Славушка ничего больше не видел и никого не слышал, он чувствовал, что стоит на пороге самого большого события в своей жизни, прав Быстров, мы создадим союз юных коммунистов и еще посмотрим, кто и какие будет чихать стихи…
   — Ознобишин… Товарищ Ознобишин! — донеслось откуда-то из-за тридевять земель…
   Теперь Быстров кричал на Славушку!
   — Ты что, оглох?
   Ослеп, оглох, размечтался…
   — А нет, так слушай. Прочел? Делал когда-нибудь доклады? Так вот, готовься. Прочти последние газеты, прочти «Коммунистический манифест», я тебе дам. Все будете делать сами. Помни:

 
Никто не даст нам избавленья -
Ни бог, ни царь и ни герой,
Добьемся мы освобожденья
Своею собственной рукой.

 



11


   Круглые часы за стеной, у Павла Федоровича, пробили одиннадцать, время они отбивали хрипло, с придыханием, точно им тяжко отсчитывать канувшие в вечность события.
   Петя давно спит на сундуке, мерное его дыхание не нарушает сгущающейся тишины. Вера Васильевна тоже лежит в постели, хотя долго не засыпает. Славушка сидит на диване и не раздевается.
   — Ты скоро ляжешь? — спрашивает Вера Васильевна.
   — Лягу, — недружелюбно отвечает Славушка и сердито смотрит на меркнущую коптилку.
   В чайном блюдце зеленое конопляное масло, в масле плавает скрученный из ваты фитилек, масло выгорело, фитилек потрескивает, коптит, разгорается, пытается бороться с окружающим мраком, — тени мечутся по стенам, — и опять угасает, темнота становится спокойной, властной, беспросветной.
   При таком свете нельзя читать, этот конопляный свет нельзя даже назвать светом, это только намек на то, что люди называют светом.
   — Тебе свет не нужен? — строго спрашивает Славушка.
   — Гаси, гаси, пожалуйста, — торопливо отвечает мама. — Давно пора.
   Задремала Вера Васильевна, должно быть.
   Славушка подошел тихонько к окну, рамы прикрыты неплотно, растворил, сел на подоконник.
   За окном все тонуло в полном мраке, везде черным-черно, и все же Славушка видел все.
   Перекинул ноги через подоконник, прикрыл за собой рамы, тонкие, чуть поблескивающие стекла отгородили его от привычного домашнего мира, и вот он сам точно поплыл в ночном море майской безлунной ночи. Все здесь, в этом ночном палисаднике, знакомо, все известно наизусть, и все казалось необычным, сказочным, удивительным. Вершины кленов тонули в глубине неба, голубоватые звезды, точно капли росы, тускло поблескивали на широких разлапистых листьях. Черная тень летучей мыши тревожно металась из стороны в сторону, стараясь залететь под крышу смутно белеющего дома. Прожужжал в темноте жук, точно чья-то невидимая рука тронула струну контрабаса. Где-то вдалеке лаяла собака, но и ее протяжный лай казался звуком таинственной майской ночи.
   Все спит. Славушка один, и можно с полной свободой отдаваться неясным и честолюбивым мечтам… Какой мальчик, начитавшись исторических романов, не мечтает покорить мир?
   Сегодня Степан Кузьмич, выйдя под вечер из исполкома, стоял на пороге, ждал, когда приведут лошадь, увидел Славушку, подозвал.
   — Готовишь доклад? — поинтересовался он и смерил его испытующим взглядом. — Вот смотрю на тебя, смотрю, и думаю: кем же ты все-таки думаешь быть?
   И Славушка ответил честно и прямо:
   — Наполеоном.
   — Чего-чего? — Быстров даже шагнул на него. — Да ты знаешь, кто был Наполеон? Поработитель народов!
   — Добрым Наполеоном.
   Что за путаница в голове у мальчишки!
   — Человек, подчиняющий себе других людей, не может быть добрым…
   Тем временем сторож исполкома Григорий подвел лошадь, Быстров привычно вскочил в седло, но тут же натянул поводья и наклонился к мальчику.
   — У тебя, брат, полная неразбериха в мозгах, — не без досады принялся он втолковывать Славушке. — Читаешь много, да не то, что надо. Все романы на уме!… Знаешь, кем надо быть? Ну, не быть, а хоть чуток походить… — Он еще туже натянул поводья, сдерживая пляшущую Маруську. — На Ленина, брат, вот на кого нужно держать равнение! Как бы это тебе объяснить… Все эти герои, всякие там императоры и завоеватели, даже самые выдающиеся, все они, по сути, обманщики. Обманщики человечества. Не они служат народу, а заставляют народы служить себе. А тот, кто добивается власти для самого себе, тот враг людей. А у нас власть принадлежит рабочим, и доверят они ее лишь тому, кто борется за справедливость…
   Быстров понимал — с седла лекций не читают, не мог он, сидя верхом на лошади, объяснить все, как надо, но и уехать не мог, не победив в Славушке Наполеона.
   — А Ленин не император, не президент, а вождь рабочего класса. Таких еще не было в истории. Он не стремится всех себе подчинить, он народ побуждает, он только направление нам кажет… Как бы это тебе объяснить? Знаешь, что такое аккумулятор? Видел? Вот Ленин и есть как бы аккумулятор нашей энергии…
   Быстрову ужасно хотелось разъяснить Славушке свое понимание Ленина, и не удавалось, не находилось нужных слов. Он вдруг рассердился на самого себя, ослабил с досады поводья, Маруська разом рванула и понесла его прочь.
   Но даже такие путаные разговоры не проходили для Славушки бесследно.
   Он еще не понимал почему, но Ленин и справедливость — это было что-то одно.
   Славушка брел в ночи, вглядываясь в бездонное небо, высоко вверху светились тысячи звезд, ноги его тонули в мокрой траве, он шел между брызгающихся росою темных кустов, и обо всем на свете думалось как-то уже иначе, чем накануне.
   Где-то вдалеке звякают в поле бубенчики. Пасутся лошади. «Длинь-длинь…» Лениво, не спеша. Впереди еще целая ночь. Поблизости, за стеной соседского хлева, вздыхает и жамкает корова. Всю ночь будет жевать и пережевывать свою жвачку. Лает собака…
   Славушка спускается к реке. Темно, и непонятно, откуда высвечивается таинственное голубое сияние. Вода в речке прыгает по камням, играет камешками. Щелкают камешки друг о друга. Плещет вода. Бежит река…
   Речку зовут Озерна, стоит на реке Успенское, в этом-то Успенском на Озерне и стряхивает с себя юный коммунист Славушка Ознобишин прах мещанской романтики.


12


   Возле сторожки прыгали кролики, то копошились в траве, то ныряли под крыльцо; трое мальчиков-погодков, одинаково курносых и одинаково босых, смотрели на них не отрываясь, серебристо-серые зверьки отсвечивали небесной голубизной.
   — Погрызут они… — глубокомысленно заметил один из мальчиков, но так и не договорил…
   — Интересно, что с ними делать?
   — Исть, — объяснил другой.
   — Не исть, а есть, — поправил третий.
   — Ну, исть, — согласился первый. — Все одно.
   — Их кошки здорово жруть, — пояснил второй.
   — С голодухи и люди сожрут, не то что кошки, — сказал третий.
   — А я чегой-то брезгаю, — возразил второй…
   Кролики равнодушно посматривали на мальчиков блестящими красными глазками, им невдомек, что их скоро сожрут.
   Из волисполкома выбежал Славушка, в руке у него бумажка. Все утро приходится бегать. Не успел Дмитрий Фомич разослать по деревням повестки, как приблизилось тринадцатое число. Степан Кузьмич велел собираться в школе. Конечно, не во второй ступени — туда Иван Фомич не пустит, обороняет свой помещичий дом, как крепость, пойдет даже на ссору, — а в первой ступени. Но и в первую ступень не пускают. Евгений Денисович согласился сперва, а потом на попятный: «Вы там разнесете все». Приходится бегать между исполкомом и школой, от Быстрова к Звереву, пока Быстров не написал: «Предлагаю не чинить препятствий коммунистическому движению молодежи и выдать ключ». Перед таким предписанием Евгений Денисович не устоит. Славушка пробежал мимо мальчиков, махнул на бегу рукой и вдруг сообразил, задержался.
   — Вы куда?
   — На конхеренцию.
   — Не конхеренция, а конференция.
   — Ну, конхференцию.
   — А чего здесь?
   — На кролей смотрим…
   Тут мировое коммунистическое движение, а они на кролей…
   Славушка беспомощно оглянулся. Вдалеке у своей избы переминается Колька Орехов. Славушка помахал рукой — давай, давай!
   Колька не спеша подошел.
   — Чего?
   — Что ж не идешь?
   — Мать лается, грит, все одно никуда не пущу, позапишут вас и угонят на войну.
   Великолепно бы записаться и уйти на войну, но, увы, не так-то это легко.
   — Какая там война! Не валяй дурака…
   Со стороны Поповки подходит Саплин.
   Впервые он появился в исполкоме два дня назад, подошел прямо к председателю, но тот направил к Ознобишину: «Он у нас организатор по молодежи».
   Саплину лет шестнадцать, а то и все семнадцать, у него от черных, как у индейца, прямых волос черноватый отсвет на лице.
   — Чего это молодежь собирают в воскресенье?
   — Хотим создать союз молодых коммунистов.
   — Для чего?
   — Как для чего? Революция продолжается. Бороться. Помогать. Отстаивать…
   Саплин подумал, прежде чем спросить дальше:
   — Чего отстаивать?
   — Интересы молодежи. Свои интересы.
   — А кому помогать?
   — Взрослым. Не всем, конечно, а большевикам.
   — А как бороться?
   — Ну, это по-разному. В зависимости от условий. — Славушка решил сам порасспросить незнакомца: — Ты откуда?
   — Мы-то? Из Критова.
   — А ты чей?
   — Ничей. Саплины мы. Я один, с матерью. То у одних живу, то у других. В батраках.
   Славушка чуть не подпрыгнул от восторга. Батрак! Как раз то, что нужно. Вот она, диктатура пролетариата в деревне, сама сюда пришла, чтоб взять власть в свои руки.
   — Плохо? — Сердце Славушки преисполнено сочувствия к угнетенному брату. — Очень они тебя эксплуатируют?
   — Чего? — Саплин гордо взглянул на собеседника. — Так я им и дался! Теперь по закону: отработал — заплати, а нет, зажимаешь, так сразу в сельсовет…
   Он совсем не выглядит ни обиженным, ни несчастным, этот Саплин.
   — А как тебя зовут? — Славушка решил познакомиться с ним поближе.
   — Да так… Неважно.
   Почему-то он не хотел себя назвать.
   — То есть как так неважно? Все равно внесем в списки!
   — Поп посмеялся, Кирюхой назвал. Не очень-то. Правда?
   — Что ты! Объединимся, создадим организацию, выберем комитет…
   — Какой комитет?
   — Молодежи.
   — А для чего?
   — Я же говорил: помогать, отстаивать…
   Саплин наморщил лоб, прищурился, в голове его не прекращалась какая-то работа мысли.
   — На окладе, значит, там будут?
   — На каком окладе?
   — Работать же кто-то будет?
   Вопрос об окладе меньше всего тревожил Славушку, он о таких вопросах не думал, а Саплин все переводил на практические рельсы.
   — Я бы пошел, — сказал он, опять о чем-то подумав. — В комитет. Только мне без оклада нельзя, на свое хозяйство мы с маткой не проживем. А на оклад пошел бы. Надоело в батраках. Ты грамотный? — неожиданно спросил он Славушку.
   Грамотный! Славушка даже пожалел Саплина: он перечитал миллион книг!
   — Разумеется, грамотный, — сказал Славушка. — Как бы иначе я мог…
   — А я не шибко, — признался Саплин. — Вот председателем могу быть. А тебя бы в секретари.
   Славушка растерялся.
   — Кому и что — решат выборы, в воскресенье приходи пораньше, скажу о тебе Быстрову.
   Позже, вечером, он рассказал Быстрову о батраке из Критова.
   — Смотри сам, — небрежно ответил Степан Кузьмич. — Подбери в комитет парней пять. Потверже и посмышленей.
   Сейчас Саплин прямым путем шагал к власти. Сегодня он в сапогах, сапоги велики, рыжие, трепаные, старые-престарые, но все-таки сапоги. Славушка готов поручиться, что всю дорогу Саплин шел босиком и вырядился только перед Поповкой.
   Саплин всех обошел, со всеми поздоровался за руку.
   — Состоится?
   — Обязательно.
   Саплин кивнул на кроликов.
   — Чьи?
   — Григория.
   Григорий — сторож волисполкома, бобыль, с деревянной ногой-култышкой.
   Саплин сверкнул глазами.
   — Отобрать бы!
   Славушке показалось — Саплин мысленно пересчитывает кроликов.
   Он и на ребят кивнул, как на кроликов.
   — Это всего народу-то?
   — Что ты! Собираемся в школе. Из Журавца подойдут, отсюда кой-кто…
   Саплин с хитрецой посмотрел на Славушку.
   — Не боишься?
   — Кого?
   — Мало ли! Переменится власть…
   — А мы для того и собираемся, чтоб не переменилась…
   Ребят у школы, как на большой перемене, всех возрастов, и женихи, и приготовишки, в сельсоветах разно поняли приказ волисполкома, из одних деревень прислали великовозрастных юнцов, из других — ребятишек. Попробуй поговори с ними на одном языке. Да и с одним человеком нельзя разговаривать одинаково. Вот, например, Евгений Денисович. Славушка принес записку Быстрова. Письменное предписание. Но от себя Славушка смягчил приказ:
   — Степан Кузьмич сказал, что сам придет проводить собрание…
   — Ну, это совсем другое дело, — процедил Евгений Денисович и выдал ключ. — Только смотри… смотрите… — поправился он. — Потом подмести и не курить…
   Наконец-то они в классе!
   — Садитесь! — выкрикивает Славушка то самое слово, с какого начинаются занятия. — Товарищи!
   Участники конференции рассаживаются за партами, как на уроке.
   Славушка садится за учительский столик. Рядом бесцеремонно усаживается Саплин. Славушка скосил глаза: кто его приглашал? Надо, однако, начинать.
   Славушка копирует собрание, свидетелем которого был на днях в исполкоме.
   — Товарищи, нам надо выбрать президиум… — Все молчат. — Товарищи, какие кандидаты… — Все молчат. — Трех человек, возражений нет? — Молчат. — По одному от трех сел — Успенского, Корсунского я Критова… — Молчат. — Называйте… — Молчат. «Ну и черт с вами, — думает Славушка, — не хотите, сам себя назову…» Больше он никого не знает, все здесь впервые. — Ну от Успенского, допустим, я. От Критова… — Саплин единственный из Критова, кого знает Славушка. — От Критова, скажем, товарищ Саплин. Он Корсунского… Кто здесь от Корсунского? Встаньте! — Встают как на уроке. Четверо. Двое совсем дети, у третьего очень уж растерянный вид, а четвертый ладный парень, хоть сейчас на фронт. — Как твоя фамилия?
   — Сосняков.
   — И от Корсунского — Сосняков. Кто не согласен, прошу поднять руки…
   Сосняков без тени смущения выходит из-за парты, и только тут Славушка замечает, что Сосняков слегка волочит правую ногу. Славушка жалеет, что предложил его кандидатуру, если придется идти в бой, он не сможет, но ничего не поделаешь…
   — А кого председателем? — неуверенно спрашивает Славушка.
   — Тебя, тебя, — великодушно говорит Саплин. — Кого еще!
   — Итак, товарищи, — уже более твердым, председательским голосом объявляет Славушка, — собрание коммунистической молодежи Успенской волости считаю открытым.
   — А почему коммунистической? — неожиданно перебивает Сосняков. — Почему так сразу коммунистической?
   — А какой же? — говорит Славушка. — Какой же, если не коммунистической?
   — Много на себя берешь, — ворчливо констатирует Сосняков. — Мы это еще обсудим.
   — Вот именно, обсудим, — упрямо говорит Славушка. — А теперь ближе к делу. Повестка дня: задачи молодежи и текущий момент.
   Он окидывает свою аудиторию испытующим взором и вот уже расхаживает перед аудиторией, выступает совсем как Иван Фомич перед учениками.
   Бросается, как в воду:
   — Призрак бродит по Европе — призрак коммунизма…
   Но тут кто-то взбегает по ступенькам крыльца, — кому еще мы понадобились? — дверь распахивается, и входит Быстров.
   — Здравствуйте, товарищи. Ну как? — спрашивает он. — Обсуждаете? Позвольте приветствовать вас от имени волисполкома и волостного комитета эркапебе…
   Все хлопают весело и непринужденно, не по приказу, а от души. Что за власть над душами у Быстрова!
   — Товарищ Ознобишин, попрошу слова…
   Товарищ Ознобишин предоставляет слово, и один из тысячи Степанов Кузьмичей пересказывает ребятам доклад Ленина на съезде партии, которому не минуло еще двух месяцев. Поднимает детей к вершинам политической мысли, хотя и сам еще не достиг ее высоты… Строение Красной Армии. Рабочее управление промышленностью. Продовольственный вопрос. Образование комитетов бедноты. Гражданская война с кулаками…
   Кружит вокруг да около. Все, что перечисляет он, это, конечно, главное, но и неглавное. Никак ему не удается ухватить стержневую ленинскую мысль, которая надолго, очень надолго определит стратегию Коммунистической партии.
   Месяцем позже прочтет ленинскую речь Славушка и тоже не поймет, поймет позже…
   "…я оглядывался на прошлое только с точки зрения того, что понадобится завтра или послезавтра для нашей политики. Главный урок — быть чрезвычайно осторожным в нашем отношении к среднему крестьянству и к мелкой буржуазии. Этого требует опыт прошлого, это пережито на примере Бреста. От нас потребуется частая перемена линии поведения, что для поверхностного наблюдателя может показаться странным и непонятным. «Как это, — скажет он, — вчера мы давали обещания мелкой буржуазии, а сегодня Дзержинский объявляет, что левые эсеры и меньшевики будут поставлены к стене. Какое противоречие!…» Да, противоречие. Но противоречиво поведение самой мелкобуржуазной демократии, которая не знает, где ей сесть, пробует усесться между двух стульев, перескакивает с одного на другой и падает то направо, то налево. Мы переменили по отношению к ней свою тактику, и всякий раз, когда она поворачивается к нам, мы говорим ей: «Милости просим». Мы нисколько не хотим экспроприировать среднее крестьянство, мы вовсе не желаем употреблять насилие по отношению к мелкобуржуазной демократии. Мы ей говорим: «Вы несерьезный враг. Наш враг — буржуазия. Но если вы выступаете вместе с ней, тогда мы принуждены применить и к вам меры пролетарской диктатуры».
   Поймет позже, а сейчас мальчик всматривается в Быстрова и слушает, слушает…
   Странное у Степана Кузьмича лицо. Иногда оно кажется высеченным из камня, иногда расплывчато, как туман, глаза то голубые, то железные, его можно любить или ненавидеть, но безразлично относиться к нему нельзя. Такова, вероятно, и революция. К ней нельзя безразлично…
   — А теперь рассказывайте, — заканчивает Быстров. — Что думаете делать. Вот хоть ты! — Пальцем тычет в паренька, который согласно кивал ему во время выступления. — Вернешься вот ты с этого собрания, с чего начнешь?
   Паренек поднимается, должно быть, он ровесник Славушке, хоть и повыше ростом, и пошире в плечах, но детскости в нем больше, чем в товарище Ознобишине.
   — Мы насчет карандашей. Бумаги для рисования и карандашей. Простые есть, а рисовальных нет…
   — Откуда ты?
   — Из Козловки.
   — Варвары Павловны наказ? — догадывается Степан Кузьмич и объясняет, чтоб поняли другие: — Такая уж там учительница, обучает искусствам. Баронесса! — Но не насмешливо, даже ласково. Испытующе смотрит на паренька: — А хлеба у вас в Козловке много припрятано?
   Испуганные глаза убегают.
   — Я же говорил: хлеб и кулаки. Кто понял?
   — А вы приезжайте к нам в Критово, — дерзко вдруг говорит Саплин. — Покажем.
   — Как твоя фамилия?
   — Саплин.
   — Ах, это ты и есть Саплин? Слышал! Что ж, приедем.
   — Побоитесь, — еще более дерзко говорит Саплин.
   — Не тебя ли? — Быстров усмехается. — Далеко пойдешь!
   Саплин порывается сказать еще что-то, Славушка перебивает его на полуслове:
   — Степан Кузьмич, послушайте лучше Соснякова. Он чего-то против.
   — Против чего?
   — Против коммунизма.
   — Покажи, покажи мне его, где этот смельчак прячется?
   — А он не прячется, он перед вами.
   Сосняков кривит губы, пожимает плечами, идет к карте, где сидел вначале, роется в своей торбе, вытягивает тетрадь в синей обложке и возвращается к столу.
   — Ты что — хромой?
   Если он против коммунизма, можно его не щадить.
   — Не хромее вас! Я не против коммунизма. Только неправильно называть всех подряд коммунистической молодежью. Не согласны мы…
   Саплин не усидел, вмешался:
   — Ты от себя говори, а не от всех.
   — А я не от себя говорю.
   Тут и Ознобишин не удержался:
   — А от кого же?
   — От бедняков Корсунского и Рагозина. — Сосняков с неприязнью взглянул на Славушку. — А вот от кого ты… — Не договорил, раскрутил тетрадку. — Нельзя всех стричь под одну гребенку. Вот этот, например… — Указал на своего односельчанина, того самого растерянного парня, который показался Славушке Иванушкой-дурачком. — Толька Жильцов. Его отец каждое лето по три работника держит. Какой ему коммунизм?! Разослали бумажку, прислать представителей… Вот сельсовет и прислал: меня от бедняков, а его от кулаков. Объединять молодежь надо по классовому признаку… — Он опять с подозрением взглянул на Ознобишина. — Сам-то ты от кого? Уж больно чистенький…
   — От волкомпарта, вот от кого, — вмешался Быстров. — Выполняет поручение волкомпарта.
   — Вот я вам сейчас и зачту, — продолжал Сосняков, раскрыв тетрадь, не обращая внимания на Быстрова. — Я составил список. У нас в Корсунском и Рагозине двести восемьдесят три хозяйства. Шестьдесят восемь бедняцких, безлошадных, тридцать семь кулацких, которые держат батраков, а остальные и туда и сюда. Так кому же идти в коммунизм? И тем, кто без лошадей, и тем, у кого батраки? Как бы те, с конями, не обогнали безлошадных!
   Быстров сам из Рагозина, что-то не примечал там Соснякова, должно быть, мал был, крутился под ногами, а вот вырос и дело говорит, вот кого в командиры, но и Ознобишина жаль, один позлей, другой поначитанней, этот только вынырнул, а Славушка — находка Быстрова, поставили парня на пост и пусть стоит, но и Сосняковым нельзя пренебречь.
   — Что же ты предлагаешь?
   — Выбрать по деревням комитеты бедноты из молодежи.
   — Загнул! Мы скоро все комбеды ликвидируем. Укрепим Советскую власть и ликвидируем…
   Сосняков, кажется, и Быстрова взял под подозрение, но на молодежных комбедах не настаивал, только добавил, что к учителям тоже следует присмотреться, не все идут в ногу, есть такие, что шаг вперед, а два в сторону.
   «В чем-то Сосняков прав, — думал Быстров, — тону я в повседневных делах, те же комбеды, тяжбы из-за земли, продразверстка, дезертиры, ребята здесь тоже на первый взгляд симпатичные, а ведь подастся кто-нибудь в дезертиры…»
   Высказывались и о карандашах, и о дезертирах, и Быстров даже Иванушку-дурачка вызвал на разговор.
   — Ты Жильцова Василия Созонтыча сын? Много вам земли нарезали в этом году? Работников-то собираетесь брать?
   — Сколько всем, столько и нам. Ныне работники знаете почем? Папаня теперь на мне ездит…
   Резолюцию составляли сообща, перечислили все задачи Советской власти, выполнить — и наступит коммунизм.
   — Теперь записывай, — подсказал Быстров. — Желающих вступить в Союз коммунистической молодежи.
   Славушка повторил с подъемом:
   — Кто желает вступить в Союз коммунистической молодежи?
   Тут-то и осечка, смельчаков не шибко много, да еще Сосняков с пристрастием допрашивал каждого: кто твой отец, сколько коров да лошадей и какой у семьи достаток…
   Записалось всего восемь человек, даже до десятка не дотянули.
   Славушка еще раз пересчитал фамилии, вздохнул, — надеялся, что от охотников отбою не будет, — и посмотрел на Быстрова: что дальше?
   — По домам, — сказал тот. — Отпускай всех по домам, а кто записался, пусть останется. Лиха беда начало. Москва тоже не сразу построилась. Год-два — все придут к нам…
   Сказал, надо выбрать комитет.
   Выбрали Ознобишина, Соснякова, Саплина, Терешкина, великовозрастного парня, тоже ученика Успенской школы, и Елфимова из Семичастной — деревни, расположенной в полуверсте от Успенского. Выбрали председателя волкома.
   — Волкомпарт рекомендует товарища Ознобишина…
   Саплина назначили инспектором по охране труда.
   — Сам батрак, — предложил Быстров. — Знает, что к чему.
   Соснякову поручили заведовать культурой.
   Вышли из школы скопом, торопились в исполком. Быстров обещал выдать всем по мандату.
   — Чтоб были по всей форме!


13


   Прасковью Егоровну поразил второй удар.
   Утром Нюрка пришла помочь одеться, а старуха ни ногой, ни рукой.
   — М-мы, м-мы…
   Лупит глаза, истолкла бы Нюрку глазами, а ни ударить, ни толкнуть…
   Старуха лежала на кровати и беззвучно плакала.
   Нюрка из себя выходила, до того старалась угодить, не хозяйке, хозяину, — подмывала, переодевала, стирала, родную мать так не ублажают, как она обихаживала… Эх, если бы стала старуха свекровью!
   Что бы делал Павел Федорович без Нюрки, запаршивела бы мать, сгнила, уж так старалась Нюрка, так старалась, но не помогло ей ее старанье, двух месяцев не прошло, как Павел Федорович велел ей уходить со двора.
   Два дня Нюрка обливалась слезами, потом ночью, никому не сказав ни слова, ни с кем не попрощалась, исчезла. Вечером собрала еще ужин, а завтрак подавала уже Надежда.
   Вскоре Успенское покинули пленные. Шел дождь, все нахохлившись сидели по своим клетушкам, когда к дому подскакал Митька Еремеев, волостной военный комиссар, свалился с седла, привязал коня к забору и побежал искать Павла Федоровича.
   Тот в сарае перетягивал на дрожках клеенку.
   — Гражданин Астахов, где ваши пленные?
   — Известно где, один в поле, другой чинит шлею.
   — Потрудитесь обеспечить незамедлительную явку в военкомат.
   Еремеев серьезен до суровости. Павел Федорович даже струхнул: время суровое, государства воюют, заложникам приходится плохо.