Лев Сергеевич Овалов

Двадцатые годы

Роман в двух книгах


   Моей матери,

   которая так

   и не дождалась

   этой книги.




КНИГА ПЕРВАЯ




1


   Вагон мотало из стороны в сторону, словно двигался он не по рельсам, а прыгал с ухаба на ухаб, впрочем, все сейчас так двигалось в жизни, весь поезд мотался из стороны в сторону, всю Россию мотало с ухаба на ухаб.
   Навстречу поезду плыло поле, бескрайнее, унылое, голое поле, темными волнами катившееся до самого небосклона.
   Наступал тоскливый осенний вечер, на дворе стоял октябрь, дул знобкий ветер, пронизывающий холодом.
   На одной из подножек вагона, где цеплялось особенно много незадачливых пассажиров, с трудом держались невысокая женщина в поношенной черной жакетке и черной шляпке и худенький мальчик в сером драповом пальтишке и нахлобученной на глаза гимназической фуражке.
   — Славушка, ты не замерз? — спросила женщина, всматриваясь в мальчика.
   Он стоял ступенькой выше — лицо женщины стало совсем серым от холода.
   — Нет, мама, — твердо сказал мальчик. — Ты бы достала у меня из кармана перчатки, в них тебе будет теплее.
   Одной рукой он уцепился за поручень, а в другой держал брезентовый клетчатый саквояж.
   Женщина с испугом посмотрела на свои руки в летних нитяных перчатках и негромко воскликнула:
   — Почему же ты их сам не надел?! Так ты совсем замерзнешь!
   Она подтянулась кверху и закричала, не в силах больше сдерживать тревогу за сына:
   — Господа, я вас очень прошу! Впустите ребенка! Ведь это же ребенок…
   Голос у нее был звонкий, жалобный, и на ее выкрик из тамбура высунулась чья-то голова в шапке-ушанке, из-под которой глядело красное, не по погоде распаренное лицо.
   — Где ребенок? — спросила голова и скептически уставилась на мальчика.
   — Я вас прошу, — жалобно повторила женщина. — Я вас очень прошу…
   — Да рази етто ребенок? — возразила вдруг голова. — Етто жеребенок!
   В тамбуре кто-то засмеялся…
   Действительно, мальчика нельзя уже было назвать ребенком, ему лет тринадцать, но он такой маленький, щуплый, озябший, что трудно не пожалеть его, висящего на подножке во власти холодного октябрьского ветра.
   — Господа! — еще раз воскликнула женщина. — Поймите…
   — Господ в Черном море потопили! — закричал кто-то.
   В тамбуре засмеялись еще громче.
   — Господи… — с отчаянием произнесла женщина и опять обратилась к сыну: — Надень перчатки, я прошу…
   — Ничего, мадам, не волнуйся, — сказал вдруг парень в солдатской шинели, пристроившийся обок с женщиной на одной ступеньке. — А ну…
   Парень так долго и так покорно стоял на ступеньке, что нельзя было предположить, будто он способен проникнуть в вагон.
   — А ну… — неожиданно сказал он и плечом раздвинул стоявших выше пассажиров, раздвинул так легко и свободно, что сразу стала очевидна физическая сила молчаливого парня.
   Подтянулся на площадку, поглядел на мальчика.
   — А ну, малец, двигай…
   Но мальчик спустился ниже и торопливо сказал матери:
   — Иди, иди, мама, холодно ведь…
   — Лезь, мадам, лезь, — добродушно промолвил парень. — Не пропадет твой парнишка.
   Он посторонился, пропуская женщину, протянул руку вниз и ловко и быстро втащил в тамбур мальчика вместе с его саквояжем.
   Но и в тамбуре они не задержались, парень втолкнул в вагон мальчика и женщину и втиснулся сам.
   — Размещайтесь, — сказал он. — Будем знакомы.
   — Вера Васильевна, — ответила женщина. — Не знаю, как вас и благодарить.
   — А вы не благодарите, — усмехнулся парень. — Я за справедливость.
   В вагоне было темно. Люди лежали и сидели на скамейках, в проходах и даже под скамейками. Это был обычный пассажирский вагон первых революционных лет: грязный, нетопленый и до отказа забитый пассажирами.
   Кто только среди них не встречался! Солдаты, бегущие с фронта, крестьяне, путешествующие и по личным и по мирским делам, командированные всех родов, спекулянты и мешочники, штатские в офицерских шинелях и офицеры в штатских пальто, — любой из пассажиров мог оказаться кем угодно, какой-нибудь тщедушный на вид рабочий в промасленном ватнике неожиданно оказывался эсеровским министром, пробирающимся в Симбирск к чехословакам, а пышущий довольством румяный парень в дорогой купеческой шубе — командиром самостийного партизанского отряда…
   Ни о ком нельзя было судить по первому впечатлению, — тот, кто представлялся врагом, неожиданно становился другом, а друг оказывался врагом.
   Мужчины потеснились, Вере Васильевне удалось сесть.
   Парень, оказавший неожиданное покровительство Вере Васильевне и Славушке, подал мальчику саквояж.
   — На, бери…
   Он тряхнул саквояж — в нем все время что-то побрякивало — и опустил на пол.
   — Что там у вас? — спросил парень с усмешкой. — Деньги али струменты?
   — Инструменты, — нехотя ответил Славушка, не мог он сказать, что они с матерью везут чайный сервиз, или, вернее, то, что еще недавно было сервизом: за время путешествия сервиз давно уже превратился в черепки.
   Это был очень поспешный отъезд. К поездке они стали готовиться за несколько недель, а собрались за какой-нибудь час, так сложились обстоятельства. Они не могли взять с собой никаких вещей, лишь самую малость, что-нибудь совсем необременительное, что легко дотащить, какой-нибудь саквояж или чемоданчик. Теперь Славушка понимал, как непрактичны и даже неразумны были они с матерью, но в момент отъезда эти злополучные чашки и блюдца с желтенькими цветочками казались самым необходимым. Сервиз этот, подаренный матери покойным мужем, был последней вещественной памятью о том драгоценном семейном тепле, которого не так-то уж много было в жизни Веры Васильевны и ее детей. И вот вместо того чтобы захватить одежду, или обувь, или хотя бы какие-то тряпки, которые можно обменять на хлеб или крупу, они потащили с собой эту семейную реликвию, превратившуюся в груду ненужных черепков.
   Славушка опустился на пол и, намерзшийся, голодный, усталый, тут же задремал, прикорнув к материнским коленям.
   Присев в проходе на корточки, их спаситель пытался вглядеться в незнакомую женщину.
   — Не знаю, как уж вас там, мадам или гражданка, — спросил он, — куда ж это вы, а?
   — Меня зовут Вера Васильевна, — отозвалась она. — А вас?
   — Рыбкин, — назвался Парень. — Семен Рыбкин, солдат.
   — Вы что ж, на побывку? — попробовала догадаться Вера Васильевна.
   — Можно сказать, что и на побывку, — неопределенно согласился парень и тут же добавил: — А может, и опять на фронт. А вы далеко?
   — В деревню, — сказала Вера Васильевна.
   — К родным или как?
   — Можно сказать, и к родным, и так, — сказала Вера Васильевна. — Я учительница, гонит голод, хотя есть и родственники…
   — Ну и великолепно, — одобрил парень. — Учителя теперь в деревне нужны.
   — Не знаю, — отозвалась Вера Васильевна. — Я никогда не жила в деревне…
   И она закрыла на мгновенье глаза.
   — Нет ли у кого, братки, закурить? — воззвал Рыбкин в темноту. — Махорочки бы…
   — Свою надо иметь, — назидательно отозвался кто-то.
   — Ну и на том спасибо, — беззлобно отозвался Рыбкин.
   Кто-то чиркнул спичкой, серная спичка зашипела, точно размышляя, зажигаться или не зажигаться, вспыхнул синий призрачный огонек, и наконец слабое желтое пламя на мгновенье выхватило из тьмы бледные сердитые лица.
   Владелец спички зажег огарок стеариновой свечи, приклеенной к вагонному столику.
   Свет разбудил Славушку, он встрепенулся и поднял голову.
   — Ты что? — спросила Вера Васильевна.
   — Мы скоро приедем?
   — Ах, что ты! — Вера Васильевна вздохнула. — Завтра, завтра. Еще ночь…
   Желтые блики бежали по лицам.
   — Все ездиют, ездиют, — сказал кто-то с верхней полки сиплым голосом и пошевелил ногой в лапте. — Сами не знают…
   — А ты знаешь? — спросил мужик в полушубке. — Ты-то сам знаешь?
   — Я-то знаю, — отозвался человек в лаптях. — Я за делом ездию, а не так чтобы…
   — Ну и мы за делом, — строго сказал некто у окна, и только тут Славушка рассмотрел его рясу.
   — О господи! — вздохнул пожилой бритый мужчина, протирая пальцем стекла очков в простой металлической оправе. — Очереди, давка, большевики…
   — А вы не затевайте о политике, — еще строже сказал священник. — За политику нынче расстреливают.
   — Извините, — сказал человек в очках. — Я не хотел.
   — То-то, — упрекнул мужик в полушубке. — Потушили бы вы, гражданин, свечку от греха.
   — Одну минуту, — встревоженно сказал Рыбкин. — Погодите…
   Он устроился уже рядом со Славушкой.
   — Сахару никому не надо? — спросил он и посмотрел на владельца свечки.
   Рыбкин точно всколыхнул пассажиров своими словами, все сразу зашевелились и снова замерли — шут его знает, что потребует он за свой сахар.
   — Я вот вижу у вас в кармане газетку, — продолжал Рыбкин, обращаясь уже непосредственно к владельцу свечки. — Может, сторгуемся?
   Сторговались за восемь кусков.
   — Товарища Ленина захотелось почитать? — не без язвительности спросил владелец свечки, передавая газету. — Почитайте, почитайте, молодой человек…
   — Эта какая же газета? — поинтересовался священник.
   — Самая ихняя, «Правда», — сказал владелец свечки. — Другие неправду печатают, а тут как раз товарищ Ленин и о пролетарской революции, и обо всем прочем изволят рассуждать…
   — Да нет, я не для того, — сконфуженно пробормотал Рыбкин и, пригладив газету ладонью, оторвал от нее длинную узкую полоску.
   Он бережно выбрал из кармана крошки махорки и скрутил козью ножку.
   — Разрешите? — спросил он и наклонился к огню, прикуривая цигарку.
   — Угощайтесь, — сказал владелец свечки и тут же ее задул.
   — Вот так-то лучше, — промолвил кто-то в темноте. — Ни ты людей, ни тебя люди…
   — Да-с, время темное, — сказал, судя по голосу, священник. — Лучше помолчать да подремать…
   Ночь плыла за окнами, вплывала в окна, ночь наполняла вагон…
   Вагон мотало из стороны в сторону.
   Кто-то сопел, кто-то вздыхал, кто-то постанывал…
   Славушка опять прижался к коленям матери, хотелось есть и хотелось дремать, его опять начало укачивать, он почти уже погрузился в сон и вдруг почувствовал, как чья-то шершавая рука шарит у него по лицу, погладила его по лбу, по щекам, задержалась у губ, вложила ему что-то в рот, и Славушка ощутил волшебный вкус настоящего сахара.


2


   Вера Васильевна находилась в переполненном вагоне, и все же была одна. Даже присутствие сына не нарушало ее одиночества. Она была одна, маленькая хрупкая женщина, наедине со своими бедами, горестями и сомнениями.
   Она все время помнила, что находится в грязном нетопленом вагоне медленно ползущего поезда, увозящего ее все дальше и дальше от Москвы…
   Куда? Она хотела бы это знать…
   Она знала свой новый адрес: Орловская губерния — Орел вот-вот должен появиться, — Малоархангельский уезд — Малоархангельск находится южнее Орла, неведомый Малоархангельский уезд, — Успенская волость, — Вера Васильевна еще никогда не жила ни в каких волостях, — село Успенское, — цель ее путешествия, что-то ждет ее в этом Успенском…
   Что погнало ее в этот путь?
   На этот вопрос ответить легко: голод. Неотступный голод, с которым в Москве она не смогла бы справиться…
   Вера Васильевна родилась и выросла в семье солидного московского врача. Василий Константинович Зверев в юности мечтал о научной карьере, однако сверстники обгоняли его, становились профессорами, генералами, богачами, а он так и остался хоть и уважаемым, но обыкновенным практикующим врачом. Выслушивал, пальпировал, перкутировал. Тук-тук… «Дышите. Не дышите. Тут больно? А тут?…» Лечил старательно и удачливо. На склоне лет стал завзятым библиофилом, вкладывал деньги в книги, собрал коллекцию инкунабул. Одну из лучших в Москве…
   Был привержен и церкви, и детям, и кухне, если последнюю понимать расширительно, как свой дом, и поэтому хотел от дочерей приверженности к трем немецким К[1] и мечтал о выгодных для них браках. Однако дочери не оправдали его надежд. Старшая, Надежда, удрала с оперным тенором и сгинула где-то в российских захолустьях. Средняя, Любовь, уехала в Цюрих учиться в тамошнем университете, — в России высшее образование женщинам было заказано, стала врачом и вернулась в Москву женой профессора Маневича. Младшая, Вера, окончив курсы Берлица, тоже вышла замуж, но не так удачно, как Люба, — Николай Сергеевич был всего-навсего учителем.
   Жили Ознобишины, как говорится, душа в душу. А затем господь бог позавидовал их счастью и подучил сараевского гимназиста Гаврилу Принципа застрелить австрийского кронпринца…
   Тут в личной жизни Веры Васильевны началась полная неразбериха, она овдовела, а Слава и Петя осиротели.
   С Федором Федоровичем Астаховым Вера Васильевна познакомилась вскоре после смерти Николая Сергеевича.
   Жить трудно, детей надо растить, жалованья не хватало, друзья растаяли.
   — Почему бы вам не сдать комнату?
   Появился Астахов.
   Как-то Петя и Славушка подрались, Федор Федорович разнял, Вера Васильевна зашла извиниться.
   Год спустя Вера Васильевна сказала сыну, что ей нужно с ним поговорить.
   — Федор Федорович хочет заменить вам отца…
   К тому времени не только Вере Васильевне, но и Славушке многое было известно о постояльце. Родился в орловской деревне, родители выбились в люди из простых мужиков, дом, лавка, хутор, десятин сто земли, Федора Федоровича отдали в семинарию, стать попом не захотел, сбежал на медицинский факультет, началась война, призвали в армию, произвели в прапорщики, служит в учебном полку, обучает новобранцев… Много лет спустя, когда отчима не было уже в живых, а Славушка превратился в Вячеслава Николаевича, он понял, что тот был одним из лучших представителей разночинной интеллигенции.
   По своему социальному положению Астахов принадлежал к крестьянской буржуазии, но вырос-то он среди бесправных, забитых, темных, голодных мужиков, и, будучи по складу души человеком честным и добрым, он и в армии охотнее общался с солдатами, нежели с офицерами.
   Внезапно строевые занятия с новобранцами оборвались, с одной из маршевых рот Астахов отбыл на фронт…
   Снисходя к бедственному положению сестры, Любовь Васильевна предложила ей пожить пока у нее.
   Профессор Маневич, открыто заявляя себя противником любого переустройства жизни, не мог не замечать стачек, демонстраций и протестов против войны.
   Поэтому еще в начале 1916 года Маневич предусмотрительно уплотнился, уступив Вере Васильевне целых три комнаты, а в 1917 году даже подумывал, не оформить ли ее в качестве совладелицы, однако осенью все полетело вверх тормашками.
   Предрассветный сумрак окутывал улицы серой дымкой. Воробьи исчезли со всех площадей, точно их сдуло ветром, лошадей перерезали на мясо.
   Славушка торопился в гимназию не столько на уроки, сколько к завтраку. Гимназистам по утрам выдавали ломоть булки и кружку подслащенного чая. Булки серые, невзрачные, неизвестно, где их доставали, но эти булки и чай были одним из необъяснимых чудес хмурого восемнадцатого года. Чай Славушка выпивал, а булку прятал, на ужин маме и Пете.
   Астахов встретил Февральскую революцию с ликованием, Октябрьскую с недоумением, не хотел насилия ни справа, ни слева. Солдаты выбрали его в полковой комитет, он не хотел идти ни с офицерами против солдат, ни с солдатами против офицеров. Однако народ готовился к революционной войне. Доброта сковывала Астахова, но победу одержали великие демократы. Он записался добровольцем в Красную Армию.
   Ему дали возможность перевезти семью в деревню, и Астахов поехал в Москву.
   — Что ты здесь будешь делать? — убеждал он жену. — Вы пропадете тут без меня…
   Вера Васильевна боялась деревни. Что она будет там делать? Обучать французскому языку! Крестьянских детей, не знающих даже своего родного языка! Кому нужны в этой дикой сутолоке Малерб и Ронсар?
   Сперва Федор Федорович поехал в Успенское с Петей, подготовить все к приезду жены.
   В ту осень многие уезжали из Москвы. Профессор Маневич, например, ехал в Екатеринослав. Медлить было опасно. Его все уплотняли и уплотняли. Районный совдеп отвел верхний этаж его дома под какую-то театральную студию. Маневич пытался бороться. Наркомпрос то вступался за него, то отступал перед совдепом. Внезапно кто-то вспомнил о близости Маневича к министру Кассо, стало уже не до особняка, поколебалось положение в университете…
   Любовь Васильевна призналась сестре:
   — Он бежит из России…
   Она предложила сестре ехать вместе.
   — Нет, я поеду на родину Федора Федоровича, — отказалась Вера Васильевна.
   Пока Вера Васильевна раздумывала, пришли из совдепа.
   Тетя Люба уехала. Уехала, чтобы никогда уже больше не встретиться ни с сестрой, ни с племянниками.
   — Удрал ваш профессор?
   Предложили срочно освободить квартиру. Разрешили взять только ручной багаж. Да и куда бы они повезли столы и стулья?
   Накануне отъезда Славушка с матерью зашли попрощаться с дедом.
   Доктор Зверев на круглой чугунной печурке, установленной среди книг, в нарушение всех противопожарных правил жарил картофельные оладьи.
   — Господь с вами, господь с вами, — приговаривал он. — Все образуется…
   Вера Васильевна сама надеялась, что все образуется, но ощущение бездомности и одиночества не покидало ее всю дорогу.


3


   Поезд подолгу стоял на каждой станции, но никто из вагона не выходил: вылезти затруднительно, а влезть обратно и вовсе невозможно.
   Когда поезд подошел к Змиевке, рассветало. Все в вагоне дремали, одна Вера Васильевна не спала, боялась пропустить остановку.
   — Батюшка, — негромко сказала она. — Позвольте…
   Священник спал, подложив руку под щеку, шапка с потертым бархатным верхом, отороченная собачьим мехом, свалилась с головы, длинные волосы пыльного цвета закрыли лицо.
   Вера Васильевна попыталась заглянуть через его голову, но все за окном было неясно.
   — Господа, это Змиевка? — спросила она погромче.
   Никто не ответил.
   — Нам, кажется, нужно выходить, — беспомощно сказала Вера Васильевна.
   — Ты что, мама? — отозвался Славушка с пола. — Приехали?
   — Не знаю, — сказала Вера Васильевна. — Никак не пойму.
   Славушка поднялся с шинели, на которой спал рядом с Рыбкиным, и тоже посмотрел в окно.
   Название станции за дымкой белесого тумана нельзя было разобрать.
   — Что же делать? — опять спросила Вера Васильевна. — Господа…
   Славушка наклонился к Рыбкину.
   — Послушай, — сказал он. — Сеня… Господи, да проснись же наконец!
   — Что? — спросил тот, сразу садясь на полу. — Ты чего?
   — Какая станция? — спросил Славушка. — Никак не разберем.
   — Любопытный какой, — сказал Рыбкин. — Из-за каждой станции просыпаться…
   — Да я не из-за любопытства, — сказал Славушка, — мы, кажется, приехали.
   — Тогда дело другое…
   Рыбкин встал, протиснулся к окну, бесцеремонно оперся на плечо священника. Стекло запотело, Рыбкин взял священникову шапку и протер окно.
   — Вот теперь видно, — сказал он. — Какая-то Змиевка.
   — Змиевка! — Славушка обернулся к матери. — Слышишь, мама: Змиевка!
   — Неужели Змиевка? — взволновалась Вера Васильевна. — Нам выходить!
   Вера Васильевна метнулась к проходу — все загорожено, люди сидели, приткнувшись друг к другу, тюки, мешки, корзины преграждали путь.
   Она беспомощно оглянулась на Рыбкина.
   — Что же делать?
   — Ничего, выпрыгнешь, — сказал тот.
   Он опять протиснулся к окну, перегнулся через священника, взялся за оконные ремни и потянул раму на себя.
   — Что такое? — спросил священник и поднял голову.
   Струя холодного воздуха потянулась в окно.
   — Кто там? — в свою очередь, спросил мужик в черном полушубке. — Какого дьявола…
   — Что за безобразие? — закричал кто-то с багажной полки сиплым голосом и визгливо закашлялся. — Закройте окно, теперь не лето!
   Но Рыбкин даже не отозвался.
   — Подходи, — сказал он Славушке, — а ты подвинься, батя…
   Славушка послушно протиснулся к нему, Семен повернул мальчика спиной к окну, взял под мышки, осторожно спустил через окно и поставил на землю.
   — Ну как, стоишь? — спросил Рыбкин. — Принимай инструменты.
   Так же осторожно он спустил в окно саквояж.
   — Поосторожнее, — сказал он наставительно Славушке, когда в мешке опять брякнуло. — Что там у вас — посуда, что ли?
   — Да вы что? — зло спросил кто-то сзади. — Долго тут будете безобразничать?
   — А чего разговаривать? — сказал человек, выменявший вечером сахар за газету. — Оттолкнуть и закрыть!
   — Успеешь, — невозмутимо сказал Рыбкин, не глядя на говорящего, и протянул руку Вере Васильевне. — Давай, учительница…
   — Я не знаю… — нерешительно сказала Вера Васильевна, придерживая юбку рукой.
   — А еще учительница! — сказал человек, выменявший сахар. — Такие воспитают.
   — Разврат от таких и смута, — сказал священник. — Не будь на мне сана…
   Рыбкин подсадил Веру Васильевну на столик.
   — Заправь юбку меж коленей, — приказал он. — И будем нырять.
   И Вера Васильевна оказалась на платформе.
   — Благополучно?
   — Спасибо, — поблагодарила она. — Большое спасибо.
   — Не на чем, — сказал Рыбкин. — Вы мне, а я вам.
   — А ты далеко едешь? — спросил Славушка солдата.
   — Отсюда не видать.
   — Ну, прощай, — сказал Славушка…
   Ему не хотелось расставаться с новым знакомым, Славушка понимал, что они никогда уже больше не увидятся.
   — Как тебя зовут? — спросил Рыбкин мальчика.
   — Славушка.
   — Нет, полностью, — сказал Рыбкин.
   — Вячеслав.
   — А по фамилии?
   — Ознобишин.
   — А как меня зовут — помнишь? — спросил Рыбкин.
   — Рыбкин Семен, — сказал Славушка.
   — Правильно, — сказал Рыбкин. — Давай руку.
   Славушка протянул руку к окну.
   — До свиданья, товарищ Ознобишин, — сказал Рыбкин.
   — До свиданья, товарищ Рыбкин, — сказал Славушка.
   За окном слышался гневный ропот, но отпихнуть солдата от окна никто не решался.
   — Галдят, — сказал Рыбкин, чуть ухмыляясь и кося вбок глазом. — Надо закупориваться. — Он кивнул Вере Васильевне. — До свиданья и вам, Вера Васильевна. Учите ребят, желаю. У меня тоже была правильная учительша…
   — Постой! — закричал Славушка, отставив саквояж. — Знаешь… Дай мне чего-нибудь! На память…
   — Чего на память? — переспросил Рыбкин, и точно тень прошла по его лицу.
   Он сунул руку в карман и отрицательно покачал головой.
   — Нету, — сказал он. — Я бы дал, да не осталось ни кусочка.
   Лицо Славушки вспыхнуло оттого, что Рыбкин мог подумать, будто Славушка клянчит у него сахар.
   — Да ты что! — воскликнул Славушка. — Разве я сахара? Я память от тебя…
   Он нащупал в кармане перочинный нож со множеством приспособлений, подаренный ему отчимом, и сунул в руку Рыбкину.
   — Это от меня память, — скороговоркой сказал он, захлебываясь словами. — На всю жизнь. А ты мне… — Он запнулся, не зная, что сказать. — А ты мне… Хоть пуговицу!
   Сырое осеннее утро, резкий холодный ветер, брань рассерженных пассажиров — все позабылось на мгновение.
   — Да у меня и пуговицы-то… — несмело сказал Рыбкин и улыбнулся. — Постой…
   Он сунул руку за пазуху, достал газету, разорвал пополам и протянул мальчику. В те голодные годы, особенно для мужчин, газета тоже была драгоценностью.
   — Не серчай, больше нечего, — сказал он, виновато улыбаясь. — Но ежели на память…
   — Спасибо, — сказал Славушка и спрятал газету в карман.
   — Вот и ладно, хоть почитаешь. Прощевай, теперь мне весь день отбрехиваться. — Он решительно потянул на себя ремни и захлопнул окно.
   Славушка поднял с земли саквояж и посмотрел на мать.
   — Куда ж теперь? — спросила она сына. — Обещали выслать лошадь, но как ее найти?
   — А мы подождем, — сказал Славушка. — Пойдем в вокзал, не мы найдем, так нас найдут…
   Вдали у пакгаузов стояли люди, было трудно рассмотреть, что они делают. Какой-то мужик прошел по перрону и скрылся. Вышел железнодорожный служащий, подошел к станционному колоколу, позвонил — неизвестно кому, неизвестно зачем — поезд продолжал стоять — и тоже ушел с перрона.
   Вера Васильевна и Славушка вошли в зал для пассажиров.
   — А ну как за нами не приедут? — тревожно спросила Вера Васильевна.
   Они сели на диван.
   — Ты хочешь есть? — спросил Славушка.
   — А ты? — спросила Вера Васильевна.
   — Не особенно, — сказал Славушка. — Вот чаю бы с печеньем…
   — Ты у меня фантазер, — сказала Вера Васильевна. — Ты помнишь, когда ел печенье?
   Тут в зал вошло довольно-таки странное существо в коричневой войлочной шляпе и грязном брезентовом плаще, из-под которого торчали веревочные чуни. Однако наиболее примечательно было лицо. Отовсюду торчала колючая белесая щетина, она ершилась и на подбородке, и на щеках, и даже лоб как будто зарос волосами, а из-под мохнатых колючих бровей поблескивали умные крохотные глазки.
   Мужик походил по залу, остановился против Веры Васильевны, у него из рукава, точно у фокусника, выскользнул вдруг короткий кнутик, он постегал себя по ноге и внезапно спросил:
   — Могет, ты-то и есть барыня, ась?