Страница:
Поздоровался и с Федором Федоровичем и со Славушкой.
— Мой будущий ученик?
Внутри дома ничто не напоминало помещичье обиталище, но и школу не напоминало, какая-то первозданная пустота, стены и потолки белым-белы, да и полы надраены, отмыты до желтого блеска.
— Как в больнице, — вслух отметил Федор Федорович, не для похвалы Никитину — для Веры Васильевны, привлекая ее внимание к сказочной этой чистоте.
— А мы и есть больница, — прогудел в пустоте Никитин. — Медики лечат тела, а педагоги — души, наша работа потоньше, не так заметна… — Он довольно засмеялся. — Все она!
Ничего не добавил, не обернулся. Гости, однако, поняли, она — это жена.
Вера Васильевна притронулась к стене, запинаясь от удивления, от умиления.
— Неужели она?
— Ирина Власьевна, — подтвердил Никитин. — Белили совместно, кое-каких ученичков привлек, а полы самолично моет, кому ж еще!
— Нет, я бы не смогла, — призналась Вера Васильевна. — И не смогу.
— А вас и не попросят, — успокоил ее Никитин. — Ирина Власьевна учительница начальной школы, а вы преподаете деликатную французскую литературу… — Указал на лестницу, отмытую так же, как полы. — Прошу наверх. К себе не приглашаю, беспорядок, и угощать, собственно, нечем. Впрочем, если желаете, самовар поставлю…
— Нет, нет, какое там угощенье, — торопливо отказалась Вера Васильевна. — Мы по делу.
На втором этаже потолки повыше, здесь когда-то были парадные комнаты.
Никитин толкнул дверь, та с размаху ударилась об стену, и стена тоже отозвалась никитинским басом.
Парты в три ряда, стол для учителя, черная доска на стене.
— По всем школам лишние парты собирал, — похвалился Никитин. — А кое-где и украл.
Указал на парту, приглашая гостей садиться.
Парты старые, расшатанные, краска облупилась, но чистые.
— О вас я знаю все, — повел Никитин деловой разговор. — Дня три вам на акклиматизацию, и принимайтесь, обучайте баранов хорошим манерам.
— Вы так учеников?
— Бараны! — безапелляционно сказал Никитин. — Думаете, наш народ далеко ушел от баранов? Погнали на войну — мрут за царя; погнали против царя — мрут за диктатуру пролетариата… Не понимают того, что при диктатуре пролетариата мужику рано или поздно, но обязательно будет каюк!
— Для чего же тогда мужику образование?
— А для того, что народ нуждается в интеллигенции. Потому-то нам и понадобился французский язык. Пять учителей я уже набрал. Вы — французский, немецкий, я — литература и математика, Введенский — история с географией, Пенечкина — эта не тянет, не уверен в ней, — естественные науки и физика, и Андриевская — музыка и пение. Чем не гимназия?
— Вы преподаете русский и математику?
— Правильно.
— Странно.
— Простите?
— Математика и литература — странное сочетание. Литература и история, даже литература и география… Но математика?
— Именно математика и литература сочетаются лучше всего. Простите, вы умеете абстрактно мыслить?
Вера Васильевна виновато улыбнулась.
— Вероятно, не очень.
Никитина точно сорвало с места, подошел к доске, в желобке белел мел, — Ирина Власьевна заранее по заботилась, урок можно начать в любой момент, — и начал урок.
— Подростком я предпочитал математику литературе. Все яснее, четче, организованнее. Предпочитал стройность цифр и формул расплывчатому толкованию расплывчатых характеров и обстоятельств. Вкус к литературе мне привила алгебра, помогла понять законы литературы. Воспользуемся элементарным примером. Мы знаем из арифметики, что при сложении чисел благодаря закону переместительности сумма от перестановки слагаемых не меняется. Вот хотя бы… — Он с нажимом написал на доске: «3+4=7». — Переставим… — Написал: «4+3=7». — А как записать, что закон этот верен не только для этих цифр, а для любых чисел? Заменим числа буквами! Тогда переместительный закон сложения в алгебраическом выражении будет выглядеть так… — Он быстро написал: «а+в=в+а». — Какие бы два числа ни взять, мы всегда получим ту же сумму…
Иван Фомич, кажется, всерьез задумал давать урок!
— Это действительно элементарно, — перебила Вера Васильевна. — Но при чем тут литература?
— А известно вам, что в древности, когда еще не были введены специальные знаки для записи правил, математики правила своей науки излагали словами? — ответил Иван Фомич. — От слов к цифрам, от цифр к словам. Что есть математика? Изучение величин и пространственных форм. А что есть литература? Тоже изучение величин и нахождение этих величин в пространстве. Характеры, фабулы и сюжеты можно изучать по тому же принципу. Литературные образы те же алгебраические понятия. Каждый читатель конкретизирует их по-своему, хотя большей частью толкования совпадают, большинство людей воспринимает действительность весьма ограниченно. Впрочем, великие математики, великие писатели и великие социологи меняют наше представление о привычных истинах, поэтому всякий гений всегда великий революционер. Хотите одну элементарную формулу? — Иван Фомич хмыкнул от удовольствия. — Пролетариат, крестьянство, армия… Тождеством называется равенство, верное при всех допустимых значениях входящих в него букв… Элементарно? Числовой множитель, стоящий впереди буквенных множителей, называется коэффициентом… А что есть коэффициент? — Он опять хмыкнул. — Вооруженное восстание. А в сумме имеем Великую Октябрьскую революцию. Далее начинаются уравнения… С одним неизвестным. С двумя. Со многими. Извлекать корень еще рано. Абстрактно, конечно, можно извлечь, но реально… Вот какой математикой, если вам угодно, занимается уважаемый товарищ Ленин. А для того, чтобы не умозрительно, а чувственно понять происходящее, нам приходится прибегать к литературе, заменять абстрактные обозначения конкретными характерами. Вот почему в переходный период я отдаю предпочтение литературе. А в устоявшемся обществе… В устоявшемся обществе будет торжествовать математика! — Никитин обернулся к Федору Федоровичу: — А что по сему поводу скажете вы?
Но Федор Федорович отвлек его от абстрактных рассуждений.
— Все это интересно, но мы уносимся в эмпиреи. Мечты мечтами, а жить приходится сегодняшним днем. Дрова-то у вас на зиму есть?
Федор Федорович тревожился, он привез жену и детей в деревню не на голод и холод.
— Будут, — самоуверенно отрубил Никитин. — Заставлю исполком, а нет, родители за каждого ученика привезут по возу соломы… — Он обратил вдруг внимание на мальчика. — Ты каких поэтов любишь?
— Фета… Блока… — неуверенно ответил ок. Блока он почти что и не знал, а Фета нашел среди отцовских книг и прочел полностью. — Беранже еще…
— А надо Пушкина, — строго сказал Никитин. — Для русского человека Пушкин — основа основ.
— А как здесь вообще живется?
Вера Васильевна не смогла яснее выразить свою мысль, ей хотелось спросить — можно ли здесь вообще жить — чем, так сказать, люди живы, не мужики, конечно, те, известно, пашут, сеют, растят хлеб, а вот как живут здесь люди интеллигентные.
Никитин подошел к окну, поглядел в сад, обернулся к гостям и весело сказал:
— Жутковато.
— То есть что значит жутковато? — спросил Федор Федорович.
— А очень просто! — Никитин застегнул ворот рубашки на все пуговки.
Славушка и пуговкам подивился: маленькие, круглые, черные, вроде тех, что бывают на детских ботинках.
— Не сплю ночами, стою у окна и все всматриваюсь…
Федор Федорович посочувствовал:
— Бессонница? Сердце?
Иван Фомич фыркнул.
— Какое там, к черту, сердце! Оно у меня бычье. Боюсь, как бы не подожгли. Мужички покоя лишились. Зайдутся от зависти…
Вера Васильевна не могла понять:
— Да чему ж завидовать?
— Как не завидовать, когда я такой дом захватил! — Он не без нежности погладил стену. — Сколько бы из этого кирпича печек сложили! А тут на-кась выкуси! Я же кулак…
Вера Васильевна улыбнулась:
— Какой же вы кулак…
Но Иван Фомич не принял ее сочувствия.
— А я и есть кулак, — сказал он не без хвастовства. — Дом, свиньи, корова. Достойный объект для зависти…
— Но ведь вы школу создали, вы воспитатель их детей…
— А им на это ровным счетом начхать. Через тридцать лет рай, а хлеб сейчас отбирают? Мужик реалист, что из того, что его сын через тридцать лет станет инженером или врачом. Ты ему сейчас дай мануфактуры и керосина. Вот и вырубили со зла сад.
Федор Федорович не любил гипербол:
— Но при чем тут кулак…
Иван Фомич стоял на своем:
— Как понимается это слово? Экспроприатор, эксплуататор. Дров привези, школьный участок вспаши, да мало ли чего. Исполком самообложенье назначил на ремонт школы, по пуду с хозяйства, знаете, как мужики взвыли…
— Но все же…
— А я и в самом деле кулак, и ничего зазорного в том не вижу. Кулак — первый человек на деревне, а я и есть первый. Сильный — кулак, слабый — бедняк, так что ж, по-вашему, лучше быть слабым? Нет мужика, который не хочет быть кулаком. Всякий хороший хозяин — потенциальный кулак, я бы только кулаков и ставил в деревне у власти, а комбеды, как фараоновы коровы, и кулаков сожрут, и сами сдохнут от голода.
— Но ведь бедняков больше, это же армия…
— Кто был ничем, тот станет всем? Армия, которой суждено лечь костьми во имя светлого будущего. Если хотите, Ленин тоже кулак, только во вселенском масштабе. Рябушинские и Мамонтовы захватывали предприятия мелкие и создавали крупные, а Ленин одним махом проглотил их всех и создал одно-единственное, именуемое «пролетарское государство». «Все куплю», — сказало злато. «Все возьму», — сказал булат… Взять-то взяли, только еще надо научиться управлять. Хозяин — государство, а мы его приказчики, и нам теперь предстоит выдержать колоссальный натиск разоренных мелких хозяйчиков… — Впрочем, Иван Фомич тут же себя оборвал: — Однако оставим этот студенческий спор…
— Во всяком случае, это очень сложно, — поддакнула Вера Васильевна.
Иван Фомич пальцем постучал по парте, как по пустому черепу.
— А где вы видели простоту?
Гости поговорили еще минут пять, условились — мать и сын пойдут в школу через два дня…
Возвращались молча, только Вера Васильевна спросила сына:
— Ну как, нравится он тебе?
Славушка ответил не задумываясь:
— Да.
Чем нравится, он не мог сказать, по отдельности все не нравилось — сходство с каким-то мужицким атаманом, преклонение перед своим мундиром, хвастливая возня со свиньями, неуважительные отзывы об учениках, которым, в общем-то, он посвятил свою жизнь, и, наконец, дифирамбы математике, которую Славушка не любил…
Но все вместе вызывало острый мальчишеский интерес к Никитину.
Федор Федорович опять перенес жену через реку, и Славушке не понравилось, как отчим нес его мать, слишком уж прижимал к себе, слишком долго не опускал на землю…
Все-таки она больше принадлежала Славушке, Федор Федорович в чем-то для них, для мамы, для Пети и Славушки, посторонний…
На улице темнело, когда они вернулись, за окнами светились лампы, Нюрка у крыльца всматривалась в темноту.
— Ты чего? — спросил Федор Федорович.
— Вас дожидаю, — отозвалась Нюрка. — Прасковья Егоровна серчают, исть хотят.
Все сидят за столом, ждут.
Старуха скребет по столу ложкой.
— М-мы… м-мы…
Кто знает, что она хочет сказать!
В ужин, как и в обед, щи да каша, все то же.
Павел Федорович похлебал, похлебал, отложил ложку.
— Федя, надо бы поговорить.
— Да и мне надо.
Славушке есть не хотелось, пожевал хлеба и полез на печку, лег на теплое Надеждино тряпье, прикорнул, то слышал разговор за столом, то убегал мыслью за пределы Успенского.
Надежда что-то долдонила, односложно отвечал Павел Федорович, что-то пыталась сказать старуха, ее не понимали, она сердилась, стучала по столу ложкой.
Потом сразу замолчали, кончили есть. Убежал Петя. Ушел Федосей, задать лошадям корму на ночь. Ушла Вера Васильевна. Нюрка кинулась к Прасковье Егоровне, помочь встать, ей не лечь в постель без посторонней помощи, но старуха не вставала, мычала, брызгала слюной.
— Идите, идите, мамаша, — жестко сказал Павел Федорович. — Нюшка-то за день намаялась, выспаться надо, ей сидеть не с руки… — Он помог Нюшке поднять мать, чуть не насильно довел до двери. — Приятных сновидений, мамаша. — Надежду выставил без церемоний: — Пройдись до ветру, не торопись…
Братья остались вдвоем, внешне схожие, высокие, сухие, поджарые и разные по внутренней сути.
— Все никак не поговорить, Федя…
— Я и то смотрю, Паша, уеду, а на что оставляю жену — не знаю.
— Жена женой, но и мы братья.
— В нынешние времена брат на брата идет, за грех не считает.
— Нам с тобой делить нечего.
— Как знать.
— Сестры выделены, мать умрет, любая половина твоя.
— Я не о том, я б от всего имущества отказался, да и тебе посоветую.
— А жрать что?
— Да ведь и я не спешу, недаром привез жену и детей, без хозяйства сегодня не прожить.
— А завтра?
— Завтра я хочу легко жить.
— Тебе хорошо говорить: закончишь свои университеты, станешь врачом, куском хлеба до смерти обеспечен. А что я без хозяйства? В работники идти?…
Оба замолчали. Слышно, как прусаки шуршат по стене.
— У меня к тебе, Федя, просьба…
— Все, что могу.
— Ты в Красную Армию почему пошел?
— Как почему? Сложный вопрос. Я русский. Куда бы меня ни кидала судьба, а родина моя здесь, в Успенском.
— Считаешь, что те нерусские?
— Видишь ли… Настоящая жена сама верность, а жена, доступная каждому встречному-поперечному, уже не жена, а потерянный человек, у такой ни роду, ни племени.
— А те, считаешь…
— Торгуют и собой и родиной.
Павел Федорович прошелся по кухне, спорить не хотелось, в глубине души он соглашался с братом.
— А если в семье драка?
— Все равно чужих людей в семейную распрю не мешают, еще больше беды.
— Тебя мобилизовали?
— Сам пошел.
— А если убьют?
— От судьбы не уйдешь, а судьба у человека одна.
— А если не там и не тут?
— У честного человека не получится.
— Значит, ты доброволец?
— Какое это имеет значение?
— Большое.
— Важно, как сам понимаешь себя.
— И документ есть?
— Конечно.
— Так вот какая просьба. Сходи до отъезда в исполком. Насколько легче, если в семье доброволец.
— Хозяйство наше все равно не спрятать.
— Хозяйство наше родине не в убыток.
— Подумают, из-за хозяйства пошел в добровольцы.
— А почему бы и не пойти? Пускай думают.
— Неудобно…
— На дом наш давно зарятся, потребиловку хотят открыть. Скотину заберут. В земле ограничат…
— Неудобно, Паша.
— За-ради матери. Придут отбирать коров… Или хуже — из дома выбросят… Не переживет мать. Теперь одна защита — бумажки.
— И у меня просьба, — сказал Федор Федорович. — Не обижайте Веру. Особенно, если случится что.
— Зачем обижать…
— Вы на все способны… — Федор Федорович спохватился, наоборот, следовало выразить уверенность, что не способны обидеть, он перешел на миролюбивый тон: — Жениться не собираешься?
— Сам знаешь мое положение, — пожаловался Павел Федорович. — Мамаша никогда не разрешит.
— Теперь бы и не спросясь…
— Как можно, поперечить все одно что убить…
Тут Славушка окончательно заснул. Разбудила его тошнота, горло перехватывал противный тяжелый запах. Рядом на печке похрапывал Федосей. Запах шел от сырых портянок, развешанных на бечевке над головами спящих.
Мальчик перелез через Федосея. Над столом тускло мерцала привернутая лампа, по столу бегали прусаки, на скамейке, поджав к животу ноги, спала Надежда.
Славушка попил из ведра воды, пошел в горницу. В сенях беспросветная темь, далекий собачий лай, все вокруг спало. Славушка открыл дверь. В столовой ярко горела лампа, на деревянном диване сидели мать и отчим, они порывисто отстранились друг от друга.
— Ты чего? — спросила Вера Васильевна.
— Проснулся.
— А я не хотела тебя будить.
— Не уезжайте завтра, — сказал Славушка отчиму. — Нам тут без вас не привыкнуть.
— А на войне ни к чему не привыкнуть, — ответил отчим. — Здесь тоже вроде как на войне… — У него грустные глаза. — И убежать от нее нельзя. Если я задержусь хоть на день, буду уже не доброволец, а дезертир.
— Понимаю, — сказал Славушка.
Ему жаль отчима. Он уходит в залу, вставляет отчима с Верой Васильевной.
— Пойдешь со мной? — утром спрашивает отчим мальчика.
— Куда?
— На Кудыкину гору, лягушек ловить…
Он еще не знает, что эти «лягушки» спасут ему жизнь. Им недалеко идти, в «волость», так все называют волисполком. Вот оно — одноэтажное кирпичное здание на бугре. Слюдяные какие-то оконца. Жесткая коновязь перед низким крыльцом…
Пыльный коридор и три двери. «Налево пойдешь — сам пропадешь, прямо пойдешь — коня потеряешь, направо — оба погибнете…» Налево — военкомат, прямо — земельный отдел, направо — президиум.
— Сейчас увидишь Быстрова, — говорит отчим. — Глава здешнего правительства.
На стенке в позолоченной раме портрет кудлатого старика, под портретом письменный стол и обтянутый черной кожей диван, и левее, у окна, дамский письменный столик.
За дамским столиком грузный мужчина с обвисшими черными усами.
— Дмитрию Фомичу, — здоровается отчим. — Вчера был у Ивана Фомича.
— Слышал, слышал.
— А сегодня к вам.
Оказывается, это брат Ивана Фомича, в прошлом волостной писарь, а ныне секретарь исполкома.
Федор Федорович взглядывает на Маркса.
— А где…
Он имеет в виду Быстрова.
— Борется с контрреволюцией, — говорит Дмитрий Фомич как о чем-то само собою разумеющемся. — Поехал в Ржавец, отбирать у дезертиров оружие.
Федор Федорович подает Никитину справку о своем зачислении в Красную Армию.
— Разумно, — одобряет Дмитрий Фомич. — Теперь к вашему хозяйству не подступиться, а то Степан Кузьмич нацелился на одну вашу лошадку…
Не понять, кому сочувствует Дмитрий Фомич — Быстрову или Астаховым.
— Надолго к нам?
— Сегодня уже.
— Мало погостевали.
— Ничего не поделаешь.
— Обратно в Москву?
— Нет, прямо в Ростов.
Никитин регистрирует удостоверение, что-то вписывает в толстенный гроссбух и выдает Федору Федоровичу справку.
Отчим и пасынок возвращаются домой.
— Ты помнишь отца? — спрашивает отчим.
Славушка кивает.
— От всех слышал о его честности, кажется, это была самая его характерная черта.
Славушка кивает.
— Вот и ты будь таким.
Славушка кивает.
— Не огорчай маму, береги, кроме тебя да Пети, о ней некому позаботиться…
В доме суета. Вера Васильевна поминутно открывает мужнин чемодан, все перекладывает и перекладывает в нем белье. Нюрка печет на дорогу пироги. Павел Федорович приносит то кусок сала, то банку масла, то банку меда. Прасковья Егоровна беззвучно плачет. Славушка изучает по карте путь до Ростова. Наконец в сборы включается Федосей, идет запрягать лошадь…
И вот суета сменилась тишиной, Славушка по-прежнему изучает карту, Прасковья Егоровна тяжело сопит, Вера Васильевна складывает какую-то рубашку, а Федора Федоровича и Федосея уже нет — тю-тю, уехали!
— Мой будущий ученик?
Внутри дома ничто не напоминало помещичье обиталище, но и школу не напоминало, какая-то первозданная пустота, стены и потолки белым-белы, да и полы надраены, отмыты до желтого блеска.
— Как в больнице, — вслух отметил Федор Федорович, не для похвалы Никитину — для Веры Васильевны, привлекая ее внимание к сказочной этой чистоте.
— А мы и есть больница, — прогудел в пустоте Никитин. — Медики лечат тела, а педагоги — души, наша работа потоньше, не так заметна… — Он довольно засмеялся. — Все она!
Ничего не добавил, не обернулся. Гости, однако, поняли, она — это жена.
Вера Васильевна притронулась к стене, запинаясь от удивления, от умиления.
— Неужели она?
— Ирина Власьевна, — подтвердил Никитин. — Белили совместно, кое-каких ученичков привлек, а полы самолично моет, кому ж еще!
— Нет, я бы не смогла, — призналась Вера Васильевна. — И не смогу.
— А вас и не попросят, — успокоил ее Никитин. — Ирина Власьевна учительница начальной школы, а вы преподаете деликатную французскую литературу… — Указал на лестницу, отмытую так же, как полы. — Прошу наверх. К себе не приглашаю, беспорядок, и угощать, собственно, нечем. Впрочем, если желаете, самовар поставлю…
— Нет, нет, какое там угощенье, — торопливо отказалась Вера Васильевна. — Мы по делу.
На втором этаже потолки повыше, здесь когда-то были парадные комнаты.
Никитин толкнул дверь, та с размаху ударилась об стену, и стена тоже отозвалась никитинским басом.
Парты в три ряда, стол для учителя, черная доска на стене.
— По всем школам лишние парты собирал, — похвалился Никитин. — А кое-где и украл.
Указал на парту, приглашая гостей садиться.
Парты старые, расшатанные, краска облупилась, но чистые.
— О вас я знаю все, — повел Никитин деловой разговор. — Дня три вам на акклиматизацию, и принимайтесь, обучайте баранов хорошим манерам.
— Вы так учеников?
— Бараны! — безапелляционно сказал Никитин. — Думаете, наш народ далеко ушел от баранов? Погнали на войну — мрут за царя; погнали против царя — мрут за диктатуру пролетариата… Не понимают того, что при диктатуре пролетариата мужику рано или поздно, но обязательно будет каюк!
— Для чего же тогда мужику образование?
— А для того, что народ нуждается в интеллигенции. Потому-то нам и понадобился французский язык. Пять учителей я уже набрал. Вы — французский, немецкий, я — литература и математика, Введенский — история с географией, Пенечкина — эта не тянет, не уверен в ней, — естественные науки и физика, и Андриевская — музыка и пение. Чем не гимназия?
— Вы преподаете русский и математику?
— Правильно.
— Странно.
— Простите?
— Математика и литература — странное сочетание. Литература и история, даже литература и география… Но математика?
— Именно математика и литература сочетаются лучше всего. Простите, вы умеете абстрактно мыслить?
Вера Васильевна виновато улыбнулась.
— Вероятно, не очень.
Никитина точно сорвало с места, подошел к доске, в желобке белел мел, — Ирина Власьевна заранее по заботилась, урок можно начать в любой момент, — и начал урок.
— Подростком я предпочитал математику литературе. Все яснее, четче, организованнее. Предпочитал стройность цифр и формул расплывчатому толкованию расплывчатых характеров и обстоятельств. Вкус к литературе мне привила алгебра, помогла понять законы литературы. Воспользуемся элементарным примером. Мы знаем из арифметики, что при сложении чисел благодаря закону переместительности сумма от перестановки слагаемых не меняется. Вот хотя бы… — Он с нажимом написал на доске: «3+4=7». — Переставим… — Написал: «4+3=7». — А как записать, что закон этот верен не только для этих цифр, а для любых чисел? Заменим числа буквами! Тогда переместительный закон сложения в алгебраическом выражении будет выглядеть так… — Он быстро написал: «а+в=в+а». — Какие бы два числа ни взять, мы всегда получим ту же сумму…
Иван Фомич, кажется, всерьез задумал давать урок!
— Это действительно элементарно, — перебила Вера Васильевна. — Но при чем тут литература?
— А известно вам, что в древности, когда еще не были введены специальные знаки для записи правил, математики правила своей науки излагали словами? — ответил Иван Фомич. — От слов к цифрам, от цифр к словам. Что есть математика? Изучение величин и пространственных форм. А что есть литература? Тоже изучение величин и нахождение этих величин в пространстве. Характеры, фабулы и сюжеты можно изучать по тому же принципу. Литературные образы те же алгебраические понятия. Каждый читатель конкретизирует их по-своему, хотя большей частью толкования совпадают, большинство людей воспринимает действительность весьма ограниченно. Впрочем, великие математики, великие писатели и великие социологи меняют наше представление о привычных истинах, поэтому всякий гений всегда великий революционер. Хотите одну элементарную формулу? — Иван Фомич хмыкнул от удовольствия. — Пролетариат, крестьянство, армия… Тождеством называется равенство, верное при всех допустимых значениях входящих в него букв… Элементарно? Числовой множитель, стоящий впереди буквенных множителей, называется коэффициентом… А что есть коэффициент? — Он опять хмыкнул. — Вооруженное восстание. А в сумме имеем Великую Октябрьскую революцию. Далее начинаются уравнения… С одним неизвестным. С двумя. Со многими. Извлекать корень еще рано. Абстрактно, конечно, можно извлечь, но реально… Вот какой математикой, если вам угодно, занимается уважаемый товарищ Ленин. А для того, чтобы не умозрительно, а чувственно понять происходящее, нам приходится прибегать к литературе, заменять абстрактные обозначения конкретными характерами. Вот почему в переходный период я отдаю предпочтение литературе. А в устоявшемся обществе… В устоявшемся обществе будет торжествовать математика! — Никитин обернулся к Федору Федоровичу: — А что по сему поводу скажете вы?
Но Федор Федорович отвлек его от абстрактных рассуждений.
— Все это интересно, но мы уносимся в эмпиреи. Мечты мечтами, а жить приходится сегодняшним днем. Дрова-то у вас на зиму есть?
Федор Федорович тревожился, он привез жену и детей в деревню не на голод и холод.
— Будут, — самоуверенно отрубил Никитин. — Заставлю исполком, а нет, родители за каждого ученика привезут по возу соломы… — Он обратил вдруг внимание на мальчика. — Ты каких поэтов любишь?
— Фета… Блока… — неуверенно ответил ок. Блока он почти что и не знал, а Фета нашел среди отцовских книг и прочел полностью. — Беранже еще…
— А надо Пушкина, — строго сказал Никитин. — Для русского человека Пушкин — основа основ.
— А как здесь вообще живется?
Вера Васильевна не смогла яснее выразить свою мысль, ей хотелось спросить — можно ли здесь вообще жить — чем, так сказать, люди живы, не мужики, конечно, те, известно, пашут, сеют, растят хлеб, а вот как живут здесь люди интеллигентные.
Никитин подошел к окну, поглядел в сад, обернулся к гостям и весело сказал:
— Жутковато.
— То есть что значит жутковато? — спросил Федор Федорович.
— А очень просто! — Никитин застегнул ворот рубашки на все пуговки.
Славушка и пуговкам подивился: маленькие, круглые, черные, вроде тех, что бывают на детских ботинках.
— Не сплю ночами, стою у окна и все всматриваюсь…
Федор Федорович посочувствовал:
— Бессонница? Сердце?
Иван Фомич фыркнул.
— Какое там, к черту, сердце! Оно у меня бычье. Боюсь, как бы не подожгли. Мужички покоя лишились. Зайдутся от зависти…
Вера Васильевна не могла понять:
— Да чему ж завидовать?
— Как не завидовать, когда я такой дом захватил! — Он не без нежности погладил стену. — Сколько бы из этого кирпича печек сложили! А тут на-кась выкуси! Я же кулак…
Вера Васильевна улыбнулась:
— Какой же вы кулак…
Но Иван Фомич не принял ее сочувствия.
— А я и есть кулак, — сказал он не без хвастовства. — Дом, свиньи, корова. Достойный объект для зависти…
— Но ведь вы школу создали, вы воспитатель их детей…
— А им на это ровным счетом начхать. Через тридцать лет рай, а хлеб сейчас отбирают? Мужик реалист, что из того, что его сын через тридцать лет станет инженером или врачом. Ты ему сейчас дай мануфактуры и керосина. Вот и вырубили со зла сад.
Федор Федорович не любил гипербол:
— Но при чем тут кулак…
Иван Фомич стоял на своем:
— Как понимается это слово? Экспроприатор, эксплуататор. Дров привези, школьный участок вспаши, да мало ли чего. Исполком самообложенье назначил на ремонт школы, по пуду с хозяйства, знаете, как мужики взвыли…
— Но все же…
— А я и в самом деле кулак, и ничего зазорного в том не вижу. Кулак — первый человек на деревне, а я и есть первый. Сильный — кулак, слабый — бедняк, так что ж, по-вашему, лучше быть слабым? Нет мужика, который не хочет быть кулаком. Всякий хороший хозяин — потенциальный кулак, я бы только кулаков и ставил в деревне у власти, а комбеды, как фараоновы коровы, и кулаков сожрут, и сами сдохнут от голода.
— Но ведь бедняков больше, это же армия…
— Кто был ничем, тот станет всем? Армия, которой суждено лечь костьми во имя светлого будущего. Если хотите, Ленин тоже кулак, только во вселенском масштабе. Рябушинские и Мамонтовы захватывали предприятия мелкие и создавали крупные, а Ленин одним махом проглотил их всех и создал одно-единственное, именуемое «пролетарское государство». «Все куплю», — сказало злато. «Все возьму», — сказал булат… Взять-то взяли, только еще надо научиться управлять. Хозяин — государство, а мы его приказчики, и нам теперь предстоит выдержать колоссальный натиск разоренных мелких хозяйчиков… — Впрочем, Иван Фомич тут же себя оборвал: — Однако оставим этот студенческий спор…
— Во всяком случае, это очень сложно, — поддакнула Вера Васильевна.
Иван Фомич пальцем постучал по парте, как по пустому черепу.
— А где вы видели простоту?
Гости поговорили еще минут пять, условились — мать и сын пойдут в школу через два дня…
Возвращались молча, только Вера Васильевна спросила сына:
— Ну как, нравится он тебе?
Славушка ответил не задумываясь:
— Да.
Чем нравится, он не мог сказать, по отдельности все не нравилось — сходство с каким-то мужицким атаманом, преклонение перед своим мундиром, хвастливая возня со свиньями, неуважительные отзывы об учениках, которым, в общем-то, он посвятил свою жизнь, и, наконец, дифирамбы математике, которую Славушка не любил…
Но все вместе вызывало острый мальчишеский интерес к Никитину.
Федор Федорович опять перенес жену через реку, и Славушке не понравилось, как отчим нес его мать, слишком уж прижимал к себе, слишком долго не опускал на землю…
Все-таки она больше принадлежала Славушке, Федор Федорович в чем-то для них, для мамы, для Пети и Славушки, посторонний…
На улице темнело, когда они вернулись, за окнами светились лампы, Нюрка у крыльца всматривалась в темноту.
— Ты чего? — спросил Федор Федорович.
— Вас дожидаю, — отозвалась Нюрка. — Прасковья Егоровна серчают, исть хотят.
Все сидят за столом, ждут.
Старуха скребет по столу ложкой.
— М-мы… м-мы…
Кто знает, что она хочет сказать!
В ужин, как и в обед, щи да каша, все то же.
Павел Федорович похлебал, похлебал, отложил ложку.
— Федя, надо бы поговорить.
— Да и мне надо.
Славушке есть не хотелось, пожевал хлеба и полез на печку, лег на теплое Надеждино тряпье, прикорнул, то слышал разговор за столом, то убегал мыслью за пределы Успенского.
Надежда что-то долдонила, односложно отвечал Павел Федорович, что-то пыталась сказать старуха, ее не понимали, она сердилась, стучала по столу ложкой.
Потом сразу замолчали, кончили есть. Убежал Петя. Ушел Федосей, задать лошадям корму на ночь. Ушла Вера Васильевна. Нюрка кинулась к Прасковье Егоровне, помочь встать, ей не лечь в постель без посторонней помощи, но старуха не вставала, мычала, брызгала слюной.
— Идите, идите, мамаша, — жестко сказал Павел Федорович. — Нюшка-то за день намаялась, выспаться надо, ей сидеть не с руки… — Он помог Нюшке поднять мать, чуть не насильно довел до двери. — Приятных сновидений, мамаша. — Надежду выставил без церемоний: — Пройдись до ветру, не торопись…
Братья остались вдвоем, внешне схожие, высокие, сухие, поджарые и разные по внутренней сути.
— Все никак не поговорить, Федя…
— Я и то смотрю, Паша, уеду, а на что оставляю жену — не знаю.
— Жена женой, но и мы братья.
— В нынешние времена брат на брата идет, за грех не считает.
— Нам с тобой делить нечего.
— Как знать.
— Сестры выделены, мать умрет, любая половина твоя.
— Я не о том, я б от всего имущества отказался, да и тебе посоветую.
— А жрать что?
— Да ведь и я не спешу, недаром привез жену и детей, без хозяйства сегодня не прожить.
— А завтра?
— Завтра я хочу легко жить.
— Тебе хорошо говорить: закончишь свои университеты, станешь врачом, куском хлеба до смерти обеспечен. А что я без хозяйства? В работники идти?…
Оба замолчали. Слышно, как прусаки шуршат по стене.
— У меня к тебе, Федя, просьба…
— Все, что могу.
— Ты в Красную Армию почему пошел?
— Как почему? Сложный вопрос. Я русский. Куда бы меня ни кидала судьба, а родина моя здесь, в Успенском.
— Считаешь, что те нерусские?
— Видишь ли… Настоящая жена сама верность, а жена, доступная каждому встречному-поперечному, уже не жена, а потерянный человек, у такой ни роду, ни племени.
— А те, считаешь…
— Торгуют и собой и родиной.
Павел Федорович прошелся по кухне, спорить не хотелось, в глубине души он соглашался с братом.
— А если в семье драка?
— Все равно чужих людей в семейную распрю не мешают, еще больше беды.
— Тебя мобилизовали?
— Сам пошел.
— А если убьют?
— От судьбы не уйдешь, а судьба у человека одна.
— А если не там и не тут?
— У честного человека не получится.
— Значит, ты доброволец?
— Какое это имеет значение?
— Большое.
— Важно, как сам понимаешь себя.
— И документ есть?
— Конечно.
— Так вот какая просьба. Сходи до отъезда в исполком. Насколько легче, если в семье доброволец.
— Хозяйство наше все равно не спрятать.
— Хозяйство наше родине не в убыток.
— Подумают, из-за хозяйства пошел в добровольцы.
— А почему бы и не пойти? Пускай думают.
— Неудобно…
— На дом наш давно зарятся, потребиловку хотят открыть. Скотину заберут. В земле ограничат…
— Неудобно, Паша.
— За-ради матери. Придут отбирать коров… Или хуже — из дома выбросят… Не переживет мать. Теперь одна защита — бумажки.
— И у меня просьба, — сказал Федор Федорович. — Не обижайте Веру. Особенно, если случится что.
— Зачем обижать…
— Вы на все способны… — Федор Федорович спохватился, наоборот, следовало выразить уверенность, что не способны обидеть, он перешел на миролюбивый тон: — Жениться не собираешься?
— Сам знаешь мое положение, — пожаловался Павел Федорович. — Мамаша никогда не разрешит.
— Теперь бы и не спросясь…
— Как можно, поперечить все одно что убить…
Тут Славушка окончательно заснул. Разбудила его тошнота, горло перехватывал противный тяжелый запах. Рядом на печке похрапывал Федосей. Запах шел от сырых портянок, развешанных на бечевке над головами спящих.
Мальчик перелез через Федосея. Над столом тускло мерцала привернутая лампа, по столу бегали прусаки, на скамейке, поджав к животу ноги, спала Надежда.
Славушка попил из ведра воды, пошел в горницу. В сенях беспросветная темь, далекий собачий лай, все вокруг спало. Славушка открыл дверь. В столовой ярко горела лампа, на деревянном диване сидели мать и отчим, они порывисто отстранились друг от друга.
— Ты чего? — спросила Вера Васильевна.
— Проснулся.
— А я не хотела тебя будить.
— Не уезжайте завтра, — сказал Славушка отчиму. — Нам тут без вас не привыкнуть.
— А на войне ни к чему не привыкнуть, — ответил отчим. — Здесь тоже вроде как на войне… — У него грустные глаза. — И убежать от нее нельзя. Если я задержусь хоть на день, буду уже не доброволец, а дезертир.
— Понимаю, — сказал Славушка.
Ему жаль отчима. Он уходит в залу, вставляет отчима с Верой Васильевной.
— Пойдешь со мной? — утром спрашивает отчим мальчика.
— Куда?
— На Кудыкину гору, лягушек ловить…
Он еще не знает, что эти «лягушки» спасут ему жизнь. Им недалеко идти, в «волость», так все называют волисполком. Вот оно — одноэтажное кирпичное здание на бугре. Слюдяные какие-то оконца. Жесткая коновязь перед низким крыльцом…
Пыльный коридор и три двери. «Налево пойдешь — сам пропадешь, прямо пойдешь — коня потеряешь, направо — оба погибнете…» Налево — военкомат, прямо — земельный отдел, направо — президиум.
— Сейчас увидишь Быстрова, — говорит отчим. — Глава здешнего правительства.
На стенке в позолоченной раме портрет кудлатого старика, под портретом письменный стол и обтянутый черной кожей диван, и левее, у окна, дамский письменный столик.
За дамским столиком грузный мужчина с обвисшими черными усами.
— Дмитрию Фомичу, — здоровается отчим. — Вчера был у Ивана Фомича.
— Слышал, слышал.
— А сегодня к вам.
Оказывается, это брат Ивана Фомича, в прошлом волостной писарь, а ныне секретарь исполкома.
Федор Федорович взглядывает на Маркса.
— А где…
Он имеет в виду Быстрова.
— Борется с контрреволюцией, — говорит Дмитрий Фомич как о чем-то само собою разумеющемся. — Поехал в Ржавец, отбирать у дезертиров оружие.
Федор Федорович подает Никитину справку о своем зачислении в Красную Армию.
— Разумно, — одобряет Дмитрий Фомич. — Теперь к вашему хозяйству не подступиться, а то Степан Кузьмич нацелился на одну вашу лошадку…
Не понять, кому сочувствует Дмитрий Фомич — Быстрову или Астаховым.
— Надолго к нам?
— Сегодня уже.
— Мало погостевали.
— Ничего не поделаешь.
— Обратно в Москву?
— Нет, прямо в Ростов.
Никитин регистрирует удостоверение, что-то вписывает в толстенный гроссбух и выдает Федору Федоровичу справку.
Отчим и пасынок возвращаются домой.
— Ты помнишь отца? — спрашивает отчим.
Славушка кивает.
— От всех слышал о его честности, кажется, это была самая его характерная черта.
Славушка кивает.
— Вот и ты будь таким.
Славушка кивает.
— Не огорчай маму, береги, кроме тебя да Пети, о ней некому позаботиться…
В доме суета. Вера Васильевна поминутно открывает мужнин чемодан, все перекладывает и перекладывает в нем белье. Нюрка печет на дорогу пироги. Павел Федорович приносит то кусок сала, то банку масла, то банку меда. Прасковья Егоровна беззвучно плачет. Славушка изучает по карте путь до Ростова. Наконец в сборы включается Федосей, идет запрягать лошадь…
И вот суета сменилась тишиной, Славушка по-прежнему изучает карту, Прасковья Егоровна тяжело сопит, Вера Васильевна складывает какую-то рубашку, а Федора Федоровича и Федосея уже нет — тю-тю, уехали!
6
По утрам прохладно. Вода в рукомойнике — аж в дрожь! К печке бы!
Печи топили соломой. Золотой аржаной соломой. Пук золотой соломы — и полыхает уже, горит, играет, блещет в печи жаркий огонь… Большое искусство — вытопить печь соломой, и чтоб угар выветрился, и тепло не ушло, и лежанка нагрелась…
— А ну, ребята, быстро!
Павел Федорович гонит Петю и Славушку за соломой.
Петя послушно рванулся, и Славушка вслед за ним.
Омет за огородом, гора соломы, таскать — не перетаскать.
— А ты что здесь делаешь?
Позади, со стороны поля, так, что не увидишь не подойдя, мальчишка, не так чтоб велик, но и не мал, вровень Славушке.
— А ничо!
Перед мальчишкой ворох соломы, надерганной из омета.
— Воруешь?
— А вам не хватит?
— Чужую солому?
— Лишняя — не чужая!
— Откуда ты знаешь, что лишняя?
— Э-эх, вы… кулачье!
— Как ты сказал?
— Кулачье.
Тут сбоку вынырнул Петя, сразу оценил ситуацию.
— Дать?
Дать — в смысле того, чтоб дать по физиономии.
Он бы тотчас бросился петушонком на воришку, но тот сам отступил.
— Подавитесь вы своею соломой!
— Своим не подавишься, а вот чужим…
Славушка запнулся: свое, не свое… Разве это свое? И вообще, при чем тут свое…
— Чего свою не берешь?
— Возьми!
Мальчишка ткнул рукой в пространство за своею спиной.
Там, куда он указал, тоже стоял овин, тоже высился омет соломы, но все в сравнении с астаховским добром выглядело убого: здесь просторная рубленая рига, целый крытый двор, два омета, каждый с двухэтажный дом, а там плетневый трухлявый овин на просвист всем ветрам, и омет, стог, стожок, поджечь — сгорит, не заметишь.
— Чего ж у вас так?
— Да у нас даже лошади нет… — Парнишка мрачно посматривал в сторону. — Тут на все про все не натопишься.
Он не оправдывался, не извинялся, просто объяснял суть вещей.
И Славушка вдруг подумал, что ведь у него самого с Петей нет ничего-ничего, даже трухлявого овина нет, и ему жаль стало парнишку, не от хорошей жизни поплелся тот за чужой соломой.
— Да ты бери, бери, набирай, — примирительно сказал Славушка. — Петя, помоги…
Они втроем надергали соломы, связали одну охапку, другую.
Парнишка потянул свою.
— Ого! Спасибо. Вы хоть и кулаки, а не жадные.
Славушка обиделся:
— Какие кулаки?
— Ну, помещики.
— Да разве это наше?
Славушка ногой пихнул солому.
— Папаши вашего брательника…
— Какие же они кулаки?
— А как же… — Парнишка прислонился спиною к соломе. — Мой папаня у них не один год в работниках жил.
— Ну это до нас, — примирительно сказал Славушка. — Теперь новые законы, всяк должен работать на себя.
— Закон! — возразил парнишка. — Рази его соблюдают?
— А как же не соблюдать?
— А так… — Парнишка вздохнул глубоко, уныло, по-взрослому. — Ну я пойду… — Он еще сомневался, что ему дадут унести надерганную солому. — Ето, как ее… — Он кивнул на охапку. — Возьму?
— Бери, бери, а потом выходи, — поощрил его Славушка. — Тебя как зовут?
— Колька.
— Выходи хоть сюда, на огород.
Славушка и Петя подождали, покуда Колька доволок охапку до своего огорода, и поволокли свою, веря, что пуд соломы все-таки легче, чем пуд чугуна.
Славушка остановил в сенях Павла Федоровича, тот всех знает в селе, вплоть до грудных детей, кто у кого родился, как назвали, как растет, чем досаждает…
— Что за Колька, Павел Федорович?
— Колек много. Какой Колька?
— На огороде встретил.
— У нас на огороде?
— У нас.
Павел Федорович встревожился.
— Крал чего?
— Не заметил.
— Крал. Чего еще ему делать? Только нечего, повыкопано все. Увидишь — приглядись.
— А вы знаете его?
— Соседи наши. Ореховы.
— А они что, воры?
— Ну… Воры не воры… Нищета…
— А почему думаете, что крал?
— Потому что нищета.
— А почему нищета?
— Лодыри. Не любят работать. Встретится — присмотрись…
Славушка ждал появления Кольки, слонялся по лужайке, отделяющей деревенскую улицу от астаховского дома до тех пор, пока не мелькнула за углом тень Кольки.
Славушка цокнул языком, Колька откликнулся.
— Чего так долго?
— Полдничали.
Славушка не понял.
— Что?
— Обедали.
— Время к ужину…
— А у нас обед за ужин заходит, весь день шти.
У Славушки отлегло от сердца, они сами в Москве сидели на одних щах из мороженой капусты, щи возбудили сочувствие.
— Откуда ты взял, что мы кулаки?
— Эвон сколько у вас добра накоплено.
— Да это ж не наше. Моя мама сама работает.
— Много учителям платят!…
Они испытывали друг друга, то, что говорил один, было непонятно другому, это-то и вызывало взаимный интерес.
Печи топили соломой. Золотой аржаной соломой. Пук золотой соломы — и полыхает уже, горит, играет, блещет в печи жаркий огонь… Большое искусство — вытопить печь соломой, и чтоб угар выветрился, и тепло не ушло, и лежанка нагрелась…
— А ну, ребята, быстро!
Павел Федорович гонит Петю и Славушку за соломой.
Петя послушно рванулся, и Славушка вслед за ним.
Омет за огородом, гора соломы, таскать — не перетаскать.
— А ты что здесь делаешь?
Позади, со стороны поля, так, что не увидишь не подойдя, мальчишка, не так чтоб велик, но и не мал, вровень Славушке.
— А ничо!
Перед мальчишкой ворох соломы, надерганной из омета.
— Воруешь?
— А вам не хватит?
— Чужую солому?
— Лишняя — не чужая!
— Откуда ты знаешь, что лишняя?
— Э-эх, вы… кулачье!
— Как ты сказал?
— Кулачье.
Тут сбоку вынырнул Петя, сразу оценил ситуацию.
— Дать?
Дать — в смысле того, чтоб дать по физиономии.
Он бы тотчас бросился петушонком на воришку, но тот сам отступил.
— Подавитесь вы своею соломой!
— Своим не подавишься, а вот чужим…
Славушка запнулся: свое, не свое… Разве это свое? И вообще, при чем тут свое…
— Чего свою не берешь?
— Возьми!
Мальчишка ткнул рукой в пространство за своею спиной.
Там, куда он указал, тоже стоял овин, тоже высился омет соломы, но все в сравнении с астаховским добром выглядело убого: здесь просторная рубленая рига, целый крытый двор, два омета, каждый с двухэтажный дом, а там плетневый трухлявый овин на просвист всем ветрам, и омет, стог, стожок, поджечь — сгорит, не заметишь.
— Чего ж у вас так?
— Да у нас даже лошади нет… — Парнишка мрачно посматривал в сторону. — Тут на все про все не натопишься.
Он не оправдывался, не извинялся, просто объяснял суть вещей.
И Славушка вдруг подумал, что ведь у него самого с Петей нет ничего-ничего, даже трухлявого овина нет, и ему жаль стало парнишку, не от хорошей жизни поплелся тот за чужой соломой.
— Да ты бери, бери, набирай, — примирительно сказал Славушка. — Петя, помоги…
Они втроем надергали соломы, связали одну охапку, другую.
Парнишка потянул свою.
— Ого! Спасибо. Вы хоть и кулаки, а не жадные.
Славушка обиделся:
— Какие кулаки?
— Ну, помещики.
— Да разве это наше?
Славушка ногой пихнул солому.
— Папаши вашего брательника…
— Какие же они кулаки?
— А как же… — Парнишка прислонился спиною к соломе. — Мой папаня у них не один год в работниках жил.
— Ну это до нас, — примирительно сказал Славушка. — Теперь новые законы, всяк должен работать на себя.
— Закон! — возразил парнишка. — Рази его соблюдают?
— А как же не соблюдать?
— А так… — Парнишка вздохнул глубоко, уныло, по-взрослому. — Ну я пойду… — Он еще сомневался, что ему дадут унести надерганную солому. — Ето, как ее… — Он кивнул на охапку. — Возьму?
— Бери, бери, а потом выходи, — поощрил его Славушка. — Тебя как зовут?
— Колька.
— Выходи хоть сюда, на огород.
Славушка и Петя подождали, покуда Колька доволок охапку до своего огорода, и поволокли свою, веря, что пуд соломы все-таки легче, чем пуд чугуна.
Славушка остановил в сенях Павла Федоровича, тот всех знает в селе, вплоть до грудных детей, кто у кого родился, как назвали, как растет, чем досаждает…
— Что за Колька, Павел Федорович?
— Колек много. Какой Колька?
— На огороде встретил.
— У нас на огороде?
— У нас.
Павел Федорович встревожился.
— Крал чего?
— Не заметил.
— Крал. Чего еще ему делать? Только нечего, повыкопано все. Увидишь — приглядись.
— А вы знаете его?
— Соседи наши. Ореховы.
— А они что, воры?
— Ну… Воры не воры… Нищета…
— А почему думаете, что крал?
— Потому что нищета.
— А почему нищета?
— Лодыри. Не любят работать. Встретится — присмотрись…
Славушка ждал появления Кольки, слонялся по лужайке, отделяющей деревенскую улицу от астаховского дома до тех пор, пока не мелькнула за углом тень Кольки.
Славушка цокнул языком, Колька откликнулся.
— Чего так долго?
— Полдничали.
Славушка не понял.
— Что?
— Обедали.
— Время к ужину…
— А у нас обед за ужин заходит, весь день шти.
У Славушки отлегло от сердца, они сами в Москве сидели на одних щах из мороженой капусты, щи возбудили сочувствие.
— Откуда ты взял, что мы кулаки?
— Эвон сколько у вас добра накоплено.
— Да это ж не наше. Моя мама сама работает.
— Много учителям платят!…
Они испытывали друг друга, то, что говорил один, было непонятно другому, это-то и вызывало взаимный интерес.
7
Осень в тот год не затянулась, снег выпал в ноябре; лужи покрыло ледком, он похрустывал под ногами, как леденцы, и в школу хотелось не идти, а бежать.
Вера Васильевна собиралась на занятия так же тщательно, как в Москве, отглаживала блузку и юбку, старательно причесывалась, укладывала в сумку учебники и тетради.
— Куда ты? — останавливала она Славушку. — Еще рано, вместе пойдем.
Он ждал у крыльца, но, как только мать появлялась на улице, не выдерживая, припускался бегом, в два прыжка перескакивал Озерну, взлетал в гору и, тяжело дыша, врывался в школу, когда Вера Васильевна еще только шла мимо Заузольниковых.
Опережая своих коллег, легким охотничьим шагом приближался к школе Андрей Модестович Введенский, подъезжали в тарантасе Кира Филипповна Андриевская и Лариса Романовна Пенечкина, чуть позже показывалась из-под горы Вера Васильевна, всегда вовремя и всегда с вопросом — не опоздала ли, последним входил Иван Фомич, по утрам он убирал хлев, но порог класса переступал минута в минуту.
Славушка учится в предпоследнем классе, последнего не существовало, учится легко и небрежно, одинаково свободно рассуждает о Кантемире и теплоте, о петровских реформах и перекрестном опылении, он не любит только уроков Веры Васильевны, чужой язык деревне еще в диковинку, предвыпускной класс, а зубрят склонения и спряжения. Шансель и Глезер, Глезер и Петцольд, вас ист дас — кислый квас, ле-ле-ле, ля-ля-ля, род мужской, род женский и даже, если угодно, род средний.
Вера Васильевна собиралась на занятия так же тщательно, как в Москве, отглаживала блузку и юбку, старательно причесывалась, укладывала в сумку учебники и тетради.
— Куда ты? — останавливала она Славушку. — Еще рано, вместе пойдем.
Он ждал у крыльца, но, как только мать появлялась на улице, не выдерживая, припускался бегом, в два прыжка перескакивал Озерну, взлетал в гору и, тяжело дыша, врывался в школу, когда Вера Васильевна еще только шла мимо Заузольниковых.
Опережая своих коллег, легким охотничьим шагом приближался к школе Андрей Модестович Введенский, подъезжали в тарантасе Кира Филипповна Андриевская и Лариса Романовна Пенечкина, чуть позже показывалась из-под горы Вера Васильевна, всегда вовремя и всегда с вопросом — не опоздала ли, последним входил Иван Фомич, по утрам он убирал хлев, но порог класса переступал минута в минуту.
Славушка учится в предпоследнем классе, последнего не существовало, учится легко и небрежно, одинаково свободно рассуждает о Кантемире и теплоте, о петровских реформах и перекрестном опылении, он не любит только уроков Веры Васильевны, чужой язык деревне еще в диковинку, предвыпускной класс, а зубрят склонения и спряжения. Шансель и Глезер, Глезер и Петцольд, вас ист дас — кислый квас, ле-ле-ле, ля-ля-ля, род мужской, род женский и даже, если угодно, род средний.