Страница:
Здесь еще пустыннее, чем где-либо в городе, и ночь призрачнее, чем где-либо, здесь бродит вся русская история.
Подходит к Спасским воротам. Заходит в будку у ворот. За стеклом дежурный в военной форме. «Вы к кому?» — «К Арсеньевым». — «Сейчас поглядим. Фамилия?» — «Ознобишин». — «Да, пропуск заказан».
Красноармеец в воротах смотрит поверх мальчика, пропускает, почти не глядя.
Ночь. Ночь. Поздняя осень. Белые дворцы. Мелкий дождь то перестает, то брызжет. Пустынная мостовая.
Вот прошел кто-то мимо и замолк. Тысячи ветров пронеслись над этими булыжными плитами. Дворцы. Соборы. Канцелярии. Никто не обращает внимания на затерявшегося подростка. Он идет медленно, не торопясь. Не очень охотно идет он к Арсеньевым. Не ждет от них ни помощи, ни советов, ни пожеланий. Да ни в чем этом он и не нуждается. Он выбрал путь, и никому не дано ни остановить его, ни поторопить.
А ночь гудёт, шумит над страной, переливается песнями, выстрелами, речами, ветер швырнет в лицо пригоршню дождя и мчится дальше, земля пузырится, пучится, как на дрожжах, и лишь через много лет вскипят по стране засеянные поля.
Длинный дом с высокими окнами. Офицерский корпус. По стертым каменным ступеням поднимается на второй этаж.
Коридор. Бесконечный темноватый коридор. Желтая лампочка. Двери направо и налево.
Славушка наперед знает, как его встретят, что скажут и чего не скажут.
«Ну вот… Уезжаешь? — Очень хорошо, а то еще начнешь надоедать! — Какое впечатление произвела на тебя речь Владимира Ильича? — Не товарища Ленина, а именно Владимира Ильича. — Мы ведь с ним старые знакомые, соратники. Чаю хочешь?» Славушка откажется, ждут, что откажется, потом снисходительно: «Садись, садись…» Чай будет жидкий, но настоящий. В вазочке вишневое варенье. Чай, хлеб, сахар — паек, варенье — от тети Зины. Про нее известно спокон веков: старая дева, заведует школой в Хамовниках и сама учится в университете Шанявского, а летом варит варенье. После революции выяснилось, что тетя Зина помогала большевикам: хранила литературу, давала приют нелегальным товарищам. Ей предложили вступить в партию, она отказалась: «Я обывательница, люблю варить варенье». Запасы его столь велики, что даже на третий год революции она снабжает вареньем Арсеньевых. Варенья наложат щедро. «Ешь-ешь! Тетя Зина…» Это не паек! «Никогда не предполагала, что сын Коли станет большевиком. Коля был слишком мягок…» Ну как же, это только они такие твердые! «Не торопись с возвращением в Москву, приобрети сперва опыт, получи закалку, поварись в гуще жизни… — Не вздумай броситься под наше крылышко, мы завоевали свое общественное положение в борьбе, в лишениях… — Пиши, только вряд ли сможем аккуратно тебе отвечать, Иван Михайлович очень загружен. И не вздумай направлять к нам кого-нибудь с просьбами. Теперь для всех равные возможности…» Они не поскупятся на прописные истины. Славушка идет к Арсеньевым только потому, чтобы не упрекала мама.
Распахивается чья-то дверь. Мальчика обдает знакомым запахом картофельного супа. Этот суп он ел в течение всей жизни. Даже тот, кто готовит мировую революцию, ест картофельный суп!
Что ж, он тоже получит свою порцию. Идет. Не торопясь. Сейчас он один в этом бесконечном тусклом коридоре.
Вдруг хлопает дверь. Как-то совсем иначе, чем только что. Еле слышно. И сразу быстрые негромкие шаги. Славушка оборачивается. Невысокий человек в черном пальто. Он идет очень быстро. Стремительно! Точно его несет ветер. Нет, нельзя сказать, что его несет ветер. Он сам ветер. Вот он ближе, ближе…
Славушка узнает его и хочет посторониться. Прижимается к стенке.
Он как будто не видит мальчика. Еще мгновение, и он промчится мимо. Но он останавливается и взглядывает на мальчика.
— Где я вас видел?
Да, это он!
Это он спрашивает меня!
К горлу подкатывает комок.
— Я… Я слушал вас…
— Да-да-да. На съезде молодежи. Помню, помню. То-то смотрю… — Он протягивает руку. Он протягивает мне руку!
— Здравствуйте, товарищ.
— Здравствуйте, товарищ Ленин!
Быстрый взгляд. Быстрый, пронизывающий взгляд.
— Вы откуда?
«Может быть… может быть, здесь нельзя ходить? Может быть, здесь нельзя ходить в это время?»
Мальчик растерянно оглядывается на дверь:
— Я оттуда…
— Я спрашиваю, от какой вы организации?
— Из Орла.
— Из города?
— Из деревни.
Еще один стремительный взгляд.
— А кто ваши родители?
— Отец убит на войне, мать учительница. Педагоги.
Он улыбается. Но это не просто улыбка. Не улыбка вежливости, это улыбка необыкновенного всепонимания.
— Отлично. Мои родители тоже педагоги.
Этими словами он уравнивает себя с мальчиком.
— А почему вы задержались в Москве?
Он разговаривает со мной!
— Надо было достать… Для спектаклей. Парики, Грим…
«Неужели я не могу сказать что-нибудь более серьезное? Какие-нибудь важные дела… Но ему нельзя неправду. Даже немного неправды. Скажешь и тут же умрешь. Сейчас он уйдет…»
Но он не уходит.
— Очень хорошо. Значит, были у Надежды Константиновны?
— Нет…
— Не добрались?
— Нет, мне и так все дали.
Он смотрит на меня, но смотрит на что-то и сквозь меня, становится удивительно серьезным и даже грустным.
— Вот почему это так? — задумчиво спрашивает он… Нет, не меня. Кого-то еще. Может быть, самого себя? — Мне жалуются на Наркомвнудел, на Наркомздрав, постоянно жалуются на Наркомпрод, но никогда не жалуются на ведомство Надежды Константиновны?
Он не ждет от меня ответа. Он думает. Обо мне, о Надежде Константиновне, о государстве. Славушка физически ощущает движение ленинской мысли, она пульсирует, как удары метронома.
Собираясь в Москву и сам себе в том не признаваясь, мальчик мечтал о такой встрече!
Он спрашивает. Спрашивает меня. О чем он меня спрашивает? Не спрашивает только об одном, как я попал в Кремль. К кому и зачем пришел. Чувство такта развито в нем, как ни в ком.
— Вы кем работаете?
— Я секретарь волкомола.
— А сколько у вас комсомольцев?
— Человек триста.
— Это же громадная сила. А что вы будете делать по приезде?
Что я буду делать? Что мы будем делать? Ставить спектакли. Разыгрывать самые великолепные спектакли, какие только выдумает наш гениальный режиссер. Открывать библиотеки, обучать старух грамоте, возвращать дезертиров в армию, поднимать батраков на борьбу с кулаками, находить спрятанный хлеб…
Нет, я не в пустом тихом коридоре какого-то там Офицерского корпуса! Я среди бескрайней необъятной страны, где поля сменяются перелесками, где часами приходится идти от деревни к деревне, где старики перестают верить в бога, а дезертиры обретают сознание… Вот она — сила мечты! Интервенты расстреливают комиссаров, а исчезают интервенты, а не комиссары, комиссары все чаще свидетельствуют о том, что нет того света. Есть наш свет. Наш свет, черт возьми!
Волнуется бесконечное зеленое море, наливается золотом хлеб, он идет по полю, высоколобый, сильный, скуластый, и я рядом с ним, мы идем от деревни к деревне, осветить электричеством всю страну, в каждой избе-читальне, в каждом совдепе зажечь по лампочке, идем по уездам, по волостям, перельем медный звон на провода…
— Что вы будете делать по приезде? — Он хочет понять, понят ли он, — Дорогой товарищ, что у вас будет на первом плане?
— Учиться.
Он улыбается:
— Самое большое зло — разрыв книги с практикой жизни. Учиться! Связывая каждый шаг своего учения, воспитания и образования с непрерывной борьбой против старого эксплуататорского общества…
Он разговаривает со мной, тратит на меня свое время… Вот зачем я пришел сюда!
— Ну что мне сказать вам на прощанье? Вы жидковато одеты. Осенние холода влияют на настроение!
— Что вы… Владимир Ильич!
Я осмеливаюсь возражать…
— Да-да, влияют! Осенние холода влияют на настроение красноармейцев, понижают его, создают новые трудности, приводят к большим бедствиям…
Он очень серьезно смотрит на мальчика.
— Мы нищие, — твердо говорит он. — Голодные, разоренные, нищие. Нет теплой одежды, обуви…
Он говорит то же, то дед: "И нищ, и слеп, и наг… Славушке хочется разрыдаться! Нет, это другое!
— Учиться, связывая каждый шаг с борьбой. Пока не побьем Врангеля до конца, пока не взяли Крыма всего, до тех пор военные задачи на первом плане. Армию надо подготовить к весне. Всякий шаг помощи, который оказывается Красной Армии в тылу, сейчас же сказывается на настроении красноармейцев.
От его взгляда нельзя укрыться.
— Вам понятно, что сейчас делать?
— Да… Владимир Ильич!
— Усилить хлебные заготовки, собрать лишние пуды хлеба…
Он пообещал нам коммунизм, и для этого — собрать лишние пуды хлеба. Он говорит о нищенстве, а видит страну, залитую электрическим светом, поднятую тысячами тракторов, страну тысячи солнц…
И совершенно просто:
— Так и передайте своим товарищам.
Он виновато улыбается.
— Извините, дела…
Протягивает руку:
— До свиданья, дорогой товарищ.
И вот он уходит…
Идет по коридору. Быстро, быстро. Какая в нем молодость! Славушка получил все, чего бы он сегодня мог пожелать.
Ночь как ночь. Сырая осенняя ночь. Сколько еще будет таких ночей. И таких, и более холодных, и более страшных. Но будет день, много дней, дней мысли и света. Приближается третья годовщина революции. День света и мысли.
Моросит дождь. Поскорей бы переночевать — и к себе, на Орловщину.
Идет по мокрой мостовой. По вековым каменным плитам. Сколько русских людей здесь прошло…
И вот он тоже идет, наивный пятнадцатилетний мальчик, которому суждено строить коммунистическое общество.
Выходит из Кремля. В улицах носится ветер. Темно. Ветер подгоняет, торопит. Скорее, скорее! Страна моя… Мечта! Завтра в поезд. В Орел. В Успенское. В непостижимые русские просторы.
Подходит к Спасским воротам. Заходит в будку у ворот. За стеклом дежурный в военной форме. «Вы к кому?» — «К Арсеньевым». — «Сейчас поглядим. Фамилия?» — «Ознобишин». — «Да, пропуск заказан».
Красноармеец в воротах смотрит поверх мальчика, пропускает, почти не глядя.
Ночь. Ночь. Поздняя осень. Белые дворцы. Мелкий дождь то перестает, то брызжет. Пустынная мостовая.
Вот прошел кто-то мимо и замолк. Тысячи ветров пронеслись над этими булыжными плитами. Дворцы. Соборы. Канцелярии. Никто не обращает внимания на затерявшегося подростка. Он идет медленно, не торопясь. Не очень охотно идет он к Арсеньевым. Не ждет от них ни помощи, ни советов, ни пожеланий. Да ни в чем этом он и не нуждается. Он выбрал путь, и никому не дано ни остановить его, ни поторопить.
А ночь гудёт, шумит над страной, переливается песнями, выстрелами, речами, ветер швырнет в лицо пригоршню дождя и мчится дальше, земля пузырится, пучится, как на дрожжах, и лишь через много лет вскипят по стране засеянные поля.
Длинный дом с высокими окнами. Офицерский корпус. По стертым каменным ступеням поднимается на второй этаж.
Коридор. Бесконечный темноватый коридор. Желтая лампочка. Двери направо и налево.
Славушка наперед знает, как его встретят, что скажут и чего не скажут.
«Ну вот… Уезжаешь? — Очень хорошо, а то еще начнешь надоедать! — Какое впечатление произвела на тебя речь Владимира Ильича? — Не товарища Ленина, а именно Владимира Ильича. — Мы ведь с ним старые знакомые, соратники. Чаю хочешь?» Славушка откажется, ждут, что откажется, потом снисходительно: «Садись, садись…» Чай будет жидкий, но настоящий. В вазочке вишневое варенье. Чай, хлеб, сахар — паек, варенье — от тети Зины. Про нее известно спокон веков: старая дева, заведует школой в Хамовниках и сама учится в университете Шанявского, а летом варит варенье. После революции выяснилось, что тетя Зина помогала большевикам: хранила литературу, давала приют нелегальным товарищам. Ей предложили вступить в партию, она отказалась: «Я обывательница, люблю варить варенье». Запасы его столь велики, что даже на третий год революции она снабжает вареньем Арсеньевых. Варенья наложат щедро. «Ешь-ешь! Тетя Зина…» Это не паек! «Никогда не предполагала, что сын Коли станет большевиком. Коля был слишком мягок…» Ну как же, это только они такие твердые! «Не торопись с возвращением в Москву, приобрети сперва опыт, получи закалку, поварись в гуще жизни… — Не вздумай броситься под наше крылышко, мы завоевали свое общественное положение в борьбе, в лишениях… — Пиши, только вряд ли сможем аккуратно тебе отвечать, Иван Михайлович очень загружен. И не вздумай направлять к нам кого-нибудь с просьбами. Теперь для всех равные возможности…» Они не поскупятся на прописные истины. Славушка идет к Арсеньевым только потому, чтобы не упрекала мама.
Распахивается чья-то дверь. Мальчика обдает знакомым запахом картофельного супа. Этот суп он ел в течение всей жизни. Даже тот, кто готовит мировую революцию, ест картофельный суп!
Что ж, он тоже получит свою порцию. Идет. Не торопясь. Сейчас он один в этом бесконечном тусклом коридоре.
Вдруг хлопает дверь. Как-то совсем иначе, чем только что. Еле слышно. И сразу быстрые негромкие шаги. Славушка оборачивается. Невысокий человек в черном пальто. Он идет очень быстро. Стремительно! Точно его несет ветер. Нет, нельзя сказать, что его несет ветер. Он сам ветер. Вот он ближе, ближе…
Славушка узнает его и хочет посторониться. Прижимается к стенке.
Он как будто не видит мальчика. Еще мгновение, и он промчится мимо. Но он останавливается и взглядывает на мальчика.
— Где я вас видел?
Да, это он!
Это он спрашивает меня!
К горлу подкатывает комок.
— Я… Я слушал вас…
— Да-да-да. На съезде молодежи. Помню, помню. То-то смотрю… — Он протягивает руку. Он протягивает мне руку!
— Здравствуйте, товарищ.
— Здравствуйте, товарищ Ленин!
Быстрый взгляд. Быстрый, пронизывающий взгляд.
— Вы откуда?
«Может быть… может быть, здесь нельзя ходить? Может быть, здесь нельзя ходить в это время?»
Мальчик растерянно оглядывается на дверь:
— Я оттуда…
— Я спрашиваю, от какой вы организации?
— Из Орла.
— Из города?
— Из деревни.
Еще один стремительный взгляд.
— А кто ваши родители?
— Отец убит на войне, мать учительница. Педагоги.
Он улыбается. Но это не просто улыбка. Не улыбка вежливости, это улыбка необыкновенного всепонимания.
— Отлично. Мои родители тоже педагоги.
Этими словами он уравнивает себя с мальчиком.
— А почему вы задержались в Москве?
Он разговаривает со мной!
— Надо было достать… Для спектаклей. Парики, Грим…
«Неужели я не могу сказать что-нибудь более серьезное? Какие-нибудь важные дела… Но ему нельзя неправду. Даже немного неправды. Скажешь и тут же умрешь. Сейчас он уйдет…»
Но он не уходит.
— Очень хорошо. Значит, были у Надежды Константиновны?
— Нет…
— Не добрались?
— Нет, мне и так все дали.
Он смотрит на меня, но смотрит на что-то и сквозь меня, становится удивительно серьезным и даже грустным.
— Вот почему это так? — задумчиво спрашивает он… Нет, не меня. Кого-то еще. Может быть, самого себя? — Мне жалуются на Наркомвнудел, на Наркомздрав, постоянно жалуются на Наркомпрод, но никогда не жалуются на ведомство Надежды Константиновны?
Он не ждет от меня ответа. Он думает. Обо мне, о Надежде Константиновне, о государстве. Славушка физически ощущает движение ленинской мысли, она пульсирует, как удары метронома.
Собираясь в Москву и сам себе в том не признаваясь, мальчик мечтал о такой встрече!
Он спрашивает. Спрашивает меня. О чем он меня спрашивает? Не спрашивает только об одном, как я попал в Кремль. К кому и зачем пришел. Чувство такта развито в нем, как ни в ком.
— Вы кем работаете?
— Я секретарь волкомола.
— А сколько у вас комсомольцев?
— Человек триста.
— Это же громадная сила. А что вы будете делать по приезде?
Что я буду делать? Что мы будем делать? Ставить спектакли. Разыгрывать самые великолепные спектакли, какие только выдумает наш гениальный режиссер. Открывать библиотеки, обучать старух грамоте, возвращать дезертиров в армию, поднимать батраков на борьбу с кулаками, находить спрятанный хлеб…
Нет, я не в пустом тихом коридоре какого-то там Офицерского корпуса! Я среди бескрайней необъятной страны, где поля сменяются перелесками, где часами приходится идти от деревни к деревне, где старики перестают верить в бога, а дезертиры обретают сознание… Вот она — сила мечты! Интервенты расстреливают комиссаров, а исчезают интервенты, а не комиссары, комиссары все чаще свидетельствуют о том, что нет того света. Есть наш свет. Наш свет, черт возьми!
Волнуется бесконечное зеленое море, наливается золотом хлеб, он идет по полю, высоколобый, сильный, скуластый, и я рядом с ним, мы идем от деревни к деревне, осветить электричеством всю страну, в каждой избе-читальне, в каждом совдепе зажечь по лампочке, идем по уездам, по волостям, перельем медный звон на провода…
— Что вы будете делать по приезде? — Он хочет понять, понят ли он, — Дорогой товарищ, что у вас будет на первом плане?
— Учиться.
Он улыбается:
— Самое большое зло — разрыв книги с практикой жизни. Учиться! Связывая каждый шаг своего учения, воспитания и образования с непрерывной борьбой против старого эксплуататорского общества…
Он разговаривает со мной, тратит на меня свое время… Вот зачем я пришел сюда!
— Ну что мне сказать вам на прощанье? Вы жидковато одеты. Осенние холода влияют на настроение!
— Что вы… Владимир Ильич!
Я осмеливаюсь возражать…
— Да-да, влияют! Осенние холода влияют на настроение красноармейцев, понижают его, создают новые трудности, приводят к большим бедствиям…
Он очень серьезно смотрит на мальчика.
— Мы нищие, — твердо говорит он. — Голодные, разоренные, нищие. Нет теплой одежды, обуви…
Он говорит то же, то дед: "И нищ, и слеп, и наг… Славушке хочется разрыдаться! Нет, это другое!
— Учиться, связывая каждый шаг с борьбой. Пока не побьем Врангеля до конца, пока не взяли Крыма всего, до тех пор военные задачи на первом плане. Армию надо подготовить к весне. Всякий шаг помощи, который оказывается Красной Армии в тылу, сейчас же сказывается на настроении красноармейцев.
От его взгляда нельзя укрыться.
— Вам понятно, что сейчас делать?
— Да… Владимир Ильич!
— Усилить хлебные заготовки, собрать лишние пуды хлеба…
Он пообещал нам коммунизм, и для этого — собрать лишние пуды хлеба. Он говорит о нищенстве, а видит страну, залитую электрическим светом, поднятую тысячами тракторов, страну тысячи солнц…
И совершенно просто:
— Так и передайте своим товарищам.
Он виновато улыбается.
— Извините, дела…
Протягивает руку:
— До свиданья, дорогой товарищ.
И вот он уходит…
Идет по коридору. Быстро, быстро. Какая в нем молодость! Славушка получил все, чего бы он сегодня мог пожелать.
Ночь как ночь. Сырая осенняя ночь. Сколько еще будет таких ночей. И таких, и более холодных, и более страшных. Но будет день, много дней, дней мысли и света. Приближается третья годовщина революции. День света и мысли.
Моросит дождь. Поскорей бы переночевать — и к себе, на Орловщину.
Идет по мокрой мостовой. По вековым каменным плитам. Сколько русских людей здесь прошло…
И вот он тоже идет, наивный пятнадцатилетний мальчик, которому суждено строить коммунистическое общество.
Выходит из Кремля. В улицах носится ветер. Темно. Ветер подгоняет, торопит. Скорее, скорее! Страна моя… Мечта! Завтра в поезд. В Орел. В Успенское. В непостижимые русские просторы.
КНИГА ВТОРАЯ
1
И вот Слава уже в поезде, в тесном и грязном вагоне, на обычной вагонной полке, с которой рассматривает окружающих его людей.
Солдаты в шинелях, мужики в зипунах, дряхлые бабки в кацавейках, унылые личности неопределенного вида и рядом прямо-таки римские центурионы в кожаных куртках нараспашку…
В разговоры Слава не вступал, с непонятным ему самому напряжением перебирал в памяти все, что произошло с ним в последние дни: громадный зал, который почему-то до сих пор называли Купеческим собранием, и пропуска, и песни, и речи ораторов, селедки и жиденький суп из разболтанного пшена, брошюры и газеты… И самое главное — встреча с Лениным.
…Невысокий человек в черном пальто. Идет очень быстро. Стремительно. Точно его несет ветер. Нет, он сам ветер!
Все ближе, ближе…
Слава узнает его и не верит своим глазам…
Всего несколько дней назад Слава Ознобишин видел и слышал Ленина на съезде комсомола — и вот теперь, здесь, совсем рядом…
Слава прижался к стене.
А Ленин как будто и не видит мальчика, так стремительно он идет. Еще мгновение, и он скроется.
Но он останавливается и вглядывается в мальчика.
— Где я вас видел?
— Я… я слушал вас…
— Да-да-да. На съезде молодежи. Помню, помню. То-то я смотрю…
Он протягивает руку. Он протягивает Славе руку!
— Здравствуйте, товарищ.
— Здравствуйте, товарищ Ленин.
Быстрый взгляд. Быстрый пронизывающий взгляд.
— Вы откуда?
— Из Орла…
Еще один стремительный взгляд.
— А кто ваши родители?
— Отец убит на войне, мать учительница. Педагоги.
Он улыбается. Но это не просто улыбка, это улыбка необыкновенного всепонимания.
— Мои родители тоже были педагоги. Вы где работаете?
— Я секретарь волкомола.
— А сколько у вас комсомольцев?
— Человек триста.
— Это же громадная сила. А что вы будете делать по приезде?
— Учиться…
Ленин улыбается:
— Самое большое зло — разрыв книги с практикой жизни. Учиться! Связывая каждый шаг своего учения, воспитания и образования с непрерывной борьбой против старого эксплуататорского общества…
Учиться, связывая каждый шаг с борьбой. Пока не побьем Врангеля до конца, пока не взяли Крыма всего, до тех пор военные задачи на первом плане. Армию надо подготовить к весне. Всякий шаг помощи, который оказывается Красной Армии в тылу, сейчас же сказывается на настроении красноармейцев…
От его взгляда нельзя укрыться.
— Вам понятно, что сейчас делать?
— Да… Владимир Ильич.
— Усилить хлебные заготовки, собрать лишние пуды хлеба…
Он говорит о нищенстве, а видит страну, залитую электрическим светом, поднятую тысячами тракторов, страну тысячи солнц…
И совершенно просто:
— Так и передайте своим товарищам. — Он виновато улыбается. — Извините, дела… — Протягивает руку. — До свиданья, дорогой товарищ…
— Ваш билет?
Он предъявлял билет.
— Одолжите кружечку?
Он одалживал кружку.
— Позвольте подвинуться…
Все было несущественно. Он был устремлен к таким высотам, двигался по такому пути, на котором всякие билеты и кружки не имели никакого значения.
Солдаты в шинелях, мужики в зипунах, дряхлые бабки в кацавейках, унылые личности неопределенного вида и рядом прямо-таки римские центурионы в кожаных куртках нараспашку…
В разговоры Слава не вступал, с непонятным ему самому напряжением перебирал в памяти все, что произошло с ним в последние дни: громадный зал, который почему-то до сих пор называли Купеческим собранием, и пропуска, и песни, и речи ораторов, селедки и жиденький суп из разболтанного пшена, брошюры и газеты… И самое главное — встреча с Лениным.
…Невысокий человек в черном пальто. Идет очень быстро. Стремительно. Точно его несет ветер. Нет, он сам ветер!
Все ближе, ближе…
Слава узнает его и не верит своим глазам…
Всего несколько дней назад Слава Ознобишин видел и слышал Ленина на съезде комсомола — и вот теперь, здесь, совсем рядом…
Слава прижался к стене.
А Ленин как будто и не видит мальчика, так стремительно он идет. Еще мгновение, и он скроется.
Но он останавливается и вглядывается в мальчика.
— Где я вас видел?
— Я… я слушал вас…
— Да-да-да. На съезде молодежи. Помню, помню. То-то я смотрю…
Он протягивает руку. Он протягивает Славе руку!
— Здравствуйте, товарищ.
— Здравствуйте, товарищ Ленин.
Быстрый взгляд. Быстрый пронизывающий взгляд.
— Вы откуда?
— Из Орла…
Еще один стремительный взгляд.
— А кто ваши родители?
— Отец убит на войне, мать учительница. Педагоги.
Он улыбается. Но это не просто улыбка, это улыбка необыкновенного всепонимания.
— Мои родители тоже были педагоги. Вы где работаете?
— Я секретарь волкомола.
— А сколько у вас комсомольцев?
— Человек триста.
— Это же громадная сила. А что вы будете делать по приезде?
— Учиться…
Ленин улыбается:
— Самое большое зло — разрыв книги с практикой жизни. Учиться! Связывая каждый шаг своего учения, воспитания и образования с непрерывной борьбой против старого эксплуататорского общества…
Учиться, связывая каждый шаг с борьбой. Пока не побьем Врангеля до конца, пока не взяли Крыма всего, до тех пор военные задачи на первом плане. Армию надо подготовить к весне. Всякий шаг помощи, который оказывается Красной Армии в тылу, сейчас же сказывается на настроении красноармейцев…
От его взгляда нельзя укрыться.
— Вам понятно, что сейчас делать?
— Да… Владимир Ильич.
— Усилить хлебные заготовки, собрать лишние пуды хлеба…
Он говорит о нищенстве, а видит страну, залитую электрическим светом, поднятую тысячами тракторов, страну тысячи солнц…
И совершенно просто:
— Так и передайте своим товарищам. — Он виновато улыбается. — Извините, дела… — Протягивает руку. — До свиданья, дорогой товарищ…
— Ваш билет?
Он предъявлял билет.
— Одолжите кружечку?
Он одалживал кружку.
— Позвольте подвинуться…
Все было несущественно. Он был устремлен к таким высотам, двигался по такому пути, на котором всякие билеты и кружки не имели никакого значения.
2
Стены выбелены известью, квадратная выбеленная печь подпирает выбеленный потолок, продолговатый дощатый стол, серые скамейки, щербатый пол, простые геометрические пропорции, чистота; от всего веет холодом, хотя печь щедро натоплена Григорием.
Он не только сторожит помещение, Григорий самим Быстровым поставлен охранять чистоту учреждения, стоящего на страже революционных завоеваний.
Слава лишь позавчера добрался домой. Стоял темный осенний вечер, ветер только что не стегал по крыше ветвями деревьев, трепал их, пригибал, сердитый сухой ветер, в камень превращающий землю. Туч не было, если и показывалось издали темное облачко, ветер гнал его по небу, как вспугнутого пса.
Вечер, ветер, и все-таки светится у Астаховых оконце, одно-единственное оконце, не иначе как Вера Васильевна проверяет французские вокабулы, начертанные в тетрадках Прошками, Тишками и Мишками — рекрутами новой нарождающейся армии.
Слава миновал крыльцо, ступил на мягкие доски галереи, и — надо ж так! — первым встретился тот, кого он меньше всего хотел встретить.
— С прибытием, Вячеслав Николаевич! — язвительно приветствовал его Павел Федорович. — Из каких это вы палестин?
— Из Москвы, прямо со станция.
— От самого, значит, товарища Ленина? — не без иронии продолжал Павел Федорович. — Напросвещались сами и теперича прибыли просвещать нас, дураков?
— Да бросьте вы! — с досадой отозвался Слава. — Я на самом деле видел Ленина и говорил с ним, и шутки тут совсем ни к чему.
Он не стал задерживаться возле того, с кем ему предстояло бороться, — не день, не два, а долго, и с переменным успехом, хотя в конечном исходе сомнений у Славы не было.
— Позвольте…
Он не стал обходить Павла Федоровича, тот сам отступил в сторону.
— Ну иди, иди к матери, выкладай ей про Ленина, — хохотнул он вслед Славе. — Может, вам и посытей будет с им, хотя, говорят, сам-от тоже брючки подтягивает…
Как Слава и предположил, Вера Васильевна сидела за столом, перед ней теплилась коптилка, в блюдце с конопляным маслом горел, потрескивая и чадя, скрученный из ваты фитилек.
— Мамочка!
— Наконец-то…
Как мог он так долго быть без нее!
— А где Петя?
Петя тут же лежит, прикорнув на лежанке, спит, чуть посапывая, чуть улыбаясь, снится ему что-то хорошее, доброе, простое, такое, каков он сам.
Слава не удержался, позвал:
— Петя…
Тихо позвал.
— Ох, нет, нет, не буди. Намаялся он за день, теперь, когда Федора Федоровича нет в живых, ему приходится отрабатывать свой хлеб…
Вера Васильевна провела руками по плечам сына.
— Заходил к деду?
Ее мало интересовала общественная деятельность сына.
— Дед читает Библию, перебирает старые письма, в общем, не унывает.
— Голодает?
— Как все.
— Он мне что-нибудь передавал?
Славу вдруг поразило, что дед так ничего и не передал Вере Васильевне, ни слова привета, точно ее не существовало.
Слава уклонился от ответа.
— Он подарил мне Евангелие.
— Евангелие?
— Сказал, богу в течение веков приписывались самые умные изречения.
— И ты взял?
— Что ты, мама!
— Напрасно, там много мудрых мыслей, и, главное, это очень утешает человека.
— Я не нуждаюсь в утешении.
Гордости Славе не занимать стать. Неожиданно к гордости примешалась жалость. Он не нуждается. Ну а мама… Нуждается в утешении? Очень даже нуждается! И он почувствовал себя виноватым перед мамой. Сам-то он привез ей хоть что-нибудь? Хоть пустяк какой-нибудь?… Как же это он так оплошал?… И вспомнил: кто-то в общежитии поделился с ним, подарил пачечку сахарина. Он порылся в кармане, протянул матери.
— Это тебе. Больше я ничего не смог достать.
— Спасибо, мне больше ничего и не надо.
Он видит, маме приятно, что он о ней не забыл.
— Ты хочешь есть?
Вера Васильевна принесла хлеб и молоко.
Только сейчас Слава почувствовал, как проголодался. Молоко густое, холодное, должно быть, стояло и сенях, но хлеб какой-то странный, горчит и хрустит на зубах.
— Что это за хлеб?
— С лебедой, — объяснила Вера Васильевна. — С хлебом плохо. Как-то сразу стало не хватать. Собрали мало, недород, а следующий год, говорят, будет еще хуже…
— Каким будет следующий год — никто не может сказать, — рассудительно произнес Слава, давясь хлебом. — Не будь пессимисткой.
Вера Васильевна постелила Славе на диване, с едва он коснулся простыни, как стал стремительно засыпать.
Но тут до него донесся вопрос:
— А Лиду? Тетю Лиду ты видел?
Маму, разумеется, интересовало, заходил ли Слава к Арсеньевны, спрашивать не хотелось, однако Слава молчал, и ей пришлось спросить:
Мамин вопрос отогнал сон.
— Видел.
С первого же слова Вера Васильевна поняла, что рассказ об Арсеньевых придется вытягивать из сына клещами.
— Как они?
— Едят чечевицу.
— Какую чечевицу? — Вера Васильевна растерялась. — Что еще за чечевица?
— Обыкновенная. Пришел в гости, угостили меня чечевицей.
— Ну а сами-то они, сами?
— Сами тоже едят чечевицу. Впрочем, угощали еще вареньем.
— Слава, я ведь спрашиваю тебя не о том, чем тебя угощали. Иван Михайлович — министр! Это ведь все-таки что-то значит. Или он уже не министр?
— Он не министр, а нарком.
— Ну, это одно и то же. Он не предложил тебе остаться в Москве?
— Нет.
— Слушай, Слава, это невозможно. Ты можешь толком рассказать? Как они живут? О чем с тобой разговаривали, что спрашивали обо мне?…
И вдруг Слава понял, что он не то что не хочет рассказывать об Арсеньевых, а ему нечего о них рассказать, что в этой кремлевской квартире идет та же скучная обывательская жизнь, какой жили до революции их многие родственники.
— Живут, как и все… — Слава заметил, что говорит о них так же, как и о деде, неохотно. — Получают паек. Вареньем, впрочем, снабжает их тетя Зина. Очень заняты. Иван Михайлович спешил на заседание Совнаркома. Тетя Лида работает в профсоюзе текстильщиков…
— Иван Михайлович рад, что ты вступил в партию?
— Рад.
— Дал тебе какие-нибудь советы?
— Дал.
— А обо мне что-нибудь спрашивали?
— Тетя Лида интересовалась, как у тебя с обувью.
— Обувью?
— Да…
Нет, ему решительно нечего рассказать об Арсеньевых: каша, вечное древо жизни, коленкоровая папка, и… пожалуй, и все.
— Передавали тебе привет…
Вера Васильевна разочарована. Слава почему-то остался недоволен своими родственниками. Впрочем, Иван Михайлович всегда был сух, а Лида на все смотрит глазами мужа, Слава не сумел поговорить с Иваном Михайловичем…
— Ты, вероятно, пришел и просидел у них весь вечер бирюком…
— Вероятно…
Спорить с мамой не стоит, все равно ничего не поймет.
Сон снова смыкает Славе веки, а первая его мысль, как только он проснулся, была о Ленине…
Побежал в волисполком, Быстрова нашел в земельном отделе, заседала коллегия волземотдела — Данилочкин и его заместитель Богачев разбирали мужицкие споры — о наделах, о выпасах, о разделе имущества. Быстров часто принимал участие в деревенских тяжбах.
— Смотри, кто пожаловал, — сказал Быстров.
Данилочкин улыбнулся Славе:
— А мы думали, ты уж не наш…
— Почему? — удивился Слава.
— Пошел слух — оставили в Малоархангельске.
— А я б не остался…
— Мы не вольны над собой, — нравоучительно возразил Степан Кузьмич, но смотрел на Славу одобрительно.
Вошел Дмитрий Фомич, протянул Славе руку и — сразу:
— Ленина видел?
— Видел…
Степан Кузьмич не дал ему договорить:
— Помолчи! Соберем коммунистов, волкомол твой, исполкомовцев, расскажешь всем. Не разбрасывайся — одному одно, другому другое, первое слово всегда самое дорогое…
И вот товарищ Ознобишин сидит один в волкомпарте и ждет, когда соберется народ послушать его рассказ о поездке в Москву. Он уже навострился делать доклады, а вот сегодня не знает, не знает…
Входит Дмитрий Фомич Никитин — созывали партийное собрание, но сегодня, хоть он и беспартийный, Никитину разрешили присутствовать, на сегодняшнее собрание Быстров позвал многих беспартийных, — шутка ли, свой, успенский человек, побывал в Москве, слышал Ленина, — самого Ленина! — приходят Устинов и Зернов, приходит даже Введенский, его Быстров пригласил особо, Семин недолюбливает Введенского, считает несоветским элементом, а Быстров с ним почему-то нянчится… Появляются Сосняков, Саплин, Терешкин, Елфимов… Комсомольский актив!
— Все воробьи слетелись, — шутит Данилочкин.
Они подходят к Ознобишину, здороваются, у них больше всего прав на Ознобишина, это ведь они посылали его на съезд комсомола.
Становится тесно. Жарко и душно. Григорий постарался, накалил печь. Зачадили махрой…
А вот и Быстров! Да не один… Батюшки мои светы! Вот почему задержка: Шабунин! Афанасий Петрович Шабунин пришел послушать Ознобишина. Откуда он только взялся? Слава не слышал, что он приехал. Вот перед кем придется говорить…
Степан Кузьмич поглядывает на Семина:
— Начнем?
Семин открывает собрание. Выбирают президиум: Семина, Еремеева, Данилочкина. Быстров должен занимать гостя.
— Товарищи, поменьше дымите, задохнемся! Слово для доклада о Третьем съезде Российского Коммунистического Союза Молодежи предоставляется товарищу Ознобишину…
Слава не успевает открыть рот.
Грузный, тяжелый, будто заспанный, Дмитрий Фомич поднимает руку и, как бы отмахиваясь от чего-то, разгоняет перед собой дым, сизые кольца которого сам понапускал из своей трубки.
— Слухай, Николаич, расскажи-ка ты нам лучше о Ленине.
Но именно о Ленине Слава и хочет говорить, о чем же еще говорить, рассказывая о съезде.
Только как бы поскладнее начать.
Он смотрит на строгого и недоверчивого Соснякова, на сочувственно улыбающегося Саплина, на добродушного Данилочкина, на сдержанного Семина, переводит взгляд на Быстрова, тот ободряет Славу взглядом, его голубые глаза грустны и ласковы, как-никак ведь это он воспитал Ознобишина. Слава переводит взгляд на Шабунина. Вот кого он побаивается, Шабунин смотрит спокойно и чуть вопросительно…
Что может сказать ему Ознобишин?
Но именно взгляд Шабунина, спокойный и полувопросительный, заставляет Славу собраться.
— Товарищи!
Именно с этого слова и следует начать, именно с этого слова, это не формальное обращение, вовсе нет, перед ним его товарищи, товарищи по борьбе, по партии, по духу.
— Я говорил с Лениным…
— То есть слушал товарища Ленина, — снисходительно поправляет Семин — Семин председательствует сегодня, и собрание у него будет идти как по маслу, все будет соответствовать, — чему? — а всему тому, что принято, что установлено. — Вы хотите сказать, что слышали выступление товарища Ленина?
— Слышал, конечно. Но я и разговаривал с Лениным! Он говорил, что холод… Что холода влияют на настроение красноармейцев. Что мы должны им помогать. Теплая одежда. Хлеб. Он так и просил передать…
Тень проходит по лицу Быстрова.
— Минуточку, минуточку, Слава…
Слава его выученик, его воспитанник. Степан Кузьмич может позволить себе оборвать Славу на полуслове.
— Василий Тихонович, — обращается он к Семину. — Два слова. К порядку, так сказать… — Он обращается к Славе, хочет ему помочь. — Я, конечно, понимаю, ты волнуешься. Впервые на таком съезде. Но ты поменьше от себя, все же ты отвечай за то, что говоришь. Разве так можно? Ленин — и вдруг: холода влияют на настроение… Ты просто… — Быстров даже улыбнулся, извиняя волнение Славы. — Какое значение имеют для революционера холод или голод? Революционер неподвластен настроению. Революционер пренебрегает всем. Ленин нам всем пример, его никогда и ничто не останавливало…
Но даже в угоду правильному Семину, даже в угоду несгибаемому Быстрову Слава не будет говорить то, чего хотят от него другие, — он слышал то, что слышал!
Он не столько еще понимает, для этого он слишком молод, сколько чувствует, что выступление Ленина на съезде было моментом наивысшего подъема, и, отбросив все остальное, он во всех подробностях рассказывает, как ждали в зале Ленина, как он появился, вошел, сел, как говорил…
Он не только сторожит помещение, Григорий самим Быстровым поставлен охранять чистоту учреждения, стоящего на страже революционных завоеваний.
Слава лишь позавчера добрался домой. Стоял темный осенний вечер, ветер только что не стегал по крыше ветвями деревьев, трепал их, пригибал, сердитый сухой ветер, в камень превращающий землю. Туч не было, если и показывалось издали темное облачко, ветер гнал его по небу, как вспугнутого пса.
Вечер, ветер, и все-таки светится у Астаховых оконце, одно-единственное оконце, не иначе как Вера Васильевна проверяет французские вокабулы, начертанные в тетрадках Прошками, Тишками и Мишками — рекрутами новой нарождающейся армии.
Слава миновал крыльцо, ступил на мягкие доски галереи, и — надо ж так! — первым встретился тот, кого он меньше всего хотел встретить.
— С прибытием, Вячеслав Николаевич! — язвительно приветствовал его Павел Федорович. — Из каких это вы палестин?
— Из Москвы, прямо со станция.
— От самого, значит, товарища Ленина? — не без иронии продолжал Павел Федорович. — Напросвещались сами и теперича прибыли просвещать нас, дураков?
— Да бросьте вы! — с досадой отозвался Слава. — Я на самом деле видел Ленина и говорил с ним, и шутки тут совсем ни к чему.
Он не стал задерживаться возле того, с кем ему предстояло бороться, — не день, не два, а долго, и с переменным успехом, хотя в конечном исходе сомнений у Славы не было.
— Позвольте…
Он не стал обходить Павла Федоровича, тот сам отступил в сторону.
— Ну иди, иди к матери, выкладай ей про Ленина, — хохотнул он вслед Славе. — Может, вам и посытей будет с им, хотя, говорят, сам-от тоже брючки подтягивает…
Как Слава и предположил, Вера Васильевна сидела за столом, перед ней теплилась коптилка, в блюдце с конопляным маслом горел, потрескивая и чадя, скрученный из ваты фитилек.
— Мамочка!
— Наконец-то…
Как мог он так долго быть без нее!
— А где Петя?
Петя тут же лежит, прикорнув на лежанке, спит, чуть посапывая, чуть улыбаясь, снится ему что-то хорошее, доброе, простое, такое, каков он сам.
Слава не удержался, позвал:
— Петя…
Тихо позвал.
— Ох, нет, нет, не буди. Намаялся он за день, теперь, когда Федора Федоровича нет в живых, ему приходится отрабатывать свой хлеб…
Вера Васильевна провела руками по плечам сына.
— Заходил к деду?
Ее мало интересовала общественная деятельность сына.
— Дед читает Библию, перебирает старые письма, в общем, не унывает.
— Голодает?
— Как все.
— Он мне что-нибудь передавал?
Славу вдруг поразило, что дед так ничего и не передал Вере Васильевне, ни слова привета, точно ее не существовало.
Слава уклонился от ответа.
— Он подарил мне Евангелие.
— Евангелие?
— Сказал, богу в течение веков приписывались самые умные изречения.
— И ты взял?
— Что ты, мама!
— Напрасно, там много мудрых мыслей, и, главное, это очень утешает человека.
— Я не нуждаюсь в утешении.
Гордости Славе не занимать стать. Неожиданно к гордости примешалась жалость. Он не нуждается. Ну а мама… Нуждается в утешении? Очень даже нуждается! И он почувствовал себя виноватым перед мамой. Сам-то он привез ей хоть что-нибудь? Хоть пустяк какой-нибудь?… Как же это он так оплошал?… И вспомнил: кто-то в общежитии поделился с ним, подарил пачечку сахарина. Он порылся в кармане, протянул матери.
— Это тебе. Больше я ничего не смог достать.
— Спасибо, мне больше ничего и не надо.
Он видит, маме приятно, что он о ней не забыл.
— Ты хочешь есть?
Вера Васильевна принесла хлеб и молоко.
Только сейчас Слава почувствовал, как проголодался. Молоко густое, холодное, должно быть, стояло и сенях, но хлеб какой-то странный, горчит и хрустит на зубах.
— Что это за хлеб?
— С лебедой, — объяснила Вера Васильевна. — С хлебом плохо. Как-то сразу стало не хватать. Собрали мало, недород, а следующий год, говорят, будет еще хуже…
— Каким будет следующий год — никто не может сказать, — рассудительно произнес Слава, давясь хлебом. — Не будь пессимисткой.
Вера Васильевна постелила Славе на диване, с едва он коснулся простыни, как стал стремительно засыпать.
Но тут до него донесся вопрос:
— А Лиду? Тетю Лиду ты видел?
Маму, разумеется, интересовало, заходил ли Слава к Арсеньевны, спрашивать не хотелось, однако Слава молчал, и ей пришлось спросить:
Мамин вопрос отогнал сон.
— Видел.
С первого же слова Вера Васильевна поняла, что рассказ об Арсеньевых придется вытягивать из сына клещами.
— Как они?
— Едят чечевицу.
— Какую чечевицу? — Вера Васильевна растерялась. — Что еще за чечевица?
— Обыкновенная. Пришел в гости, угостили меня чечевицей.
— Ну а сами-то они, сами?
— Сами тоже едят чечевицу. Впрочем, угощали еще вареньем.
— Слава, я ведь спрашиваю тебя не о том, чем тебя угощали. Иван Михайлович — министр! Это ведь все-таки что-то значит. Или он уже не министр?
— Он не министр, а нарком.
— Ну, это одно и то же. Он не предложил тебе остаться в Москве?
— Нет.
— Слушай, Слава, это невозможно. Ты можешь толком рассказать? Как они живут? О чем с тобой разговаривали, что спрашивали обо мне?…
И вдруг Слава понял, что он не то что не хочет рассказывать об Арсеньевых, а ему нечего о них рассказать, что в этой кремлевской квартире идет та же скучная обывательская жизнь, какой жили до революции их многие родственники.
— Живут, как и все… — Слава заметил, что говорит о них так же, как и о деде, неохотно. — Получают паек. Вареньем, впрочем, снабжает их тетя Зина. Очень заняты. Иван Михайлович спешил на заседание Совнаркома. Тетя Лида работает в профсоюзе текстильщиков…
— Иван Михайлович рад, что ты вступил в партию?
— Рад.
— Дал тебе какие-нибудь советы?
— Дал.
— А обо мне что-нибудь спрашивали?
— Тетя Лида интересовалась, как у тебя с обувью.
— Обувью?
— Да…
Нет, ему решительно нечего рассказать об Арсеньевых: каша, вечное древо жизни, коленкоровая папка, и… пожалуй, и все.
— Передавали тебе привет…
Вера Васильевна разочарована. Слава почему-то остался недоволен своими родственниками. Впрочем, Иван Михайлович всегда был сух, а Лида на все смотрит глазами мужа, Слава не сумел поговорить с Иваном Михайловичем…
— Ты, вероятно, пришел и просидел у них весь вечер бирюком…
— Вероятно…
Спорить с мамой не стоит, все равно ничего не поймет.
Сон снова смыкает Славе веки, а первая его мысль, как только он проснулся, была о Ленине…
Побежал в волисполком, Быстрова нашел в земельном отделе, заседала коллегия волземотдела — Данилочкин и его заместитель Богачев разбирали мужицкие споры — о наделах, о выпасах, о разделе имущества. Быстров часто принимал участие в деревенских тяжбах.
— Смотри, кто пожаловал, — сказал Быстров.
Данилочкин улыбнулся Славе:
— А мы думали, ты уж не наш…
— Почему? — удивился Слава.
— Пошел слух — оставили в Малоархангельске.
— А я б не остался…
— Мы не вольны над собой, — нравоучительно возразил Степан Кузьмич, но смотрел на Славу одобрительно.
Вошел Дмитрий Фомич, протянул Славе руку и — сразу:
— Ленина видел?
— Видел…
Степан Кузьмич не дал ему договорить:
— Помолчи! Соберем коммунистов, волкомол твой, исполкомовцев, расскажешь всем. Не разбрасывайся — одному одно, другому другое, первое слово всегда самое дорогое…
И вот товарищ Ознобишин сидит один в волкомпарте и ждет, когда соберется народ послушать его рассказ о поездке в Москву. Он уже навострился делать доклады, а вот сегодня не знает, не знает…
Входит Дмитрий Фомич Никитин — созывали партийное собрание, но сегодня, хоть он и беспартийный, Никитину разрешили присутствовать, на сегодняшнее собрание Быстров позвал многих беспартийных, — шутка ли, свой, успенский человек, побывал в Москве, слышал Ленина, — самого Ленина! — приходят Устинов и Зернов, приходит даже Введенский, его Быстров пригласил особо, Семин недолюбливает Введенского, считает несоветским элементом, а Быстров с ним почему-то нянчится… Появляются Сосняков, Саплин, Терешкин, Елфимов… Комсомольский актив!
— Все воробьи слетелись, — шутит Данилочкин.
Они подходят к Ознобишину, здороваются, у них больше всего прав на Ознобишина, это ведь они посылали его на съезд комсомола.
Становится тесно. Жарко и душно. Григорий постарался, накалил печь. Зачадили махрой…
А вот и Быстров! Да не один… Батюшки мои светы! Вот почему задержка: Шабунин! Афанасий Петрович Шабунин пришел послушать Ознобишина. Откуда он только взялся? Слава не слышал, что он приехал. Вот перед кем придется говорить…
Степан Кузьмич поглядывает на Семина:
— Начнем?
Семин открывает собрание. Выбирают президиум: Семина, Еремеева, Данилочкина. Быстров должен занимать гостя.
— Товарищи, поменьше дымите, задохнемся! Слово для доклада о Третьем съезде Российского Коммунистического Союза Молодежи предоставляется товарищу Ознобишину…
Слава не успевает открыть рот.
Грузный, тяжелый, будто заспанный, Дмитрий Фомич поднимает руку и, как бы отмахиваясь от чего-то, разгоняет перед собой дым, сизые кольца которого сам понапускал из своей трубки.
— Слухай, Николаич, расскажи-ка ты нам лучше о Ленине.
Но именно о Ленине Слава и хочет говорить, о чем же еще говорить, рассказывая о съезде.
Только как бы поскладнее начать.
Он смотрит на строгого и недоверчивого Соснякова, на сочувственно улыбающегося Саплина, на добродушного Данилочкина, на сдержанного Семина, переводит взгляд на Быстрова, тот ободряет Славу взглядом, его голубые глаза грустны и ласковы, как-никак ведь это он воспитал Ознобишина. Слава переводит взгляд на Шабунина. Вот кого он побаивается, Шабунин смотрит спокойно и чуть вопросительно…
Что может сказать ему Ознобишин?
Но именно взгляд Шабунина, спокойный и полувопросительный, заставляет Славу собраться.
— Товарищи!
Именно с этого слова и следует начать, именно с этого слова, это не формальное обращение, вовсе нет, перед ним его товарищи, товарищи по борьбе, по партии, по духу.
— Я говорил с Лениным…
— То есть слушал товарища Ленина, — снисходительно поправляет Семин — Семин председательствует сегодня, и собрание у него будет идти как по маслу, все будет соответствовать, — чему? — а всему тому, что принято, что установлено. — Вы хотите сказать, что слышали выступление товарища Ленина?
— Слышал, конечно. Но я и разговаривал с Лениным! Он говорил, что холод… Что холода влияют на настроение красноармейцев. Что мы должны им помогать. Теплая одежда. Хлеб. Он так и просил передать…
Тень проходит по лицу Быстрова.
— Минуточку, минуточку, Слава…
Слава его выученик, его воспитанник. Степан Кузьмич может позволить себе оборвать Славу на полуслове.
— Василий Тихонович, — обращается он к Семину. — Два слова. К порядку, так сказать… — Он обращается к Славе, хочет ему помочь. — Я, конечно, понимаю, ты волнуешься. Впервые на таком съезде. Но ты поменьше от себя, все же ты отвечай за то, что говоришь. Разве так можно? Ленин — и вдруг: холода влияют на настроение… Ты просто… — Быстров даже улыбнулся, извиняя волнение Славы. — Какое значение имеют для революционера холод или голод? Революционер неподвластен настроению. Революционер пренебрегает всем. Ленин нам всем пример, его никогда и ничто не останавливало…
Но даже в угоду правильному Семину, даже в угоду несгибаемому Быстрову Слава не будет говорить то, чего хотят от него другие, — он слышал то, что слышал!
Он не столько еще понимает, для этого он слишком молод, сколько чувствует, что выступление Ленина на съезде было моментом наивысшего подъема, и, отбросив все остальное, он во всех подробностях рассказывает, как ждали в зале Ленина, как он появился, вошел, сел, как говорил…