Слава видит спокойное, сосредоточенное лицо Шабунина и чувствует, что понимает его Шабунин, понимает, что в речах Славы от Ленина и что от Ознобишина.
   И тогда Слава припоминает урок, преподанный Шабуниным комсомольцам на уездной конференции, когда он вслух прочел им доклад Ленина на II конгрессе Коминтерна вместо того, чтобы пересказывать его своими словами.
   Слава вытаскивает из кармана сложенную газету.
   — Товарищи, — говорит он, — вместо того, чтобы пересказывать товарища Ленина, я лучше прочту…
   Дочитывает до конца, складывает газету, садится.
   — Позвольте, — обращается к нему Семин, — вы сказали, что разговаривали с товарищем Лениным?
   Слава снова встает. Как это он забыл! Конечно, это не так важно, как то, что он только что прочел, но сейчас для его слушателей это, возможно, важнее всего.
   И Слава рассказывает совсем просто, по-ученически, о своей встрече.
   И чувствует, что не может, не может, не способен передать своим слушателям то пронзительное чувство близости, какое он испытывал, разговаривая с Лениным с глазу на глаз в пустом и холодном коридоре.
   Кого-то интересуют всякие бытовые подробности: а какой это был коридор, и как появился Ленин, и как он выглядит, как говорит, как держится с людьми…
   А Слава не очень даже хорошо помнит, какой был коридор и как был Ленин одет, сейчас он понимает, что его мимолетный разговор с Лениным лишь подтверждение того огромного урока, который содержится в только что прочитанной речи, обращенной и к Славе Ознобишину, и ко всем, ко всем его сверстникам.
   Свидание с Лениным…
   Свидание с Лениным происходит именно сейчас, в тот самый момент, когда Слава и его слушатели пытаются понять его мысли и извлечь из них наставление для борьбы.


3


   Слава забежал в исполком и в сенцах столкнулся с Иваном Фомичом, — тот хоть и не жаловал исполком, а приходилось обращаться то насчет дровишек, то насчет сенца, к этому времени Иван Фомич и коровкой уже обзавелся, Ирина Власьевна была на сносях.
   Иван Фомич пригладил узкой, совсем не мужицкой чистой и гладкой рукой черную шелковистую бороду, протянул Славе мягкую ладошку.
   — Здравствуйте, — он ко всем ученикам обращался на «вы», поколебался, и Слава это уловил — как теперь именовать в общем-то еще своего ученика. — Слышал, вернулись из Москвы. Понимаю, сейчас вам не до школы, а все ж таки числитесь вы в учениках.
   И пошел, не ожидая ответа. Скрылся за дверью земотдела.
   Слава совсем перестал ходить в школу, не позволяли дела. Ивану Фомичу махнуть бы на него рукой… Но в нем удивительно развито чувство ответственности за своих учеников. Стоит любому подростку стать его учеником, как у Ивана Фомича сразу же возникает потребность вести этого ученика по жизни, довести до того момента, когда тот сможет самостоятельно продолжать свой путь. Это его призвание, не случайно он стал учителем.
   Слава представлял себе, как Иван Фомич посадит его и начнет говорить о пользе образования, объяснять, как важен для человека багаж накопленных знаний.
   — А у вас этого нет, — скажет Иван Фомич. — Вы нахватали массу отрывочных сведений, но у вас нет системы, а для человека нет большей опасности, как остаться дилетантом!
   Он скажет так или примерно так… Но и не пойти Слава не мог.
   Он пошел, когда отзвонили обедню, когда бабы в девки потянулись от церкви. Иван Фомич тоже мог ненароком забрести к обедне — не верит ни в черта, ни в бога, — в этом Слава уверен, но Иван Фомич любит демонстрировать свою независимость, власти не поощряют посещение церкви учителями, так вот нате, мне никто не указ, а потом на каком-нибудь уроке скажет, что ходит в церковь единственно из-за любви к хоровому пению, мол, церковная музыка есть выражение торжественности и благочестия, присущих многим народам и особенно русскому…
   Дни стояли странно сухие, ярко синело безоблачное небо, шелестели на березах желтые листья, озимые всходили плохо.
   Просторный дом сиял на солнце, тропинка, протоптанная от реки, белела, точно ее посыпали речным песком, и даже хвоя на лиственницах зеленела по-весеннему.
   Директора школы Слава нашел в учительской. Иван Фомич подшивал валенок, на столе перед ним — о резки войлока, нож, дратва, воск и моток тонкой пеньковой бечевки, он старательно продергивал сквозь подошву нитку.
   — Экипируюсь на зиму. — Отложил валенок в сторону, взял два стула, поставил у окна, жестом пригласил садиться, распахнул раму.
   — Теплынь… — на мгновение будто тень прошла у него по лицу. — Не нравится мне эта теплынь… — И испытующе поглядел Славе в глаза. — У меня к вам разговор…
   Но разговор получился не такой, какого ожидал Слава, не о пользе наук собирался говорить с ним учитель Никитин.
   — Слышал я о ваших докладах и в исполкоме, и перед молодежью. Поучительно, конечно, послушать и как съездили в Москву, и как побывали на съезде. Ноу меня к вам приватный, если можно так выразиться, вопрос.
   Иван Фомич перегнулся через подоконник, точно проверил, не слушает ли кто за окном.
   — Передавали, довелось вам видеть товарища Ленина?
   Слава очень гордился тем, что видел Ленина, и охотно это обстоятельство подтвердил.
   — И видел, и слышал. Ленин делал нам на съезде доклад…
   — Да, да, мне передавали, — повторил еще раз Иван Фомич. — Но это все внешнее — как он там взошел и… как высказался. Я о другом. То, что вам, может быть, и невозможно еще понять. Вот вы соприкоснулись… Непосредственно, так сказать, с ним соприкоснулись. Как вы его понимаете? Меня не интересует, какие там у него борода и лысина, какой голос, как он выглядит. Я не о том. Вы, так сказать, очутились в сфере его непосредственного воздействия, и я хочу попросить вас попытаться мне объяснить — что есть Ленин, как вы понимаете, Ленина?
   Слава сначала не понял Ивана Фомича…
   Он подробно докладывал и на собрании коммунистов в исполкоме, и на собрании молодежи в нардоме, как торопились делегаты съезда в Свердловский университет, как вместе с другими вошел в зал, как все ждали появления Ленина и как живо и увлеченно выступал Ленин. Как все были потрясены, когда вместо того, чтобы сейчас же послать всех на фронт, Ленин принялся объяснять, что надо учиться и что учиться коммунизму — это не просто сесть за парту, а учиться, связывая каждый шаг своего учения с непрерывной борьбой против старого эксплуататорского общества…
   Обо всем этом Слава рассказывал охотно и даже вдохновенно. Он запомнил внешние черты Ленина и то, как Ленин, слегка выставив вперед правую руку, в такт своим словам рубил воздух ладонью, и как иногда он вдруг насмешливо и хитро щурил глаза, и как заразительно и радостно смеялся… Это Слава заметил, как только увидел Ленина. Но вот понять Ленина, постичь… Это ему еще не дано, для этого он еще не созрел, и поэтому вопрос Никитина показался ему странным, непонятным и даже наивным.
   — Как что есть Ленин? — бездумно и даже беспечно сказал Слава. — Председатель Совнаркома. Ну, если хотите, вождь нашей партии…
   — Нет, не то, — возразил Никитин. — Как бы вам объяснить…
   Но и Никитин, несмотря на весь свой педагогический опыт, не мог достаточно отчетливо пояснить значение того, что вкладывает он в свой вопрос.
   — В истории человечества бывают эпохи невероятных социальных потрясений, подобные тектоническим явлениям в природе, однако тектонические сдвиги есть лишь действие сил природы, в то время как социальные сдвиги направляются человеческим разумом, и не надо быть мудрецом для того, чтобы понимать, что человечество переживает сейчас сильнейшее социальное потрясение, какое когда-либо имело место в жизни человеческого общества. Разумеется, потрясение это вызвано совокупностью деятельности многих великих умов, но всякому мыслящему и непредубежденному человеку очевидно, что в данный момент разум человечества воплощен в Ленине, именно Ленин есть наивысшая концентрация человеческого познания и опыта.
   То, что говорил Иван Фомич, было сложно и малопонятно, и Слава молчал, он не в состоянии был вести такой разговор.
   — И еще объясню, — продолжал Никитин. — У революции, развитием которой руководит Ленин, предостаточно противников, и все давно полетело бы к чертовой матери, а наша страна была бы разгромлена, не будь в Ленине сконцентрирован высочайший разум.
   И постепенно до Славы стало доходить, что хочет услышать от него Никитин.
   Его мало интересует впечатление от первой встречи. Человек как и все. Никитина не интересуют поверхностные впечатления. Но ведь Ленин сверхчеловек, он — гений. Вот это-то сверхчеловеческое и интересует Никитина. Подобно множеству людей, Славе довелось увидеть Ленина-человека. Но заметил ли он в нем — не постиг, а хотя бы лишь заметил, — то, что делает его направляющим умом своего времени?
   Слава не очень-то отчетливо понимал, какого ответа ждет от него Никитин, и недостаточно сознавал, что ответ этот важен не столько для Никитина, сколько для него самого.
   И почему-то вдруг принялся рассказывать Ивану Фомичу об Арсеньевых.
   — У меня есть тетка, сестра моего отца, муж ее народный комиссар, они старые революционеры, большевики…
   Он рассказал о посещении Арсеньевых, о скромной квартире нынешнего министра, о скудном их рационе, о нравственном пуританизме…
   Арсеньев вступил в партию одновременно с Лениным, вел в свое время рабочие марксистские кружки, сидел в тюрьме, несколько лет провел в ссылке, эмигрировал за границу, жил и в Лозанне, и в Париже, в 1902 году примкнул к большевикам, а в 1914-м к циммервальдовцам, почти одновременно с Лениным вернулся в 1917 году в Россию, был одним из руководителей вооруженного восстания, словом, большевик без сучка и задоринки и в то же время полный антипод Ленину.
   Мысль Арсеньева вряд ли проникала дальше, чем за порог своего кабинета, а Ленин смотрел далеко вперед, и то, что другим удавалось увидеть лишь при непосредственном соприкосновении с событиями, Ленин предвидел задолго до наступления событий. Ленин превосходил своих соратников и глубиной ума, и широтой души, и целенаправленной волей, и при этом никогда и ни перед кем не пытался обнаружить свое превосходство, а Арсеньев даже перед племянником кичился своим превосходством. Ленин щедро делился богатством своего интеллекта с окружающими, а Арсеньев держал все свои духовные ценности при себе. Ленин был солнцем, центром системы, в которой Арсеньев был лишь одним из многих и малозаметных спутников солнца.
   И чем тщательнее перечислял Слава достоинства Арсеньева, его скромность, вежливость, непритязательность, деловитость, принципиальность, тем заметнее превращались они в свою противоположность, все было то и не то…
   — Подождите, не перебивайте меня, — взмолился вдруг Слава. — Я обязательно должен досказать…
   Но Иван Фомич и не думал перебивать, наоборот, внимательнейше слушал, понимая, что в отрицании Арсеньева Слава утверждает в себе Ленина.
   — Вы понимаете, он министр, а живет ну совсем как какой-нибудь заурядный врач или чиновник…
   Слава рассказал и как тетка поила его чаем, и как охотно ел Иван Михайлович чечевицу, и даже как Иван Михайлович отказал ему в протекции, которую племянник и не думал искать у своего дяди.
   Все, все у Арсеньевых было безупречно и правильно, и как же все это было мелко и ничтожна!
   Иван Фомич вдруг схватил руку Славы и стиснул ее меж двух своих громадных ладоней, пожал и еще раз пожал, и было в этом рукопожатии что-то и дружеское, и отеческое, в этом рукопожатии заключалось утверждение самого Славы.
   — Я понимаю вас, после встречи с Лениным такие люди, как Арсеньев, утратили для вас всякий интерес…
   Он еще шире распахнул оконные рамы, по календарю стояла глубокая осень, но солнце пекло, как в июле, и какой-то телок, заскочивший в заброшенный школьный сад, носился там.
   — Слава, — торжественно сказал Иван Фомич я даже поднялся, точно почувствовал себя на уроке. — Будьте счастливы, вам удалось испить живой воды у самых ее истоков. Такое выпадает на долю немногим. Пить эту воду будут миллионы людей, она разольется, как Волга, но вам довелось напиться прямо из родника. Ленин для нас нечто большее, чем Председатель Совнаркома. Он наше знамя, наша программа, и это все очевиднее нашему народу, а скоро будет понято и всеми другими…
   За окном по-прежнему сияло солнце, жара разморила даже телка, тот перестал носиться по саду, стоял на одном месте и обгладывал молодую яблоньку.
   — Не нравится мне эта теплынь, — повторил Иван Фомич, — когда же наконец осень вступит в свои права? Солнце тоже хорошо в меру. Что делается в полях! Озимые совсем пожухли. Нам бы сейчас дождей, дождей…


4


   — Поедешь завтра, — сказал Данилочкин, строго глядя на Ознобишина, и заковылял к председательскому месту, он все чаще заменял в исполкоме Быстрова, тот свирепствовал, носился по волости из конца в конец, ни один дезертир не мог от него укрыться, хлеб находил, куда бы ни спрятали.
   — Поедешь завтра за керосином, — повторил Данилочкин, садясь и покряхтывая.
   Он ждал вопросов, но Слава молчал: ведь приказывал Быстров, а Быстрову Слава подчинялся беспрекословно.
   — Отправитесь завтра чуть свет, Степан Кузьмич наказал послать в Орел тебя и Чижова. Егор все ходы и выходы в городе знает, только ему могут не дать, у него мошенство на роже написано, а украсть может, самого себя обокрадет, а ты и получишь и довезешь, под твою ответственность отдаем керосин, получите — глаз не спускай…
   Слава так и не понял, кого имеет в виду Данилочкин — Чижова или керосин, впрочем, по существу, это было одно и то же.
   — Довезем, Василий Семенович! — заверил Слава. — Куда он от меня денется!
   — Ну то-то, — сказал Данилочкин. — Иди предупреди мать…
   Чижов застучал кнутовищем в окно кухни еще затемно, переполошил Надежду, та сперва ничего не разобрала, перепугалась, заклохтала:
   — Чаво? Каво?
   Чижов захохотал.
   — Давай своего барчука!
   Но Слава не спал. С вечера прикорнул одетым, не любил, когда его дожидались.
   Не спала и Вера Васильевна. Не могла привыкнуть к отлучкам сына.
   Он с вечера предупредил мать:
   — Завтра еду.
   — Куда?
   — В командировку.
   — В какую командировку?
   — В Орел.
   — Зачем?
   — За керосином.
   — Неужели, кроме тебя, некого послать?
   — Мамочка, это же как золото…
   Слава зашнуровал ботинки — вместо шнурков все в деревне пользовались крашенной в черный цвет пеньковой бечевкой, — накрутил на ноги обмотки, натянул куртку, нахлобучил фуражку — и готов.
   — Надень под куртку мою кофточку, замерзнешь…
   — Ты что, мам, смеешься?
   — Кофточка шерстяная…
   На улице, хоть темно еще, заметно, что пасмурно, день обещал быть теплым, похоже, собирался дождь.
   У крыльца стояла телега, запряженная каурой лошаденкой, спереди, свесив через грядку ноги, сидел Евстигней Склизнев, один из самых худоконных мужиков на селе, пришел его черед справлять трудгужповинность, Чижов топтался возле телеги.
   — Егор Егорович, — взмолилась Вера Васильевна, — уж вы присмотрите за Славой…
   — "Присмотрите", — насмешливо отвечал Чижов. — Вячеслав Николаевич начальник, а мы люди маленькие.
   — А если дождь?
   — Не сахарные!
   — Егор Егорович!
   — Не тревожьтесь, у меня с собой дождевик.
   Мама ни в одну поездку не отправляет его без напутствий.
   Слава обошел телегу, сел по другую сторону от Склизнева.
   — Поехали, поехали, — сердито забормотал он.
   Лошадь с места затрусила мелкой рысцой.
   — Счастливо! — крикнул Чижов, прыгая на ходу в телегу. — Тронулись, что ли ча!
   Склизнев молча вывернул телегу на середину дороги и хлестнул лошаденку вожжой, ехать ему не хотелось, только не властен он над собой.
   — Ничего, Вячеслав Николаевич, не горюй, — промолвил Чижов снисходительно. — Доставлю тебя туда и обратно в целости и сохранности.
   Чижов, как и многие другие в те поры, был личностью скрытых возможностей.
   Подобно многим местным мужикам, молодым парнем он подался на заработки в Донбасс, лет двадцать о нем не было ни слуху ни духу, и вдруг сразу после Октябрьской вернулся с женой, замызганной, молчаливой бабенкой, и двумя сыновьями, смышлеными и задиристыми, в отца, парнями.
   Распечатал Чижов заколоченную свою избенку, а чем жить? Не токмо что лошаденки какой — ни овцы, ни курицы, один ветер по сусекам свистит. Поклонился Егор миру, выбрали его мужики в потребиловку продавцом, и, глядишь, уже Егор Егорычем величают, оборотист, сметлив, прямо коммерции советник, на своем месте оказался мужик.
   И не то чтобы махлевал или воровал, просто способность такая, в лавку попадали разные дефицитные товары — мануфактура, мыло, соль, деготь, предметы самой первой необходимости, товары эти реализовывались в порядке натурального обмена, рабочий класс давая промышленную продукцию, а крестьянский класс расплачивался зерном, маслом, яйцами, и сколько бы ни происходило ревизий, у Чижова все сходилось тютелька в тютельку, сколько продано, столько и получено, все всегда налицо, свои доходы Чижов извлекал из товаров, которые в те суровые времена никем всерьез и не принимались за товары, то достанет модных колец штук с полета, то сколько-то сережек с красными и зелеными стеклышками, то ящик «Флоры» — крем от загара и веснушек, а то так и бессчетное количество баночек с сухими румянами, девкам: как известно, без крема и румян не прожить. Такой товар никем не учитывался, и где доставал его Чижов, никто не интересовался, во всяком случае, по государственным разнарядкам его не отпускали.
   И чем сытнее Чижову жилось, тем больше внимания уделял он своей наружности. Приехал в подбитой ветром шинелишке, в солдатских буцах, с унылыми усами на голодном, сером лице, а как заделался продавцом, не прошло двух лет, как заимел суконную куртку на заячьем меху и хоть ношеные, но хромовые сапоги, усы сбрил и стал походить на актера из захудалого театра.
   Сидеть в телеге неудобно, сзади погромыхивали два железных бидона, предназначенных под керосин, а передок занимал не то тюк, не то мешок, мешавший усесться поудобнее.
   — Чего это тут? — поинтересовался Слава.
   Чижов ласково погладил мешок, объяснил:
   — Поросеночек.
   Хотя, по объему судя, поросеночек давни уже был на возрасте.
   — Это еще куда?
   — Да так… — Чижов неопределенно пошевелил губами. — Просили тут передать… — И отвернулся.
   Моросит дождь, колеса тонут в грязи, дорога расползается. Хочется укрыться от дождя в тихое домашнее сумеречнее тепло, а лошаденка все бежит и бежит.
   Куда едем? Зачем?
   А дождь все моросит и моросит!
   За керосином?
   За керосином. За светом. За теплыми веселыми вечерами.
   Слава весь сжался, свернуться бы в комочек и дремать, дремать…
   Чижов сдержал обещание, дал мальчику «дождевик», заскорузлый брезентовый плащ, которым можно окутать трех таких мальчиков, как Слава, и Слава съежился под брезентом, натянул капюшон.
   — Николаич, замера? — закричал откуда-то сверху Чижов.
   Слава высунул голову.
   Телега стояла перед приземистой мокрой избой, по ее стенам струились унылые потеки дождя.
   — Чего?
   — Не замерз, спрашиваю? Коня покормить надоть. Зайди, обогрейся…
   Слава спрыгнул, наступил на полы плаща, чуть не упал, беспомощным чувствовал он себя в чижовском дождевике.
   В избе так же сыро и скучно, как снаружи. Молодая баба в паневе стоит у печки и безучастно смотрит на проезжих Евстигней внес торбу, подал Чижову, тот достал ситную лепешку толщиной пальца в четыре и кусок сала, завернутый в лоскут грязного кумача.
   Карманным ножом Чижов накромсал хлеб и сало.
   — Угощайтесь.
   Он заметно спешил. Раза два выскакивал на улицу проверить, подобрала ли лошадь сено.
   Едва успели поесть — и опять в нуть.
   Чижов подгонял Евстигнея, Евстигней лошадь.
   В Орел добрались запоздно, но Чижов ориентировался в неприветливых, темных переулках, как лоцман в знакомом фарватере — туда, сюда, направо, налево…
   — Заворачивай, — указал он Евстигнею на низкий домишко и сам побежал отворять ворота.
   Встретили их — сперва во дворе какая-то толстая женщина в черном, а потом, в доме уже, строгий мещанин в чуйке — не слишком любезно, но и не отказывая в квартире, должно быть, Чижов не раз уже останавливался здесь, бывая в Орле.
   Он и Евстигней с утра собрались куда-то по торговым делам, а Славу Чижов погнал в совнархоз.
   — Двигай, Николаич, керосин выбить непросто, дня три потратишь…
   Но Славе повезло. Человеку, впервые попавшему в губсовнархоз, могло показаться, что там царит беспорядок, столько посетителей моталось в его коридорах и комнатах. Слава растерялся и вместо того, чтобы обращаться в топливном отделе к лицам, обладающим в совнархозе властью, обратился за советом к скромной и тихой барышне у дверей, и как раз напал на того, кто был ему нужен.
   Именно эта барышня и выписывала ордера на керосин, хотя оказалась вовсе не такой простой, как можно было подумать.
   Сперва огрызнулась, потом пожалела Славу, он и в самом деле выглядел после дороги утомленным и жалким, спросила, откуда он, проверила документы и вдруг посочувствовала:
   — И зачем вы только полезли в снабженцы! Такому, как вы, не вырвать у нас керосина!
   Слава хотел было сказать, что она напрасно так о нем думает, но не успел, барышня посмотрела на него и пообещала:
   — Приходите завтра с утра, сегодня нет выписки, неприемный день, выдам вам керосин, да не опаздывайте, а то мои начальники разбегутся по всяким заседаниям.
   Впереди у Славы был целый свободный день.


5


   В губкомол Славе идти не хотелось, пойдут пустопорожние разговоры о росте и приросте организации, а он после поездки в Москву избегал пустопорожних разговоров. И на квартире не хотелось сидеть, он слышал, как Чижов, доставая из мешка хлеб, звякал стеклянной посудой, в ней не могло быть ничего, кроме самогонки, — Чижов пригласит каких-нибудь гостей и будет договариваться о таких делах, о которых Славе знать не положено. Поэтому он и отправился на рынок, провести одну обменную операцию. Вера Васильевна дала ему в дорогу шерстяные носки, которые выменяла у какой-то бабы на ненужный ей шелковый платочек. «У тебя не замерзнут ноги!» Слава добросовестно доехал в носках до Орла, но после посещения совнархоза ему вдруг пришла в голову идея сходить на рынок и выменять их на что-нибудь такое, что доставило бы маме удовольствие.
   По пути он заглянул на квартиру, завернул требование на керосин вместе с партийным билетом в клеенку, спрятал сверток в дорожный мешок, стянул с ног носки, сунул их в карман и с легкой душой отправился на рынок.
   Рынок был большой и пустой. День клонился к вечеру, наступала та пасмурная и унылая пора, когда деловое оживление ноябрьского базарного дня шло уже заметно на убыль. Покупатели расходились, и местные коммерсанты сворачивали торговлю. В стороне стояло несколько подвод. На них мерзли мужики с остатками картошки и пшена, привезенными в город вопреки существующим запретам. По булыжной мостовой неутомимо бродили неприметные пыльные личности, торговавшие махоркой, нитками, леденцами и мылом. Обрюзгший седой интеллигент молча держал на вытянутых руках два бронзовых подсвечника. Под навесами кустари продавали изделия своего труда — картузы, шапки, баретки и сапоги-недомерки. Две немолодые дамы склонились над загадочными лохмотьями.
   Наконец Слава увидел женщину с чулками, тонкими дамскими чулками, и чулки эти сразу ему приглянулись. Он достал из кармана носки. «Вы не могли бы сменять?…» Слава мало верил, что сделка состоится, грубые шерстяные носки и тонкие дамские чулки! Он плохо знал рыночную конъюнктуру. Владелица чулок бросила беглый взгляд на носки и тут же, без дальних разговоров, схватила их, сунула за пазуху себе, протянув взамен — нет, не одну, а целых две пары чулок. Вероятно, она посчитала обмен достаточно удачным, потому что тут же исчезла.
   Слава не успел еще представить себе радость Веры Васильевны, как мирное однообразие базарной жизни нарушил пронзительный переливчатый свист.
   Мимо Славы пронеслась повозка. Огромный мужик изо всех сил нахлестывал вожжами пегую лошаденку, а с повозки во все стороны сыпался картофель. Следом за мужиком появилась другая повозка — баба с разинутым ртом и громадной медной кастрюлей на повозке. Невесть откуда прибежали две перепуганные курицы. Отовсюду доносились крики, брань и вопли.
   Слава растерялся лишь на мгновение, он сразу сообразил, что на рынке облава.
   Несколько милиционеров и красноармейцев из продотряда оцепили рынок и вылавливали спекулянтов.
   Торговля продтоварами была запрещена, продуктами торговали из-под полы, а если кто из торговцев попадался, товар подлежал реквизиции, а самого торговца препровождали в тюрьму.
   Вислоухий красноармеец остановил Славу.
   — А вы чем торгуете, гражданин?
   — Я не торгую. Я приехал в Орел за керосином.
   — За каким керосином? Вы что, не знаете, что керосин нормированный продукт?
   — Да я не сюда, я в совнархоз…
   — А здесь что делаете?
   — А просто так…
   Красноармеец подозвал милиционера.
   — Запутался парень…
   — Чем торгуешь? — строго спросил милиционер.
   — Я за керосином…
   — Ты что, в кармане его, что ли, носишь? А ну, покажь карманы…
   И, не ожидая ответа, полез к Славе в карман и вытащил одну пару чулок за другой.