— Твои?
   — Мои.
   — Значит, чулочки?
   — Я для мамы.
   — А мама где?
   — В деревне.
   — Документы есть?
   — Документы на квартире.
   — Да чего ты с ним, — перебил красноармеец. — Мама в деревне, документы на квартире, а сам чулочками промышляет…
   Спустя минуту Слава стоял в толпе мешочников и спекулянтов, согнанных в тупик со всего базара, а еще через минуту шагал под конвоем к городской тюрьме.
   В тюрьме Ознобишин пытался протестовать, но с ним, как и с другими, много не разговаривали.
   — Утро вечера мудренее. Дождешься своего часа.
   Просторное помещение, напоминающее сарай, нары вдоль стен, длинный стол и бочка для определенных надобностей.
   Пришел дежурный, принялся всех переписывать.
   — Фамилия, инициалы, за что задержан, что конфисковано…
   Задерживали, должно быть, множество народа, потому что даже имя-отчество не спрашивали, ограничивались инициалами.
   Спросили Ознобишина:
   — Откуда взял чулки?
   — Выменял.
   — Будет врать-то. На что тебе чулки?
   Большинство, видимо, попадало сюда не раз, были уверены, что через день-два выпустят, а весь интерес сводился к одному — отберут или не отберут взятые при аресте продукты.
   Бушевать вздумал только один рыжебородый торговец.
   — Господин начальник!
   — Товарищ начальник.
   — Будьте себе товарищ… Я не возражаю, но при чем тут мои шапки? Сахар — да, крупа — да, картофель — да, но в каком законе запрещено продавать головные уборы? За что меня забрали?
   — А хлеб?
   — Что — хлеб? Я же не могу есть свои шапки.
   — Две буханки.
   — Ну что — две буханки? Я же не собирался съесть их сразу?
   — Хлеб не разрешено ни продавать, ни покупать.
   — У меня сын ответственный работник, должен он питаться?
   — Разберемся…
   Слава понятия не имел о тюрьме и вот теперь сам угодил… Верно говорят: от сумы да от тюрьмы не отказывайся. Главное, было б из-за чего! Поехал за керосином для изб-читален, сходил на базар купить маме подарок, и вот нате, доказывай, что ты не спекулянт. Впрочем, сомнений в том, что ему недолго тут находиться, у Славы не было.
   Громадная комната, сводчатый потолок такой тяжелой кладки, что его не проломить никакими кувалдами, цементный зашарканный пол. Деревянные нары вдоль стен, длинный стол, две скамейки. На окнах решетки. Лампочка под жестяным абажуром.
   И люди под стать этой унылой камере. Не отличишь друг от друга. Подавленные, упорно отрицающие за собой любую вину.
   Привлек было к себе внимание рыжий еврей, но опять же не тем, что чем-то отличался от завсегдатаев базара, а тем, что был крикливее других.
   Дежурный переписал всех в тетрадь, приказал «сидеть потише», сказал, что утром со всеми разберутся, и ушел, погремев за дверью замком.
   Арестанты принялись располагаться на нарах. Появились карты, составились партии в подкидного дурака. Иные принялись обсуждать конъюнктуру завтрашнего рынка, другие передавали соседям всякие семейные новости, здесь многие были знакомы между собой.
   Камера оживилась с приближением ужина, двое надзирателей внесли бачок, несколько глиняных мисок и множество деревянных ложек.
   — Садитесь вечерять, коммерсанты, — сказал дежурный. — Но чтобы без шума…
   К бачку подошел мужчина во френче, задумчиво поболтал в банке черпаком, пренебрежительно произнес:
   — Пшенка!
   Он быстро пересчитал обитателей камеры.
   — Становись! — раздалась его команда. — Сорок семь, шесть мисок, по восемь человек на миску, и со мной шесть человек…
   — А почему, извиняюсь, раздавать будете вы? — поинтересовался рыжий еврей.
   — А потому, что знаю порядок, — начальственно заметил мужчина.
   — А почему с вами будет не семь, а шесть человек? — продолжал интересоваться рыжий еврей.
   — А потому, что устанавливаю здесь порядок я.
   — Я извиняюсь, но кто же вы такой?
   — Начснаб. И вообще заткнись, если не хочешь получить леща.
   — Чо такое леща? — попытался было возразить поборник справедливости, но так и не дождался ответа.
   Начснаб разлил похлебку, оставив гущину на дне для себя.
   Рыжий скорбно поглядел на миску.
   — А тарелок здесь не полагается? — неуверенно спросил он. — Может быть, я не хочу есть из одной миски.
   — Так дожидайся сервиза в цветочках, — сказал начснаб и сострадательно кивнул Славе. — Бери ложку, мальчик, не зевай, ешь.
   Рыжий все-таки постучал в дверь.
   Дежурный приоткрыл глазок.
   — Будьте любезны… тарелку…
   — Не полагается.
   — Что значит не полагается? — взвизгнул рыжий. — Покажите мне такой закон, чтобы все ели с одного места?
   Глазок захлопнулся.
   Рыжий поиграл ложкой. Есть хотелось. С начснабом он еще согласился бы есть из одной миски, но рядом сидел тип с волдырем на губе.
   — И разве это суп? — спросил рыжий. — Это же пойло…
   Никто ему не ответил, все были заняты ужином, рыжий забеспокоился и, стараясь не глядеть на человека с волдырем, погрузил ложку в миску.
   — Ну вот и напитались, — благодушно сказал начснаб, облизывая ложку и засовывая ее за голенище. — Теперь до утра.
   — А что утром? — опять спросил рыжий. — Чай с хлебом?
   — Какао с бубликами, — усмехнулся начснаб. — Отпустят вас, отпустят мальчика, а меня повезут в трибунал и приговорят к расстрелу.
   Слава в ужасе поглядел на человека во френче, он лежал на нарах как ни в чем не бывало.
   Рыжий почтительно коснулся его ноги.
   — За что же это вас?
   — За баранину, — лениво сказал начснаб. — Достаю баранину, распределяю, а как выйду на базар, они тут как тут…
   — И вы думаете, вас за это…
   Начснаб лениво пускал кольца табачного дыма.
   — Тут и думать нечего, каждый раз одно и то же.
   — То есть, извините, как это каждый раз?
   — Да меня уже шесть раз расстреливали, — невозмутимо похвастался начснаб. — Подержат месяц и выпустят, сил моих больше нет, уволюсь после этого раза…
   Постепенно арестанты угомонились.
   Прикорнул и Слава возле начснаба, пока, задолго до рассвета, его не разбудил грохот раскрываемой двери.
   Двое парней в штатских пальто и с винтовками через плечо ворвались в камеру.
   — Это же смех! — закричал один из них, вглядываясь в Ознобишина. — Сейчас тебя выпустят, вот ордер…
   Слава узнал Шифрина — да, это был тот самый Шифрин, с которым он год назад ездил в политотдел Тринадцатой армии.
   Не успел Слава отозваться, как рыжего еврея точно сдуло с нар.
   — Давид, — кинулся он к Шифрину. — Чтоб ты жил сто лет…
   Шифрин точно не видел рыжебородого, он сразу же устремился к Ознобишину.
   Обниматься при встрече даже после долгой разлуки было не в нравах того времени, Ознобишин и Шифрин обменялись небрежным рукопожатием, но глаза Шифрина потеплели, и он похлопал Ознобишина по плечу.
   — Я сегодня дежурю по ЧОНу, — сообщил Шифрин. — Сообщают, среди всяких подозрительных личностей — комсомольский работник, только у него никаких документов…
   Рыжий еврей возник из-за плеча Шифрина.
   — Давид, а на меня ты взял ордер?
   Шифрин покраснел.
   — Папаша, вы таки ничего не понимаете!
   — Чего не понимаю?
   — Товарищ Ознобишин комсомольский работник, а вы…
   — Так я не комсомольский работник, но тебе-то я кто — отец или не отец?
   — Вы классовый враг, папаша, и я не имею права вас отпускать…
   — Значит, для товарища у тебя есть права, а для родного отца…
   — Папаша, вы — спекулянт.
   — Хорошо, пусть будет по-твоему, отсижу до утра, но что будет с товаром?
   — Товар передадут продкому, — холодно сказал Шифрин.
   — Как, и хлеб?
   — И хлеб.
   — И фуражки?
   — И фуражки.
   — Это же разбой! — взвизгнул рыжий. — Давид!
   Но Шифрин и Ознобишин находились уже за порогом камеры.
   Ознобишина заставили расписаться, что у него нет никаких претензий, о чулках он даже не вспомнил, и приятели очутились на улице.
   И вновь, как и тогда в поезде, при возвращении в Орел, Шифрин на мгновение замялся, но тут же преодолел смущение.
   — Что же с тобой делать? Ночь… Придется идти ко мне.
   Они зашагали по темным переулкам.
   — Это твой отец? — спросил Ознобишин, вспомнив рыжебородого еврея.
   — В них надо бросать бомбы, — сердито ответил Шифрин. — Его уже ничем не исправишь.
   Остановились перед мрачным особняком.
   Шифрин опять поколебался.
   — Ты извини, — произнес он, — мы живем в подвале.
   И только в квартире Шифрина Ознобишин начал кое-что понимать…
   В двух полуподвальных комнатах ютилось — Ознобишин не пытался их сосчитать — такое множество детей и женщин, что каждый лишний человек стал бы здесь бременем.
   — И все это твои? — удивился Ознобишин.
   — Да, — сконфуженно признался Шифрин. — Братья, сестры, тетка, племянники отца…
   И повсюду висели фуражки. Готовые и не готовые. Болванки, тульи, околыши, каркасы, козырьки, комнаты одновременно были и жильем и мастерской, и только сейчас Ознобишин заметил, как конфузит Шифрина эта обстановка.
   — Будем спать? — спросил Шифрин, бросил на лавку пальто и торопливо погасил лампу, в темноте он чувствовал себя увереннее.
   — Кого это ты привел, Давид? — спросил в темноте женский певучий голос.
   — Товарища по партии, — ответил Шифрин и тут же строго сказал: — Спи, спи, поздно, люди давно уже спят.
   Лежа в темном душном подвале, Ознобишин вдруг понял, почему Шифрин не звал его в гости: Давид стыдился своей семьи, стыдился своего отца, и хотя умом Слава понимал Давида, сердцем не мог его оправдать, — жизнь дает нам лишь одного отца и одну мать, и, какие бы они ни были, человек не смеет стыдиться своих родителей.


6


   Слава проснулся спозаранку и, сидя на узеньком диванчике, ждал, когда начнут просыпаться женщины и дети. Постепенно в комнатах началось хождение, обитатели подвала о чем-то говорили, ссорились, взвизгивали, кричали, но Слава не понимал их языка.
   А утро все не наступало, и Слава понял, что здесь оно так никогда и не наступит, дневной свет не проникал в подвал, люди здесь обречены на вечные сумерки.
   Давид сконфуженно протер глаза, прикрикнул на детей:
   — Шмаровозы, тихо! Собираетесь вы в школу или не собираетесь? — Крикнул одной из женщин: — Накорми их и отпусти. — Повернулся к Славе: — Сейчас позавтракаем и пойдем…
   Женщина с рыжими всклокоченными волосами, кое-как подколотыми шпильками, поставила на стол блюдо с мелко нарубленной свеклой и тарелку с пышками неопределенного цвета, разложила по тарелочкам свеклу, положила на каждую по одной пышке, сдвинула на край стола валявшиеся лоскутья и усадила детей.
   — Присаживайтесь, будьте любезны, — предложила она гостю. — Извините, курочки у нас нет.
   А Славе не терпелось уйти. Такого нищенства и такой грязи он не встречал даже в деревне.
   — Садись, поешь, — пригласил Давид Славу. — Хлеб, конечно, не деревенский, но есть все же можно…
   Вот когда до Славы дошли вопли рыжебородого еврея о хлебе! Для такой оравы нужно шить фуражки с утра до вечера.
   И кем же тогда является Давид, ничего не предпринявший для того, чтобы вернуть отцу конфискованные буханки? Фанатиком или героем? До чего все непросто…
   — Ты извини меня, — признался Шифрин, — не хотелось показывать тебе это свинство.
   — Ой, боже мой! — закричала вдруг седая женщина в папильотках, Слава догадался, что это мать Шифрина. — Отца забрали в каталажку, а ты сидишь тут и ничего не делаешь, чтобы спасти отцовский товар!
   — Я пойду, — сказал Слава. — Спасибо за гостеприимство.
   — Извини, — сказал ему Шифрин в спину. — Не могу я спасать эти чертовы картузы.
   И все-таки Давид чувствовал себя неуверенно, с отцом он поступил, может быть, и правильно, но перед братьями и сестрами в чем-то был виноват.
   Небо было пасмурно, моросил дождь, день в городе давно уже начался, по улицам сновали прохожие, немногочисленные продовольственные лавки были уже открыты, и белели наклеенные на стены свежие номера газет.
   Слава дошел до Болховской улицы, свернул в грязный переулок, отыскал дом, где они с Чижовым остановились, попутчики его отсутствовали, достал из мешка документы и поспешил в совнархоз.
   В топливном отделе царила обычная толчея, и не посчастливься Славе встретить здесь накануне добрую фею, долго бы ему тут пришлось мытариться со своим требованием на керосин.
   Барышня сразу узнала Славу и сама пошла с его требованием к начальству.
   — Вот и все, — сказала она, возвратясь. — Григорий Борисыч разрешил отпустить два, да я еще сделаю полпуда…
   И тут же, на глазах у Славы, к резолюции «выдать два пуда» приписала «с половиной».
   — Я же вижу, что вы не для себя, — деловито пояснила она. — Нас тут одолели всякие жулики, выпрашивают для школ, для больниц, а потом торгуют на рынке…
   Слава подумал, что такую девчонку, светловолосую, худенькую и, должно быть, голодную, невозможно подкупить.
   Она тут же выписала ордер, велела Славе расписаться в расходной книге и пожелала ему счастливого пути. Оставалось только ехать на склад и получить драгоценную жидкость.
   Слава снова отправился к себе на квартиру. Чижов и Евстигней не появлялись. Слава решил позавтракать, запустил руку в торбу, нащупал ситники и… отдернул руку.
   Его пронзило такое острое чувство раскаяния в том, что он ест хлеб, а рядом кто-то голодает, что он не смог совладать со своим внезапно возникшим желанием. Конечно, Чижов разозлится… Черт с ним! Он торопливо вытащил все ситники один за другим. Три, четыре… сунул в свой дорожный мешок и зашагал к совнархозу.
   Слава поднялся в топливный отдел. Там царила все та же толчея, посетителей даже прибавилось. Анемичная барышня сидела на своем месте.
   Она удивленно взглянула на Славу.
   — Вы что?
   — Можно вас попросить…
   — У вас все в порядке, идите, получайте…
   Слава оглянулся на входную дверь.
   — На минуточку?
   Он нерешительно двинулся к двери, барышня пошла следом за ним. На лестнице никого не было. Слава торопливо полез в мешок и подал барышне ситник, он был уверен, что она голодна.
   Однако у нее тут же сузились глаза и побелели губы.
   — Да вы что… — Она рассердилась и перешла на «ты». — Да как ты смеешь? Ты думаешь — я голодная? А еще комсомолец! Да, я голодная, — призналась она с удивительной прямотой. — Но я такая же комсомолка, как и ты. Думаешь, прибавила керосина, чтобы ты мне что-нибудь дал? Дурак! Я же сразу разобралась, что ты не жулик, а действуешь, как жулик…
   Слава никогда бы не подумал, что эта барышня, сидящая целыми днями за канцелярским столом, такая же комсомолка, как и он сам, в его представлении как-то не совмещались принадлежность к комсомолу и канцелярская деятельность, а девчонка давала ему урок принципиальности, и ему тем более хотелось поделиться с ней хлебом.
   — Чего ты злишься? — сердито сказал он. — Я же вижу, как у вас в городе. Я из деревни. Пойми, у нас все-таки больше хлеба, я по-товарищески…
   Но барышня распалялась все сильнее.
   — А я тебе вот что скажу по-товарищески, — пробормотала она, не слишком поднимая голос, чтобы не привлечь к себе внимания. — Иди и не суй мне своих булок, а то пойду и скажу, что ты давал взятку, сразу полетит ордер…
   Она способна была пожаловаться, Слава испугался за свой керосин, склонился над мешком, запихивая туда ситник, а когда поднял голову, барышни уже не было, только дверь стукнула перед его носом.
   Обескураженный Слава побрел на квартиру Шифрина.
   Давида уже не было, но остальные обитатели подвала и не думали расходиться.
   У стола сидел недавний сосед Славы по тюрьме, отец Давида, и как ни в чем не бывало мастерил очередную кепку, и на рыжей его бороде дрожала черная нитка.
   — Кто там? — Он поднял голову и сразу узнал Славу. — А, товарищ по партии.
   — Давида нет? — спросил Слава, лишь бы что-то сказать.
   — Давид уже борется с классовым врагом, — сказал старший Шифрин. — Ищите его в милиции.
   Тут из соседней комнаты выплыла мать Шифрина, все еще не причесанная, но уже без папильоток.
   — Вы? — осведомилась она у ночного постояльца. — Или вы у нас что забыли?
   Слава опять полез в свой мешок.
   — Давид вчера положил в мой мешок хлеб, а я забыл оставить…
   Родители Шифрина не внушали ему симпатий, но Слава, мысленно осудив Давида за то, что тот недостаточно заботится о братьях и сестрах, решил хоть как-то помочь этим детям.
   Растрепанная женщина выхватила из рук Славы ситники.
   — А положил он в мешок четыре? — недоверчиво спросила она. — Я понимаю, вы тоже хотите кушать, но четыре — это не пять…
   Слава скользнул за дверь. Еще минута — и от него потребуют целого барана!
   Снова отправился домой, снова не застал ни Евстигнея, ни Чижова, но на этот раз принялся терпеливо их ожидать.
   Они появились под вечер — Чижов с большим свертком в руках, а Евстигней с ящиком, прихваченным к спине лямками.
   — Удалось али как? — поинтересовался Чижов и, узнав, что керосин выписан и остается ехать только на базу и получить, тут же погнал Евстигнея запрягать лошадь.
   Слава глазами указал на сверток.
   — А это что?
   — Поросенок! — Чижов ласково похлопал ладонью по ящику. — В ящике краска, мужикам крыши красить али что, а в свертке девичьи радости — бусы и кольца. — Он захотел похвастаться приобретением, надорвал бумагу, вытащил картонную коробку, раскрыл перед Славой. — Товар дай боже!
   В коробке поблескивали разноцветные стеклянные елочные бусы.
   — На что они вам? — удивился Слава.
   — Да господи! Знаешь, Николаич, сколько я на них наторгую и яиц, и масла, и молока?
   — Да ведь они побьются?
   — А красоту навек и не покупают…
   Уплатили за постой, выехали со двора.
   — Давай, давай, — подгонял Чижов Евстигнея, — нам бы засветло из Орла…
   Телега загромыхала по мостовой.
   Осенний дождик внезапно остановился, небо точно задумалось, подул ветер, холодный, резкий, и вдруг посыпал колючий снежок, покалывая иголками лицо.
   Миновали приземистые одноэтажные улочки, пересекли Щепную площадь, вывернули на окраину к монастырю, свернули через огороды в сторону — за невысоким забором из гофрированного железа высились тяжелые цистерны, бывший нобелевский склад, над воротами которого, меж двух столбов, покачивалась под ветром жестяная вывеска с намалеванной черной краской надписью «не курить», с черепом и двумя перекрещенными костями.
   — Как в аптеке али на поле боя, — сказал Чижов и застучал кулаком по калитке.
   Выглянул сторож в малахае.
   — Какого дьявола?
   — За керосином.
   — Вы б позже приехали.
   Прочел, перечел ордер, отомкнул ворота.
   — Шевелись!
   Сам под уздцы подвел лошадь к продолговатой бочке.
   — Где посуда?
   Чижов и Евстигней составили на землю бидоны.
   — У меня как в аптеке, — сказал сторож. — Корец на десять фунтов. Сколько отпущено вам пудов? Значит, десять корцов…
   Подставил под кран ковш, наполнил и быстро, через воронку, слил керосин в бидон.
   Сторож действовал в одиночку. Слава подивился — бумажки на керосин оформляло с десяток человек, а отпускал один, и еще Слава подивился тому, как это он не боится, что могут ограбить базу, потому что на рынке за керосин можно было выменять и хлеб, и сало, и самогон.
   — А не страшно? — высказал ту же мысль Чижов. — Придут, накостыляют и увезут бочку?
   — А левольверт? — отвечал сторож. — Однова тут пришли двое, налей ведро, говорят, так один так и остался лежать, а другой давай бог ноги…
   Чижов поинтересовался:
   — А револьвер при тебе?
   — Не твоя это забота, — отрезал сторож. — Получил — и отъезжай, куда тебе надо, ночь уже…
   — Да я ничего, — примирительно сказал Чижов, — не задержал — спасибо и на этом.
   — Закурить не найдется? — попросил сторож.
   Чижов кнутиком указал на вывеску.
   — Да ведь нельзя.
   — Вам нельзя, а мне можно.
   Чижов выгреб из кармана горсть самосада, сторож стоил того, ни на минуту не задержал приезжих.
   Совсем стемнело, когда выехали на шоссе. Колеса загромыхали по смерзшимся колеям. Снег падать перестал, а ветер становился все резче. Евстигней взмахнул было кнутом и опустил руку — лошадь споткнулась и стала.
   — Ах ты, едрена палка…
   Евстигней от огорчения ругнулся. Вместо расползающейся грязи дорогу покрывали подмерзшие глинистые комья.
   — Таперя держися, — пробормотал Евстигней. — По такому гололеду и за два дни не доберешься…
   Слава с ужасом услышал предсказание Евстигнея — он, скрючившись, сидел под брезентом и чувствовал, как деревенеют его руки и ноги.
   — Ты бы, Николаич, слез, пропадешь под брезентом, — посоветовал Чижов.
   И Чижов, и Евстигней давно уже шагали возле телеги.
   Слава с трудом спрыгнул на землю. Какая твердая! Все ноги побьешь о такие глыбы. Ветер так жесток, что идти трудно. Но идти надо. Надо, надо. Вечное «надо». С детских лет сталкиваемся мы с этим «надо» и до самой смерти существуем под бременем этого слова, — умирать только не надо, и ради того, чтобы не умереть, постоянно подчиняемся этому «надо».
   Он с трудом передвигал ноги, делая вид, что ему это совсем нетрудно, стараясь не отстать от двух выносливых, закаленных мужчин.
   Экипированы они неплохо, один в ватнике и выменянном где-то зимнем мужском пальто с облезшим меховым воротником, другой — в овчинном полушубке и поверх него плотном рыжем армяке; один в валяных сапогах, обшитых кожей, другой, правда, в чунях, но предусмотрительно обвернул ноги суконными портянками. Им легче.
   А Слава, мягко выражаясь, одет не по сезону. Две рубашки, нижняя и верхняя, мамина шерстяная кофта да суконная куртка, которая могла бы согревать в нетопленом помещении, но никак уж не на таком ветру. Идти в плаще невозможно — он непомерно велик, длинен, ноги в нем будут путаться, а заскорузлый брезент усиливает ощущение холода.
   Сколько он так шел? Час, полтора? Замерзая на ходу, он только это и чувствовал; ночь, ветер, выбоины… Он все готов был послать к черту — спектакли и митинги, и это путешествие, и керосин, и самого себя…
   Он еще не знал, каким испытанием обернется для него эта поездка! Да и впоследствии не очень-то отдавал себе отчет в том, что в эти сутки его человеческое достоинство подверглось жесточайшей проверке.
   Он шел и старался не замечать холода. А как его не замечать? Думать о чем-либо другом? Он припоминал подробности съезда, на котором был недавно в Москве. Малую Дмитровку. Купеческое собрание. Делегатов. Среди них было много ребят, только что приехавших с фронта. Они были проще и жестче тех, кто еще не побывал на войне. Вероятно, этим ребятам с фронта не раз приходилось совершать такие же переходы. Нестерпимый холод, холод и голод, непроницаемая темь…
   «Как некстати ударил мороз! — размышлял Слава. — Если бы похолодало двумя-тремя днями позже. Увы, природа еще не подчиняется людям…»
   Телега неожиданно остановилась. Слава сделал несколько шагов и тоже остановился. «Тпру, тпру…» Кто сказал «тпру»? Его спутники скрутили по козьей ножке. Евстигней кресалом принялся высекать искры и высекал до тех пор, покуда не затлел пеньковый фитиль.
   И хотя Слава и не курил и понимал, что зажженная цигарка не может согреть курящего, два вспыхивающих в темноте огонька создавали иллюзию тепла.
   — Ничего, Николаич, крепись, — сочувственно произнес Чижов. — Потерпи малость, скоро ночевка.
   Давно миновали какую-то деревню, и еще деревню, и еще, но Чижов, должно быть, считал, что останавливаться рано. Пальцы на ногах у Славы совсем застыли, ноги двигались автоматически.
   «Господи, дай мне сил дойти, — твердил про себя Слава. — Не упасть и дойти…»
   Дойти… До чего? До тепла?
   Наконец Чижов сжалился. Нет, жалел он не Славу и даже не себя, хоть и сам сильно притомился, он пожалел лошадь — впереди еще немалый путь, а дорога из рук вон…
   Они въехали, вернее, вошли еще в одну деревню, и Чижов указал Евстигнею на добротную шестистенную избу.
   — Держи туда.
   Двое мужиков и баба сидели за ужином. Встретили Чижова приветливо, даже суетливо, видно было, здесь его знают.
   — Дюже замерзли? — хлопотливо спросила баба. — Мороз-то как вдарил! Садись, садись вечерять… — Указала на Славу. — А это кто с тобой? Совсем закоченел парень…
   Телегу оставили во дворе, лошадь завели в сарай, бидоны предусмотрительно внесли в сени, сверток в избу.
   Не успел Слава сесть на лавку, к нему пододвинули миску.
   — Супцу. Супцу хлебни, грейся…
   Горячая жирная похлебка обожгла его, он глотал ложку за ложкой, и бездумное умиротворение овладевало им все сильнее.
   Он опьянел от тепла, голова опустилась на стол, Чижов с помощью хозяйки оттащил его на лежанку и прикрыл чьим-то полушубком.
   Проснулся он на рассвете. Чижов осторожно тряс его за ногу, приговаривая:
   — Пора, Николаич, пора, дорога еще немалая, рассвело…
   Спросонья Слава не сразу сообразил, где находится, — чужая изба, незнакомые люди, — соскочил с лежанки, все вокруг не так уж уютно и тепло, как показалось вечером.
   Хозяйка, стоя перед загнеткой, разжигала огонь.
   Чижов вынул из мешка кусок жирной свинины, протянул хозяйке, еще пошарил в мешке.
   Недоуменно наморщил брови.
   Слава пришел на помощь:
   — Ситники?
   — Ты их, что ли, взял, Николаич? То-то, думаю, как тебе удалось получить столько керосина, — догадался Чижов. — Пхнул кому-нибудь?
   Слава молчал, и Чижов принял его молчание за согласие.