Страница:
Еще до того, как белогвардейцы ступили на набережную, ребята из его взвода пробили в двух цистернах отверстия, и нефть из них жирной струей лениво стекала в море. Но с третьей цистерной справиться не удалось. Врангелевцы вошли в порт и обстреливали красноармейцев из английских карабинов.
Андреев со своими людьми укрывался у самого берега за россыпью пустых бочек.
Пули постукивали о днища, точно камешки: тук-тук, тук-тук…
Андреев все посматривал на цистерну. Последнюю цистерну, которую не отняли у противника. Еще не отняли…
Врангелевцы только-только показались.
Андреев все посматривал на цистерну. Ему до нее ближе, чем врангелевцам.
— Ребята, рванем?!
Пули все постукивали. Не так чтобы часто, но постукивали.
— Рванем?!
Бочки пустые, сухие, просмоленные. Один из бойцов посмотрел на политрука. Вопросительно. И политрук понял, утвердительно кивнул в ответ. Набрали щепок, паклю. Все делалось в считанные секунды. Запалили спичку. Еще. Поддули…
Бочки загорались медленно, дымно, но так, что уже не потушить.
Андреев побежал к цистерне.
— Скорее!
Он не смотрел, бежит ли кто за ним.
За ним следовал весь взвод.
Добежал, оглянулся. Бойцы бегут с винтовками. Только у двух или трех в руках пылающие доски. Сговариваться нет времени.
Андреев стал, уперся головой в стенку цистерны. Кто-то вскарабкался ему на плечи. И еще кто-то… Ни дать ни взять — акробаты!
— Осторожно! Кладите горящие доски поверх нефти, не утопите! Поверх, поверх кладите, тогда загорится…
Поплыли кораблики, закачались…
— Бежим!
Не уйти от врангелевцев. Уже видно их. Злые серые лица…
— К берегу!
Побежали…
Далеко ли убежишь по песку?
Фьюить!… Закачало цистерну! Нет, не взорвалась… Черный столб метнулся вверх и повис в небе.
— Ребята, рассыпайся цепью…
Взвод уже у самой воды.
— Цепью!…
Кого-то уже нет…
Бойцы хорошо видны на берегу.
Позади огонь, впереди Азовское море…
Тут каждый обороняется как может, каждый сам по себе.
Из-за пакгаузов показались всадники. Казаки. С саблями наголо. На мгновение скрылись — и вот уже на берегу…
Скачут!
Друг ты мой единственный… Сережа! Сережа Андреев!… Не видать тебе больше белого света! Не услышать тебе ленинскую речь! Не читать тебе больше книг, не произносить речей…
Обернулся, припал на одно колено, вскинул винтовку, прицелился…
По наступающему врагу!
Одного не стало. Но за ним еще…
И все. Сабля легко врезалась в плечо. Упал. Запрокинулась голова…
Голова ты моя, головушка! Сережа ты наш, Сережа… Все! Отучился, отстрелялся, отмучился…
Спешились два казака.
— Кажись, дышит?
— В море его, пусть напьется…
Ты еще дышишь, Сережа, а тебя тащат к самой воде, и вот ты уже в воде, и тебе даже легче становится на мгновение, легкая волна покрывает твою умную, твою добрую голову, играет над тобой волна, убегает и набегает…
Вот тебя подтолкнули, вот нечем дышать, вот и все. Только ноги лежат на песке, длинные твои ноги, в нечищеных хромовых сапогах, подаренных тебе губкомом перед отправкой на фронт.
— Сапоги снять бы…
— Не пропадать же…
Сняли с тебя сапоги, Сережа!
Вечный тебе покой, вечная тебе память!
Слава проснулся с отчетливым ощущением, что встретится сегодня с Андреевым. Искал его все утро. Но так и не встретил. Понял, что никогда уже больше, никогда, никогда не встретит Сережу Андреева.
Андреев со своими людьми укрывался у самого берега за россыпью пустых бочек.
Пули постукивали о днища, точно камешки: тук-тук, тук-тук…
Андреев все посматривал на цистерну. Последнюю цистерну, которую не отняли у противника. Еще не отняли…
Врангелевцы только-только показались.
Андреев все посматривал на цистерну. Ему до нее ближе, чем врангелевцам.
— Ребята, рванем?!
Пули все постукивали. Не так чтобы часто, но постукивали.
— Рванем?!
Бочки пустые, сухие, просмоленные. Один из бойцов посмотрел на политрука. Вопросительно. И политрук понял, утвердительно кивнул в ответ. Набрали щепок, паклю. Все делалось в считанные секунды. Запалили спичку. Еще. Поддули…
Бочки загорались медленно, дымно, но так, что уже не потушить.
Андреев побежал к цистерне.
— Скорее!
Он не смотрел, бежит ли кто за ним.
За ним следовал весь взвод.
Добежал, оглянулся. Бойцы бегут с винтовками. Только у двух или трех в руках пылающие доски. Сговариваться нет времени.
Андреев стал, уперся головой в стенку цистерны. Кто-то вскарабкался ему на плечи. И еще кто-то… Ни дать ни взять — акробаты!
— Осторожно! Кладите горящие доски поверх нефти, не утопите! Поверх, поверх кладите, тогда загорится…
Поплыли кораблики, закачались…
— Бежим!
Не уйти от врангелевцев. Уже видно их. Злые серые лица…
— К берегу!
Побежали…
Далеко ли убежишь по песку?
Фьюить!… Закачало цистерну! Нет, не взорвалась… Черный столб метнулся вверх и повис в небе.
— Ребята, рассыпайся цепью…
Взвод уже у самой воды.
— Цепью!…
Кого-то уже нет…
Бойцы хорошо видны на берегу.
Позади огонь, впереди Азовское море…
Тут каждый обороняется как может, каждый сам по себе.
Из-за пакгаузов показались всадники. Казаки. С саблями наголо. На мгновение скрылись — и вот уже на берегу…
Скачут!
Друг ты мой единственный… Сережа! Сережа Андреев!… Не видать тебе больше белого света! Не услышать тебе ленинскую речь! Не читать тебе больше книг, не произносить речей…
Обернулся, припал на одно колено, вскинул винтовку, прицелился…
По наступающему врагу!
Одного не стало. Но за ним еще…
И все. Сабля легко врезалась в плечо. Упал. Запрокинулась голова…
Голова ты моя, головушка! Сережа ты наш, Сережа… Все! Отучился, отстрелялся, отмучился…
Спешились два казака.
— Кажись, дышит?
— В море его, пусть напьется…
Ты еще дышишь, Сережа, а тебя тащат к самой воде, и вот ты уже в воде, и тебе даже легче становится на мгновение, легкая волна покрывает твою умную, твою добрую голову, играет над тобой волна, убегает и набегает…
Вот тебя подтолкнули, вот нечем дышать, вот и все. Только ноги лежат на песке, длинные твои ноги, в нечищеных хромовых сапогах, подаренных тебе губкомом перед отправкой на фронт.
— Сапоги снять бы…
— Не пропадать же…
Сняли с тебя сапоги, Сережа!
Вечный тебе покой, вечная тебе память!
Слава проснулся с отчетливым ощущением, что встретится сегодня с Андреевым. Искал его все утро. Но так и не встретил. Понял, что никогда уже больше, никогда, никогда не встретит Сережу Андреева.
65
Путь недолог, пробежал за четверть часа, но иной путь длится четверть часа, а проходишь расстояние в тысячи километров, в миллионы часов, — из Духовной семинарии в Коммунистическое далеко.
Постоял на углу у газеты. «Правду» не купить, только на стене посмотреть. Серая, шершавая бумага, серые, тусклые буквы…
Вот и о нас:
"Сегодня, в 7 ч. вечера в помещении Коммунистического университета им. Свердлова (М.Дмитровка, 6) открывается 3-й Всероссийский съезд Российского Коммунистического Союза Молодежи.
Вход по делегатским и гостевым билетам.
ЦК РКСМ".
Это здорово, что я делегат!
И еще, специально о нас, об орловцах, заметка о продовольственной кампании в Орловской губернии: заготовлены и вывезены сотни подвод картофеля.
Наш подарок съезду. Это позже будет так называться: «Наш подарок съезду». Пока это никак не называется, просто люди работают, не в подарок, а просто выполняют свой долг.
Слава вышел из общежития часа за три. Часов он не имел. Жил не по часам. Никто из его товарищей не имел часов. Но он угадывал, почему надо выйти за три часа…
У каждого человека двадцатого столетия происходит своя встреча с Лениным.
У Славы Ознобишина она произошла на шестнадцатом году его жизни, 2 октября 1920 года, на Малой Дмитровке, в доме номер шесть, в зале бывшего Купеческого собрания.
Сумеречно в Москве, хотя еще день. Дождь, дождь. Беспросветная холодная моросьба.
Вот москвич, москвич, а запамятовал, в Оружейном переулке бывать не приходилось, два закоулка от него до Малой Дмитровки, а попробуй разберись, запутаешься.
— Скажите, пожалуйста, как пройти на Малую Дмитровку?
— А вам что там?
— Коммунистический университет имени Свердлова.
— Не слыхал.
— Бывшее Купеческое собрание.
— Так бы и сказали.
Вот и Дмитровка.
— До Купеческого собрания далеко?
— Понятия не имею.
— Университет имени Свердлова?
— Так бы и сказал!
У дверей сумятица, не попасть, измятые серые кепки, солдатские папахи, буденновские шлемы, красные косынки, матросские бескозырки, старые картузы… Водоворот. Как бы втиснуться… Пропуск, пропуск! Вот мандат. Проходи, мандат! Не пролезть делегатам, тут со всей Москвы поднаперло…
И в зал. А то не проберешься. Не увидишь. Не услышишь.
Торопись!
Слава ждал, когда появится Ленин. А Ленин не появлялся.
На сцене разговаривали. Тянули время, ждали. Румяный мордастый парень с черной бородой то и дело выходит и входит. Выходит и входит. Он один с бородой. С черной бородой. Зачем ему борода? Входит и говорит что-то другому, чем-то похожему на Пушкина. Тот, другой, встает, смотрит в зал, хлопает ладонью по столу, кричит:
— Тишина!
На мгновение зал замолкает, и опять начинают петь.
Песни как водовороты на реке.
— Вперед заре навстречу и дух наш молод вихри враждебные на простор речной волны вздымайся выше вся деревня сергеевна наш тяжкий молот картечью проложим путь…
— Тишина!
Слава всматривался в сцену. Вправо. Оттуда появлялись люди. Оттуда должен появиться…
В зале тускло и беспорядочно. Какой уж там порядок!
Все в шинелях, в куртках, в несуразных каких-то пиджаках, только что нет на них пулеметных лент, оставили на фронте, там нужней…
Парень в кепочке, прямо сказать, обтереть ботинки и выбросить, — стоит у сцены и чего-то допытывается. Слава не слышит, не понимает: долго ли ждать?
Юноша на сцене перегибается через стол.
— Товарищи! Владимир Ильич приедет, как только кончится заседание Политбюро…
Перерыв… Перерыв бы! Но нельзя. Разбредутся, потом собирай, а время Ленина дорого. В президиуме тоже томятся.
Сколько здесь девушек! Все в красных косынках. На самом деле их мало. Но уж очень заметны косынки. Даже при слабом освещении.
— Дух наш молод…
— Тишина!
Ленин появится справа. Оттуда все входят. Славушка встает на подоконник. Все-таки очень интересно — какой он такой?
Слава понимает, что такой же человек, как и все. Но и не совсем обычный человек. Он как мысль у человека. Бывает у человека мысль. Ясная и неуклонная. Ленин — это мысль народа. Ясная, определенная мысль.
Что тут поднялось!
Все поднялись. Сперва захлопали и тут же поднялись. Ленин сидит. Какой-то парень стоял на трибуне. Чего-то говорил. Ничего не разобрать. Сматывайся-ка ты лучше, пожалуйста! Кончай, кончай…
А вот то, что последовало дальше, Слава осмыслить не мог. Он спрыгнул с подоконника, внезапно, и его понесло. Тем более что никто не мешал. Всех несло к сцене.
А тех, что сидели в первых рядах, перенесло на сцену. Всех несло ветром истории.
Славу прибило к сцене. Он присел на корточки перед трибуной. Никто ему не мешал. Кто-то что-то пролепетал в президиуме. Славушка догадался: взывают о порядке. Но беспорядка, собственно, не было. Всем только хотелось быть поближе к Ленину.
— Ле-нин! Ле-нин! Ле-нин!
Славушкой овладевает восторг. Славушка поет «Интернационал». Ленин тоже поет. Все поют.
«Представьте себе, — будет он рассказывать много лет спустя. — Я орал. Неистово. Исступленно. Не замечая, что другие тоже орут. Я готов был в этот момент умереть. От восторга».
А Ленин сидит. Смеются его глаза. Видел ли Слава его глаза? Много лет спустя Слава утверждал, что видел.
Ленин вынимает из жилетного кармана часы, поднимает над головой, указывает на циферблат пальцем.
Шацкин… Этого парня зовут Шацкин. Слава запомнил. Парня зовут Шацкин. Он сразу понравился Славе. Кто знает, какой он! Но сразу видно, что умный. Он в этот вечер председательствовал.
Шацкин приподнялся и перегнулся через стол к Ленину.
— Владимир Ильич! Как объявить ваше выступление?
Зачем объявлять?
— Доклад о международном положении, — добивается Шацкин, — или доклад о текущем моменте?
Ленин приложил ладонь к уху, он, как и Слава, не сразу расслышал вопрос.
— Доклад о международном положении или о текущем моменте?
— Нет, нет…
Ленин качнул головой.
— Не то, не то, — быстро проговорил Ленин, негромко, но очень отчетливо. — Я буду говорить о задачах союзов молодежи.
Порывисто встал и тут же пошел к трибуне. Остановился у края сцены.
В правой руке он держит листок с конспектом, левую заложил за пройму жилета…
Так вот какой он!
Самый обыкновенный человек, ниже среднего роста…
— Товарищи, мне хотелось бы сегодня побеседовать…
И слова как будто обыкновенные.
Говорит он о том, что задача молодежи — учиться. Это, пожалуй, более чем обыкновенно.
Затем разбирает, чему и как учиться.
То, что это философия эпохи, Слава поймет позже, а пока все очень просто, очень ясно и почему-то очень… ново.
Говорит о культуре. О духовном богатстве, накопленном человечеством. Одними лозунгами коммунизма не создашь, мы должны взять у старой школы все хорошее…
Заложив руки за спину, Ленин ходит по сцене, стараясь не задеть никого из тех, кто сидит перед ним на полу.
Он произносит речь, которая на многие годы станет программой работы всей коммунистической молодежи.
Еще действует в рабочем строю Николай Островский, у него еще и намерения нет написать о себе книгу, Зоя Космодемьянская еще даже не родилась, ее еще не существует в природе, а Ленин уже определяет судьбу и Островского, и Космодемьянской, и Кошевого, и Стаханова…
Ленин останавливается, выбрасывает вперед руку, подчеркивает важную мысль:
— Вы должны воспитать из себя коммунистов…
Наша нравственность подчинена интересам классовой борьбы, революция растет во всем мире, наша нравственность в нашей борьбе!
Он не похож на отца Славы. Не похож ни на кого из родных и знакомых. Но в нем много чего-то родного, давно и хорошо знакомого. Мягкость и резкость. Сарказм и доброта…
Вот у кого бы поучиться! Ходить к нему заниматься. В его класс. Слушать его уроки. Выполнять его задания…
Так и будет. Мы еще долго будем брать у него уроки.
Разве кто-нибудь может подумать, что не минет и четырех лет, как его не станет. Ему всего пятьдесят лет! Люди доживают до семидесяти. До восьмидесяти. Он не доживет даже до осени 1924 года! И навечно переживет себя.
Ах какой он живой человек!
Позже Славу спросят:
— Он был такой?
— Какой? — спросит он.
— Непохожий на все рассказы?
— Да!
— А какой?
— Невозможно обрисовать…
Не пройдет и четырех лет, как Слава Ознобишин дымным январским утром будет стоять перед Домом Союзов, не замечая ни стужи, ни людей…
Он обдумывает план электрификации. Десятки инженеров и экономистов совместно с ним разрабатывают этот план…
— Нужно не меньше десяти лет для электрификации страны, чтобы наша обнищавшая земля могла быть обслужена по последним достижениям техники.
Слава вспоминает уроки алгебры, школу, Ивана Фомича: а+в=в+а. От перемены мест слагаемых сумма не меняется. Вот она, политическая алгебра: Советская власть плюс электрификация…
Ленин перечисляет задачи. Как просты и как непомерны…
Не всякому дано быть членом такой партии, не всякому дано выдержать невзгоды и бури, какие выдержит партия Ленина!
Он вытягивает вперед руку.
— Тому поколению, представителям которого теперь около пятидесяти лет, нельзя рассчитывать, что оно увидит коммунистическое общество. До тех пор это поколение перемрет. А то поколение, которому сейчас пятнадцать лет, оно и увидит коммунистическое общество, и само будет строить это общество. И оно должно знать, что вся задача его жизни есть строительство этого общества.
Внезапно Ленин проводит рукой по лбу, сует конспект в карман, поворачивается, идет к столу и садится.
Все кричат:
— Ленин! Ленин! Ура!
Кто-то бросается к сцене, кто-то поворачивается к сцене спиной, возбужденно переговариваясь с соседями.
Он сидит у края стола. Вынимает из кармана записки. Их несут и несут. Сперва он их брал сам. Читал, не прерывая речи. Чтобы не мешать, принялись передавать записки, минуя его. Шацкин кладет перед ним еще ворох записок.
Ленин всплескивает руками и с явным удовольствием раскладывает записки перед собой. Рассматривает. Обращается к Шацкину. Тот подает лист бумаги. Ленин перебирает записки. Составляет конспект ответа. Нет чтобы прямо взять и ответить! Он ведь все знает! Но он думает, прежде чем ответить.
Ищет что-то в кармане, встает, опускается на колено, глядит под стол.
— Что случилось, Владимир Ильич?
— Потерял записку. Такая хорошая записка! Надо ответить.
На этот раз он поднимается на трибуну.
В зале жарко и тихо, и никому не приходит в голову записать ленинские ответы.
Последняя записка…
Ленин сгреб всю кучу, сунул в карман, посмотрел в зал, сказал:
— Вот и все.
Вот и все… Или это только начало?
Паренек в гимнастерке окликает Ленина:
— Владимир Ильич!
Ленин поворачивается всем корпусом, ждет вопроса.
— Владимир Ильич… неужели… я… — Голос паренька прерывается. — Неужели я увижу коммунистическое общество?
Ленин совершенно серьезен.
— Да, да, — громко и взволнованно произносит он. — Да. Вы. Именно вы, дорогой товарищ, его и увидите.
Постоял на углу у газеты. «Правду» не купить, только на стене посмотреть. Серая, шершавая бумага, серые, тусклые буквы…
Вот и о нас:
"Сегодня, в 7 ч. вечера в помещении Коммунистического университета им. Свердлова (М.Дмитровка, 6) открывается 3-й Всероссийский съезд Российского Коммунистического Союза Молодежи.
Вход по делегатским и гостевым билетам.
ЦК РКСМ".
Это здорово, что я делегат!
И еще, специально о нас, об орловцах, заметка о продовольственной кампании в Орловской губернии: заготовлены и вывезены сотни подвод картофеля.
Наш подарок съезду. Это позже будет так называться: «Наш подарок съезду». Пока это никак не называется, просто люди работают, не в подарок, а просто выполняют свой долг.
Слава вышел из общежития часа за три. Часов он не имел. Жил не по часам. Никто из его товарищей не имел часов. Но он угадывал, почему надо выйти за три часа…
У каждого человека двадцатого столетия происходит своя встреча с Лениным.
У Славы Ознобишина она произошла на шестнадцатом году его жизни, 2 октября 1920 года, на Малой Дмитровке, в доме номер шесть, в зале бывшего Купеческого собрания.
Сумеречно в Москве, хотя еще день. Дождь, дождь. Беспросветная холодная моросьба.
Вот москвич, москвич, а запамятовал, в Оружейном переулке бывать не приходилось, два закоулка от него до Малой Дмитровки, а попробуй разберись, запутаешься.
— Скажите, пожалуйста, как пройти на Малую Дмитровку?
— А вам что там?
— Коммунистический университет имени Свердлова.
— Не слыхал.
— Бывшее Купеческое собрание.
— Так бы и сказали.
Вот и Дмитровка.
— До Купеческого собрания далеко?
— Понятия не имею.
— Университет имени Свердлова?
— Так бы и сказал!
У дверей сумятица, не попасть, измятые серые кепки, солдатские папахи, буденновские шлемы, красные косынки, матросские бескозырки, старые картузы… Водоворот. Как бы втиснуться… Пропуск, пропуск! Вот мандат. Проходи, мандат! Не пролезть делегатам, тут со всей Москвы поднаперло…
И в зал. А то не проберешься. Не увидишь. Не услышишь.
Торопись!
Слава ждал, когда появится Ленин. А Ленин не появлялся.
На сцене разговаривали. Тянули время, ждали. Румяный мордастый парень с черной бородой то и дело выходит и входит. Выходит и входит. Он один с бородой. С черной бородой. Зачем ему борода? Входит и говорит что-то другому, чем-то похожему на Пушкина. Тот, другой, встает, смотрит в зал, хлопает ладонью по столу, кричит:
— Тишина!
На мгновение зал замолкает, и опять начинают петь.
Песни как водовороты на реке.
— Вперед заре навстречу и дух наш молод вихри враждебные на простор речной волны вздымайся выше вся деревня сергеевна наш тяжкий молот картечью проложим путь…
— Тишина!
Слава всматривался в сцену. Вправо. Оттуда появлялись люди. Оттуда должен появиться…
В зале тускло и беспорядочно. Какой уж там порядок!
Все в шинелях, в куртках, в несуразных каких-то пиджаках, только что нет на них пулеметных лент, оставили на фронте, там нужней…
Парень в кепочке, прямо сказать, обтереть ботинки и выбросить, — стоит у сцены и чего-то допытывается. Слава не слышит, не понимает: долго ли ждать?
Юноша на сцене перегибается через стол.
— Товарищи! Владимир Ильич приедет, как только кончится заседание Политбюро…
Перерыв… Перерыв бы! Но нельзя. Разбредутся, потом собирай, а время Ленина дорого. В президиуме тоже томятся.
Сколько здесь девушек! Все в красных косынках. На самом деле их мало. Но уж очень заметны косынки. Даже при слабом освещении.
— Дух наш молод…
— Тишина!
Ленин появится справа. Оттуда все входят. Славушка встает на подоконник. Все-таки очень интересно — какой он такой?
Слава понимает, что такой же человек, как и все. Но и не совсем обычный человек. Он как мысль у человека. Бывает у человека мысль. Ясная и неуклонная. Ленин — это мысль народа. Ясная, определенная мысль.
Он и вошел, как все. Только очень быстро. На ходу снимая пальто. Невысокий такой. Довольно-таки коренастый. В темном пальто с черным бархатным воротником. В таких пальто ходили многие знакомые Ознобишиных. Как он снял кепку, Слава не заметил. Положил пальто и кепку на стул, сел у края стола…
В царство свободы дорогу
Грудью проложим себе!
Что тут поднялось!
Все поднялись. Сперва захлопали и тут же поднялись. Ленин сидит. Какой-то парень стоял на трибуне. Чего-то говорил. Ничего не разобрать. Сматывайся-ка ты лучше, пожалуйста! Кончай, кончай…
А вот то, что последовало дальше, Слава осмыслить не мог. Он спрыгнул с подоконника, внезапно, и его понесло. Тем более что никто не мешал. Всех несло к сцене.
А тех, что сидели в первых рядах, перенесло на сцену. Всех несло ветром истории.
Славу прибило к сцене. Он присел на корточки перед трибуной. Никто ему не мешал. Кто-то что-то пролепетал в президиуме. Славушка догадался: взывают о порядке. Но беспорядка, собственно, не было. Всем только хотелось быть поближе к Ленину.
— Ле-нин! Ле-нин! Ле-нин!
Славушкой овладевает восторг. Славушка поет «Интернационал». Ленин тоже поет. Все поют.
«Представьте себе, — будет он рассказывать много лет спустя. — Я орал. Неистово. Исступленно. Не замечая, что другие тоже орут. Я готов был в этот момент умереть. От восторга».
А Ленин сидит. Смеются его глаза. Видел ли Слава его глаза? Много лет спустя Слава утверждал, что видел.
Ленин вынимает из жилетного кармана часы, поднимает над головой, указывает на циферблат пальцем.
Шацкин… Этого парня зовут Шацкин. Слава запомнил. Парня зовут Шацкин. Он сразу понравился Славе. Кто знает, какой он! Но сразу видно, что умный. Он в этот вечер председательствовал.
Шацкин приподнялся и перегнулся через стол к Ленину.
— Владимир Ильич! Как объявить ваше выступление?
Зачем объявлять?
— Доклад о международном положении, — добивается Шацкин, — или доклад о текущем моменте?
Ленин приложил ладонь к уху, он, как и Слава, не сразу расслышал вопрос.
— Доклад о международном положении или о текущем моменте?
— Нет, нет…
Ленин качнул головой.
— Не то, не то, — быстро проговорил Ленин, негромко, но очень отчетливо. — Я буду говорить о задачах союзов молодежи.
Порывисто встал и тут же пошел к трибуне. Остановился у края сцены.
В правой руке он держит листок с конспектом, левую заложил за пройму жилета…
Так вот какой он!
Самый обыкновенный человек, ниже среднего роста…
— Товарищи, мне хотелось бы сегодня побеседовать…
И слова как будто обыкновенные.
Говорит он о том, что задача молодежи — учиться. Это, пожалуй, более чем обыкновенно.
Затем разбирает, чему и как учиться.
То, что это философия эпохи, Слава поймет позже, а пока все очень просто, очень ясно и почему-то очень… ново.
Говорит о культуре. О духовном богатстве, накопленном человечеством. Одними лозунгами коммунизма не создашь, мы должны взять у старой школы все хорошее…
Заложив руки за спину, Ленин ходит по сцене, стараясь не задеть никого из тех, кто сидит перед ним на полу.
Он произносит речь, которая на многие годы станет программой работы всей коммунистической молодежи.
Еще действует в рабочем строю Николай Островский, у него еще и намерения нет написать о себе книгу, Зоя Космодемьянская еще даже не родилась, ее еще не существует в природе, а Ленин уже определяет судьбу и Островского, и Космодемьянской, и Кошевого, и Стаханова…
Ленин останавливается, выбрасывает вперед руку, подчеркивает важную мысль:
— Вы должны воспитать из себя коммунистов…
Наша нравственность подчинена интересам классовой борьбы, революция растет во всем мире, наша нравственность в нашей борьбе!
Он не похож на отца Славы. Не похож ни на кого из родных и знакомых. Но в нем много чего-то родного, давно и хорошо знакомого. Мягкость и резкость. Сарказм и доброта…
Вот у кого бы поучиться! Ходить к нему заниматься. В его класс. Слушать его уроки. Выполнять его задания…
Так и будет. Мы еще долго будем брать у него уроки.
Разве кто-нибудь может подумать, что не минет и четырех лет, как его не станет. Ему всего пятьдесят лет! Люди доживают до семидесяти. До восьмидесяти. Он не доживет даже до осени 1924 года! И навечно переживет себя.
Ах какой он живой человек!
Позже Славу спросят:
— Он был такой?
— Какой? — спросит он.
— Непохожий на все рассказы?
— Да!
— А какой?
— Невозможно обрисовать…
Не пройдет и четырех лет, как Слава Ознобишин дымным январским утром будет стоять перед Домом Союзов, не замечая ни стужи, ни людей…
Он обдумывает план электрификации. Десятки инженеров и экономистов совместно с ним разрабатывают этот план…
— Нужно не меньше десяти лет для электрификации страны, чтобы наша обнищавшая земля могла быть обслужена по последним достижениям техники.
Слава вспоминает уроки алгебры, школу, Ивана Фомича: а+в=в+а. От перемены мест слагаемых сумма не меняется. Вот она, политическая алгебра: Советская власть плюс электрификация…
Ленин перечисляет задачи. Как просты и как непомерны…
Не всякому дано быть членом такой партии, не всякому дано выдержать невзгоды и бури, какие выдержит партия Ленина!
Он вытягивает вперед руку.
— Тому поколению, представителям которого теперь около пятидесяти лет, нельзя рассчитывать, что оно увидит коммунистическое общество. До тех пор это поколение перемрет. А то поколение, которому сейчас пятнадцать лет, оно и увидит коммунистическое общество, и само будет строить это общество. И оно должно знать, что вся задача его жизни есть строительство этого общества.
Внезапно Ленин проводит рукой по лбу, сует конспект в карман, поворачивается, идет к столу и садится.
Все кричат:
— Ленин! Ленин! Ура!
Кто-то бросается к сцене, кто-то поворачивается к сцене спиной, возбужденно переговариваясь с соседями.
Он сидит у края стола. Вынимает из кармана записки. Их несут и несут. Сперва он их брал сам. Читал, не прерывая речи. Чтобы не мешать, принялись передавать записки, минуя его. Шацкин кладет перед ним еще ворох записок.
Ленин всплескивает руками и с явным удовольствием раскладывает записки перед собой. Рассматривает. Обращается к Шацкину. Тот подает лист бумаги. Ленин перебирает записки. Составляет конспект ответа. Нет чтобы прямо взять и ответить! Он ведь все знает! Но он думает, прежде чем ответить.
Ищет что-то в кармане, встает, опускается на колено, глядит под стол.
— Что случилось, Владимир Ильич?
— Потерял записку. Такая хорошая записка! Надо ответить.
На этот раз он поднимается на трибуну.
В зале жарко и тихо, и никому не приходит в голову записать ленинские ответы.
Последняя записка…
Ленин сгреб всю кучу, сунул в карман, посмотрел в зал, сказал:
— Вот и все.
Вот и все… Или это только начало?
Ленин надевает пальто, приличное интеллигентское черное пальто с бархатным воротником, еще раз достает из жилетного кармана часы, прощается, пожимает руки, идет к выходу…
Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир…
Паренек в гимнастерке окликает Ленина:
— Владимир Ильич!
Ленин поворачивается всем корпусом, ждет вопроса.
— Владимир Ильич… неужели… я… — Голос паренька прерывается. — Неужели я увижу коммунистическое общество?
Ленин совершенно серьезен.
— Да, да, — громко и взволнованно произносит он. — Да. Вы. Именно вы, дорогой товарищ, его и увидите.
66
Еще одна ночь, и Слава покинет Москву. Все уже разъехались. Спальни в общежитии опустели, и вахтеры подозрительно посматривали на мальчика. Он перебрался к деду в его нетопленую тесную квартиру, заваленную книгами. Книги стояли на полках, лежали на полу, книгами набиты огромные лубяные короба. Дед всю жизнь собирал книги. Все здесь перемешалось, инкунабулы и бульварные романы. Дед спал, сидя в ободранном кресле, кутаясь в порванное драповое пальто. Белая нестриженая борода топорщилась во все стороны. Внука он встретил опять равнодушно.
— Оставайся, ночуй, но у меня ничего нет…
У него действительно ничего не было. Сердобольные старушки выкупали для него по карточкам скудный паек, забегала старая благодарная пациентка, щепочками растапливала «буржуйку», жарила на касторовом масле мороженую картошку, которую дед находил чрезвычайно вкусной. Он мог бы жить лучше, продавая книги, но расставаться с книгами не хотел. Даже с такими, какие свободно можно пустить на растопку. Безучастно осведомился о Вере Васильевне: «Так, так…» Старик сидел в кресле, на столе лежала раскрытая Библия, на табуретке стоял берестяной короб с письмами. Ночью, когда дед не то задремал от холода, не то впал в старческое забытье, Славушка поинтересовался содержимым короба. В нем хранилась давнишняя любовная переписка.
Через жизнь старика прошло много женщин, мальчик слышал об этом краем уха, и сейчас, вытащив наугад несколько писем, дивился, как могли женщины писать такие пылкие и страстные признания этому немытому всклокоченному старику. Все три вечера, которые Славушка провел у старика, дед вперемежку читал женские письма и Библию. Но, когда Слава обмолвился, что он коммунист, дед внезапно оживился, обхватил руку мальчика холодными влажными ладонями и притянул внука к себе:
— День вчерашний заглядывает в день завтрашний. Я читаю, а ты живешь. Не задержись ни возле книги, ни возле женщины…
Мальчик с любопытством смотрел в голубые выцветшие глаза. Дед и внук поужинали ржавой пайковой селедкой и запили ее водой с сахарином. Славушка лег на расшатанную кровать с продавленным матрацем и вскоре заснул. Ночью ему приснился сон. Голос с неба говорил о каких-то книгах. Мальчик открыл глаза. Дед сидел в кресле и читал:
— "И голос, который я слышал с неба, опять стал говорить со мною и сказал: «Пойди возьми раскрытую книгу из руки Ангела, стоящего на море и на земле».
Шестнадцатисвечовая лампочка тускло светилась под бумажным коричневым абажуром. Верх абажура обуглился, он уже отслужил свою службу. Но старику, должно быть, уютно с этой лампой. Читал он вслух, негромко, не спеша, — никому не дано знать, понимает ли дед, что дочитывает свою жизнь.
— "И я подошел к Ангелу и сказал ему: «Дай мне книгу». Он сказал мне: «Возьми и съешь ее, она будет горька во чреве твоем, но в устах твоих будет сладка как мед». — Волосы на голове деда распушились серебряным нимбом, а борода, как у бога, только что дравшегося с чертом. Ему ничто уже не нужно, он поднялся над самим собой, был выше бога и выше дьявола, все понял, ничего не может объяснить, и только любопытство светится еще в глазах. — «И взял я книгу из руки Ангела и съел ее; и она в устах моих была сладка как мед; когда же съел ее, то горько стало во чреве моем».
Самое важное, из-за чего Славушка задержался в Москве, грим и парики. Не было в те годы деревни, где не представляли Островского, и сила воплощения немало зависела от средств воплощения. Ни один агитатор не разоблачал природу кулака сильнее, чем делали это монологи Несчастливцева или жалобы Катерины. Славушка обошел весь Главполитпросвет. Мрачный субъект в солдатской гимнастерке выдал ему ордер на «три фунта волоса». Мальчик оробел. «Какого волоса?» — «Идите в подвал. Всякого». Потом мадам в пенсне написала записку в «театральные мастерские»: «Выдайте пять коробок и пять носов». — «Каких носов?» — «Любые, какие вам подойдут…» В подвале находился склад париков. Славушке отвесили три фунта. Он спорил с кладовщиком. Хотелось набрать париков побольше, выбирал самые легкие, с лысинами, а кладовщик навязывал огромные, со множеством локонов. «А как будете вы играть Мольера?» — «Мы не будем играть Мольера, — заносчиво огрызнулся мальчик. — Нам нужны современные пьесы». Разыскал театральные мастерские. Пять коробок грима было таким богатством, что с радости он согласился взять любые носы. Он появился перед дедом усталый и счастливый.
— Достал?
— Достал.
— Что?
— Парики. Носы…
— А для себя что достал? — спросил дед с пристрастием.
— Ничего.
— Говорят, приезжим выдают обмундирование.
— У меня еще вполне приличная куртка…
Дед с сомнением поглядел на внука:
— Когда едешь?
— Завтра.
— Я ничего не могу тебе дать.
— А мне ничего и не нужно.
Короб с письмами стоял на полу. Дед ногой задвинул его под кресло.
— Что ж, поезжай, — сказал дед. — Должно быть, мы с тобой больше уже не увидимся.
— Ну что ты!
Опять поужинали вместе. Ломтем хлеба и морковным чаем с сахарином. Дед разрешил сжечь одну корзину, книги жечь он не позволял. Славушка вскипятил чайник.
— У тебя есть еще какие-нибудь дела? — спросил дед.
— Да, мне еще надо видеть… — Славушка не знал, надо ли ему видеть Арсеньевых. — Арсеньевых, — сказал он. — Хочу зайти попрощаться.
Дед поежился в пальто:
— Они не хотят видеть меня, и я не хочу видеть их. Бойся торжествующих умников. Русские люди умны по природе, но очень уж любят рассуждать. Если ты сделал выбор, иди и не останавливайся. Люди любят останавливаться, и это их губит. Стоило мне остановиться, как я невольно делал шаг назад. Не останавливайся. Будь холоден или горяч, только не останавливайся. Я дам тебе одну книжечку. Захватишь с собой. — Он протянул внуку книжку в черном переплете.
Славушка раскрыл книжку. Евангелие.
— Дедушка, ты что? — смущенно произнес Славушка и улыбнулся. — Я атеист.
— И я, можно сказать, атеист, — насмешливо сказал дед. — Но богу в течение столетий приписывают самые мудрые изречения. — В книжке лежала закладка. — Вот… — сухим зеленоватым ногтем дед отчеркнул три стиха, — прочти.
И мальчик прочел.
— Вслух, — сказал дед.
И мальчик прочел вслух:
— "Знаю твои дела: ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч! Но как ты тепел, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст моих. Ибо ты говоришь: я богат, разбогател и ни в чем не имею нужды; а не знаешь, что ты несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг".
— Понял? — спросил дед.
— Более или менее, — сказал Славушка.
— Мудрые слова, — сказал дед.
— Спасибо, — сказал Славушка. — Но книжку я не возьму, неудобно, да она мне и не нужна.
— Я не хочу, чтобы ты был несчастен, — задумчиво произнес дед.
— А я и не буду, — ответил Славушка.
— А я несчастен, жалок, нищ, слеп, и наг, — еще медленнее и тише произнес дед.
— Нет, — ответил Славушка. — Если ты это понял, ты уже не несчастен.
— Нет, я несчастен, жалок и слеп — повторил дед. — Иди, будь холоден или горяч, но всегда иди. Как и многие русские люди, я слишком часто топтался на месте, и поэтому я несчастен и жалок.
— Схожу к Арсеньевым, — сказал Славушка. — Неудобно не попрощаться.
— Вот уж кто не холоден и не горяч, — сказал дед. — Много еще есть людей, которые теплы оттого, что стоят неподалеку от огня. Иди, но тебе я не советую жить отраженным светом.
На улице темно, скупо светят тусклые фонари, редкие прохожие тонут в переулках.
У Никитских ворот ветер резкими рывками набрасывается на прохожих. Пахнет сыростью, землей, ландышами, так, точно растут они тут, на мостовой, под ногами. Пустынно. Тяжелые дома загораживают бульвары. Окна поблескивают черными впадинами. Магазины заперты, торговать нечем. Одна аптека открыта: умирающим не отказывают в помощи. Зайти?
В аптеке тусклое одиночество. Безнадежно серый субъект что-то бормочет у окошка «Прием рецептов»: «Я вас прошу…». В окошечке старая еврейка. «Я вас умоляю…» Аптекарша похожа на сфинкса. «Если вы не сжалитесь, я застрелюсь на ваших глазах…». Она покачивает головой: «Без печати я не имею права». Серый субъект извивается, точно он без костей. «Каменная женщина!» Она вовсе не каменная. Усталая, печальная и неумолимая. Серый субъект клянчит. «Не могу нарушить закон». — «Тебе еще дорога твоя жизнь?…» — «Не пугайте меня, это лишнее». — «В кармане у меня бритва», — угрожает субъект.
Славушка перебивает: «Разрешите позвонить по телефону?» Аптекарша смотрит на мальчика. «По служебному делу или просто так?» — «Просто так». — «Звоните». — «Я могу заплатить…» — «Оставьте. — Аптекарша покачивает головой. — Какую ценность имеют наши деньги?… — На мальчика аптекарша смотрит еще загадочнее, чем на морфиниста. — Звоните, я сказала…». Славушка снимает трубку: «Дайте Кремль». — «Не надо», — говорит морфинист. «Это Кремль?» — переспрашивает Славушка. «Не надо, — повторяет морфинист. — Я уйду…». Он отскакивает от окошечка. Хлопнула входная дверь. «Это квартира Арсеньевых?» — К телефону подходит тетка. Равнодушно-вежлива. «Я хочу зайти…» — «Когда? Сейчас? Что-нибудь случилось?» — «Завтра я уезжаю, проститься…» — «Заходи, конечно…» Исчезновения его не заметили бы.
«Зачем вы его напугали?» — спрашивает аптекарша. «По крайней мере, он ушел…» — «Я ничего не боюсь, а ему вы не дали выплакаться, — говорит аптекарша. — Я уже видела все». — Она стара и мудра.
На улице еще темнее. Может, лучше бы посидеть с дедом? Он еще что-нибудь бы сказал. «Унион». Мальчик помнит этот кинематограф. На этот раз он не успел в нем побывать. Нет времени на развлечения. Осенняя ночь торопится. Оперетта Потопчиной. Консерватория. Университет. Все такое знакомое. Зачем он идет к Арсеньевым? Родственные отношения он не очень признает, а Арсеньевы и того меньше. Все, что было оставлено в Москве, сдвинуто в прошлое. Однако он идет. Что-то все-таки нужно, если идет.
Каменная громада Университета. Alma mater дедов и прадедов. Направо Манеж. Налево Охотный ряд. Часовня Иверской Божией Матери. Красная площадь.
— Оставайся, ночуй, но у меня ничего нет…
У него действительно ничего не было. Сердобольные старушки выкупали для него по карточкам скудный паек, забегала старая благодарная пациентка, щепочками растапливала «буржуйку», жарила на касторовом масле мороженую картошку, которую дед находил чрезвычайно вкусной. Он мог бы жить лучше, продавая книги, но расставаться с книгами не хотел. Даже с такими, какие свободно можно пустить на растопку. Безучастно осведомился о Вере Васильевне: «Так, так…» Старик сидел в кресле, на столе лежала раскрытая Библия, на табуретке стоял берестяной короб с письмами. Ночью, когда дед не то задремал от холода, не то впал в старческое забытье, Славушка поинтересовался содержимым короба. В нем хранилась давнишняя любовная переписка.
Через жизнь старика прошло много женщин, мальчик слышал об этом краем уха, и сейчас, вытащив наугад несколько писем, дивился, как могли женщины писать такие пылкие и страстные признания этому немытому всклокоченному старику. Все три вечера, которые Славушка провел у старика, дед вперемежку читал женские письма и Библию. Но, когда Слава обмолвился, что он коммунист, дед внезапно оживился, обхватил руку мальчика холодными влажными ладонями и притянул внука к себе:
— День вчерашний заглядывает в день завтрашний. Я читаю, а ты живешь. Не задержись ни возле книги, ни возле женщины…
Мальчик с любопытством смотрел в голубые выцветшие глаза. Дед и внук поужинали ржавой пайковой селедкой и запили ее водой с сахарином. Славушка лег на расшатанную кровать с продавленным матрацем и вскоре заснул. Ночью ему приснился сон. Голос с неба говорил о каких-то книгах. Мальчик открыл глаза. Дед сидел в кресле и читал:
— "И голос, который я слышал с неба, опять стал говорить со мною и сказал: «Пойди возьми раскрытую книгу из руки Ангела, стоящего на море и на земле».
Шестнадцатисвечовая лампочка тускло светилась под бумажным коричневым абажуром. Верх абажура обуглился, он уже отслужил свою службу. Но старику, должно быть, уютно с этой лампой. Читал он вслух, негромко, не спеша, — никому не дано знать, понимает ли дед, что дочитывает свою жизнь.
— "И я подошел к Ангелу и сказал ему: «Дай мне книгу». Он сказал мне: «Возьми и съешь ее, она будет горька во чреве твоем, но в устах твоих будет сладка как мед». — Волосы на голове деда распушились серебряным нимбом, а борода, как у бога, только что дравшегося с чертом. Ему ничто уже не нужно, он поднялся над самим собой, был выше бога и выше дьявола, все понял, ничего не может объяснить, и только любопытство светится еще в глазах. — «И взял я книгу из руки Ангела и съел ее; и она в устах моих была сладка как мед; когда же съел ее, то горько стало во чреве моем».
Самое важное, из-за чего Славушка задержался в Москве, грим и парики. Не было в те годы деревни, где не представляли Островского, и сила воплощения немало зависела от средств воплощения. Ни один агитатор не разоблачал природу кулака сильнее, чем делали это монологи Несчастливцева или жалобы Катерины. Славушка обошел весь Главполитпросвет. Мрачный субъект в солдатской гимнастерке выдал ему ордер на «три фунта волоса». Мальчик оробел. «Какого волоса?» — «Идите в подвал. Всякого». Потом мадам в пенсне написала записку в «театральные мастерские»: «Выдайте пять коробок и пять носов». — «Каких носов?» — «Любые, какие вам подойдут…» В подвале находился склад париков. Славушке отвесили три фунта. Он спорил с кладовщиком. Хотелось набрать париков побольше, выбирал самые легкие, с лысинами, а кладовщик навязывал огромные, со множеством локонов. «А как будете вы играть Мольера?» — «Мы не будем играть Мольера, — заносчиво огрызнулся мальчик. — Нам нужны современные пьесы». Разыскал театральные мастерские. Пять коробок грима было таким богатством, что с радости он согласился взять любые носы. Он появился перед дедом усталый и счастливый.
— Достал?
— Достал.
— Что?
— Парики. Носы…
— А для себя что достал? — спросил дед с пристрастием.
— Ничего.
— Говорят, приезжим выдают обмундирование.
— У меня еще вполне приличная куртка…
Дед с сомнением поглядел на внука:
— Когда едешь?
— Завтра.
— Я ничего не могу тебе дать.
— А мне ничего и не нужно.
Короб с письмами стоял на полу. Дед ногой задвинул его под кресло.
— Что ж, поезжай, — сказал дед. — Должно быть, мы с тобой больше уже не увидимся.
— Ну что ты!
Опять поужинали вместе. Ломтем хлеба и морковным чаем с сахарином. Дед разрешил сжечь одну корзину, книги жечь он не позволял. Славушка вскипятил чайник.
— У тебя есть еще какие-нибудь дела? — спросил дед.
— Да, мне еще надо видеть… — Славушка не знал, надо ли ему видеть Арсеньевых. — Арсеньевых, — сказал он. — Хочу зайти попрощаться.
Дед поежился в пальто:
— Они не хотят видеть меня, и я не хочу видеть их. Бойся торжествующих умников. Русские люди умны по природе, но очень уж любят рассуждать. Если ты сделал выбор, иди и не останавливайся. Люди любят останавливаться, и это их губит. Стоило мне остановиться, как я невольно делал шаг назад. Не останавливайся. Будь холоден или горяч, только не останавливайся. Я дам тебе одну книжечку. Захватишь с собой. — Он протянул внуку книжку в черном переплете.
Славушка раскрыл книжку. Евангелие.
— Дедушка, ты что? — смущенно произнес Славушка и улыбнулся. — Я атеист.
— И я, можно сказать, атеист, — насмешливо сказал дед. — Но богу в течение столетий приписывают самые мудрые изречения. — В книжке лежала закладка. — Вот… — сухим зеленоватым ногтем дед отчеркнул три стиха, — прочти.
И мальчик прочел.
— Вслух, — сказал дед.
И мальчик прочел вслух:
— "Знаю твои дела: ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч! Но как ты тепел, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст моих. Ибо ты говоришь: я богат, разбогател и ни в чем не имею нужды; а не знаешь, что ты несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг".
— Понял? — спросил дед.
— Более или менее, — сказал Славушка.
— Мудрые слова, — сказал дед.
— Спасибо, — сказал Славушка. — Но книжку я не возьму, неудобно, да она мне и не нужна.
— Я не хочу, чтобы ты был несчастен, — задумчиво произнес дед.
— А я и не буду, — ответил Славушка.
— А я несчастен, жалок, нищ, слеп, и наг, — еще медленнее и тише произнес дед.
— Нет, — ответил Славушка. — Если ты это понял, ты уже не несчастен.
— Нет, я несчастен, жалок и слеп — повторил дед. — Иди, будь холоден или горяч, но всегда иди. Как и многие русские люди, я слишком часто топтался на месте, и поэтому я несчастен и жалок.
— Схожу к Арсеньевым, — сказал Славушка. — Неудобно не попрощаться.
— Вот уж кто не холоден и не горяч, — сказал дед. — Много еще есть людей, которые теплы оттого, что стоят неподалеку от огня. Иди, но тебе я не советую жить отраженным светом.
На улице темно, скупо светят тусклые фонари, редкие прохожие тонут в переулках.
У Никитских ворот ветер резкими рывками набрасывается на прохожих. Пахнет сыростью, землей, ландышами, так, точно растут они тут, на мостовой, под ногами. Пустынно. Тяжелые дома загораживают бульвары. Окна поблескивают черными впадинами. Магазины заперты, торговать нечем. Одна аптека открыта: умирающим не отказывают в помощи. Зайти?
В аптеке тусклое одиночество. Безнадежно серый субъект что-то бормочет у окошка «Прием рецептов»: «Я вас прошу…». В окошечке старая еврейка. «Я вас умоляю…» Аптекарша похожа на сфинкса. «Если вы не сжалитесь, я застрелюсь на ваших глазах…». Она покачивает головой: «Без печати я не имею права». Серый субъект извивается, точно он без костей. «Каменная женщина!» Она вовсе не каменная. Усталая, печальная и неумолимая. Серый субъект клянчит. «Не могу нарушить закон». — «Тебе еще дорога твоя жизнь?…» — «Не пугайте меня, это лишнее». — «В кармане у меня бритва», — угрожает субъект.
Славушка перебивает: «Разрешите позвонить по телефону?» Аптекарша смотрит на мальчика. «По служебному делу или просто так?» — «Просто так». — «Звоните». — «Я могу заплатить…» — «Оставьте. — Аптекарша покачивает головой. — Какую ценность имеют наши деньги?… — На мальчика аптекарша смотрит еще загадочнее, чем на морфиниста. — Звоните, я сказала…». Славушка снимает трубку: «Дайте Кремль». — «Не надо», — говорит морфинист. «Это Кремль?» — переспрашивает Славушка. «Не надо, — повторяет морфинист. — Я уйду…». Он отскакивает от окошечка. Хлопнула входная дверь. «Это квартира Арсеньевых?» — К телефону подходит тетка. Равнодушно-вежлива. «Я хочу зайти…» — «Когда? Сейчас? Что-нибудь случилось?» — «Завтра я уезжаю, проститься…» — «Заходи, конечно…» Исчезновения его не заметили бы.
«Зачем вы его напугали?» — спрашивает аптекарша. «По крайней мере, он ушел…» — «Я ничего не боюсь, а ему вы не дали выплакаться, — говорит аптекарша. — Я уже видела все». — Она стара и мудра.
На улице еще темнее. Может, лучше бы посидеть с дедом? Он еще что-нибудь бы сказал. «Унион». Мальчик помнит этот кинематограф. На этот раз он не успел в нем побывать. Нет времени на развлечения. Осенняя ночь торопится. Оперетта Потопчиной. Консерватория. Университет. Все такое знакомое. Зачем он идет к Арсеньевым? Родственные отношения он не очень признает, а Арсеньевы и того меньше. Все, что было оставлено в Москве, сдвинуто в прошлое. Однако он идет. Что-то все-таки нужно, если идет.
Каменная громада Университета. Alma mater дедов и прадедов. Направо Манеж. Налево Охотный ряд. Часовня Иверской Божией Матери. Красная площадь.