле нет в комнате.
   Такого ужасного вечера у него еще не было в жизни.
   Заседание уездного комитета партии началось в шесть часов. На улице уже стемнело. В комнате зажжено электричество. Две лампочки под потолком и одна на столе Шабунина. Все обыденно и просто.
   Сперва слушается сообщение упродкома о доставке зерна с глубинных пунктов к станциям железной дороги. Затем обсуждается вопрос о повышении личной ответственности коммунистов за состояние антирелигиозной пропаганды. Затем утверждается назначение неизвестного Славе Самотейкина старшим зоотехником Моховского конесовхоза. А затем…
   Затем из соседней комнаты, где сидят секретарь и машинистка, вызывают Быстрова Степана Кузьмича.
   — Товарищ Быстров… заходите…
   Персональное дело — вопрос о нарушении Быстровым партийной дисциплины.
   Докладывает заведующий агитпропом Кузнецов. Спокойный и неуговариваемый человек. Еще никогда и никому не удавалось уговорить Кузнецова изменить свое мнение, если тот выскажет его по какому-либо вопросу.
   Впервые Быстров присутствует на заседании укомпарта не как равноправный участник заседания, а как ответчик, как ответчик перед бывшими своими товарищами.
   Зло поблескивают его стальные глаза, но он ни на кого не смотрит. Губы жестко сжаты, под скулами перекатываются желваки. Он в бекеше и в шапке. Не захотел раздеться. Шапку сдергивает и сминает в руках. Демонстративно стоит среди кабинета.
   — Садитесь, — говорит Шабунин.
   — Ничего-с, постоим.
   — Да нет уж, присядьте, — настаивает Шабунин. Быстров садится.
   — Товарищ Быстров игнорирует решения Десятого съезда, — докладывает Кузнецов. — Ничего не поняв, не разобравшись в стратегии партии, он выступает поборником осужденных партией методов и не только на словах, но и на деле продолжает подрывать политику партии по отношению к крестьянству.