Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- 118
- 119
- 120
- 121
- 122
- 123
- 124
- 125
- 126
- 127
- 128
- 129
- 130
- 131
- 132
- 133
- 134
- 135
- 136
- 137
- Следующая »
- Последняя >>
В статье своей Якобсон пишет:
"При всем пафосе отталкивания русских футуристов от "генералов-классиков", они кровь от крови русских литературных традиций. Сны Маяковского о будущем, вторящие версиловской утопии, его гимн человекобожеству, богоборчество "тринадцатого апостола", его этическое неприятие Бога, - всё это куда ближе вчерашнему дню русской литературы, чем дежурному официальному безбожию. Не с катехизисом Ярославского связана и вера Маяковского в личное бессмертие. Его видение грядущего воскрешения мертвых во плоти конвергентно материалистической мистике Федорова".
Ясно, в какой ряд ставит Маяковского и весь вообще русский футуризм Роман Якобсон: в контекст знаменитого религиозно-культурного ренессанса начала века, "серебряного века". И нас не должно смущать подчеркнутое в цитированных словах богоборчество: русский ренессанс потому и назывался в частности религиозным, что он по-новому поставил традиционные вопросы веры. Человекобожие и даже, если угодно, богоборчество - это темы, скажем, Николая Бердяева. Он говорил, что бунт Ивана Карамазова религиозно более значителен, чем казенная религиозность церковных прихожан. Но главная связь у Маяковского с людьми русского ренессанса идет по линии так называемой теургии. Им всем было свойственно теургическое беспокойство: жажда нового неба и новой земли, установка на тотальное преображение бытия, на некую космическую - отнюдь не политическую! - революцию. У Якобсона это выражено в следующей краткой формуле: "Поэт, обгоняющий и подгоняющий время, - постоянный образ у Маяковского". И точно так же выделял и формулировал основную тему Маяковского другой знаменитый его сподвижник Виктор Шкловский в книге "Поиски оптимизма" (напечатанной в том же 1931 году, что и статья Якобсона). Отсюда, из этой темы ведет Якобсон трагедию Маяковского, гибель русской поэзии - смерть ее поэтов:
"Мы слишком порывисто и жадно рванулись в будущее, чтобы у нас осталось прошлое. Порвалась связь времен. Мы слишком жили будущим, думали о нем, верили в него, и больше нет для нас самодовлеющей злобы дня, мы растеряли чувство настоящего... Будущее, оно тоже не наше. Через несколько десятков лет мы будем жестоко прозваны - люди прошлого тысячелетия. У нас были только захватывающие песни о будущем, и вдруг эти песни из динамики сегодняшнего дня превратились в историко-литературный факт. Когда певцы убиты, а песню волокут в музей, пришпиливают ко вчерашнему дню, - еще опустошеннее, сиротливей и неприкаянней становится это поколение, неимущее в доподлинном смысле слова".
Будущее, о котором говорит здесь Якобсон, - это и есть теургическая мечта о тотально преображенном бытии. Оно мыслится в терминах космического, а не социально-политического переворота. Такая космическая установка и есть конструктивный признак утопического мышления, - о чем написал основополагающую статью "Ересь утопизма" С.Л.Франк. Интересно, что у лефовцев - футуристов советского призыва был свой теург - Борис Арватов, выдвинувший теорию искусства-жизнестроения. Целью искусства объявлялось не создание эстетически значимых творений, а преобразование жизни, переустройство ее по законам красоты. Арватов был как бы Андрей Белый футуризма, а Шкловский - его Брюсовым: то есть в рамках левого фронта искусства воспроизводился знаменитый спор, расколовший в свое время символистов: спор всё о том же - есть ли искусство сфера исключительно эстетической деятельности или это способ и орудие преображения бытия.
Мечта Маяковского неизбежно должна была разбиться о быт - быт, понимаемый как жизнь в реальности, в рамках пространства и времени. А Маяковский хотел как раз вырываться из времени в какое-то иное измерение. Как сказал Якобсон в той же статье: "Поэт ловит будущее в ненасытное ухо, но ему не суждено войти в землю обетованную".
Шкловский в упомянутой книге "Поиски оптимизма" выделил еще одну важную тему у Маяковского: революция, не совпадающая с любовью. Об этом Маяковский написал, пожалуй, лучшее свое произведение - поэму "Про это". Любовь здесь - не формы брака и семьи, а скованность мировой данностью, дурным порядком природных влечений, дурной бесконечностью рождений и смертей. В Маяковском обнажается аскет и гностик - не говоря уже о том, что федоровец: финал поэмы с мольбой о воскрешении - это самая настоящая федоровщина. Но все эти темы и чувствования, самый тип личности, явленный Маяковским, убеждают в родовом сходстве его с темами и людьми русского религиозно-культурного ренессанса. Это всё явления одного порядка. Мандельштам говорил, что большевики приняли то, что оставил им символизм. Сказано как будто специально о Маяковском. Даже большевизм Маяковского неканонический - условный, знаковый. Маяковский из числа Марий, а не Марф большевизма. Марфой большевизма был Ленин; его, большевизма, Мария - такие люди, как Богданов, Луначарский, Красин (тот самый Красин, который придумал мумифицировать Ленина с целью дальнейшего воскрешения). В любом безумии есть элемент поэзии. Это великолепно продемонстрировал второй после Маяковского поэт советской эпохи - Николай Заболоцкий, одна из поэм которого так и называется "Безумный волк", и волк этот строит у него технологически продвинутое общество.
В канонизаторах Маяковского после 35-го года недостатков не было. Теперь, похоже, наступило равнодушие, чреватое забвением. Интересней то, что было в промежутке: попытки развенчания. В эмиграции этим очень впечатляюще занимался Владислав Ходасевич, написавший две поразительно несправедливые статьи о Маяковском, причем вторую - на его смерть. Старинное правило "О мертвых либо ничего, либо хорошо" было Ходасевичем со злобным удовольствием забыто. Чувства изгнанника Ходасевича, впрочем, понятны: цветаевское великодушие было ему чуждо. А Цветаева восхищалась Маяковским, написала одну из лучших о нем работ "Эпос и лирика в современной России" (компаративный анализ Маяковского и Пастернака). Цитировать Цветаеву сейчас не стоит: слишком известны все ее восторженные слова.
Интересная реакция на оказененного Маяковского произошла в середине 80-х годов, когда появилась в зарубежном тамиздате книга москвича Юрия Карабчиевского "Воскресение Маяковского". В свое время она вызвала бурный и скорее позитивный прием у читателей (в основном, конечно, эмигрантских). Попытка разоблачения Маяковского была более чем понятна: таким способом автор вытеснял свою пылкую любовь к несомненному кумиру молодости. Что мешало книге, как стало ясно со временем, - это ее антисоветские обертоны. Маяковский обвинялся чуть ли не во всех грехах или даже преступлениях советской власти. Теперь, когда советской власти скорее нет, все эти инвективы производят провербиальное впечатление стрельбы из пушки по воробьям.
Самое интересное, что Маяковского действительно можно представить в таком воробьином образе. Видно, что человеком он был скорее слабым, его имитация грубости и силы была великолепной игрой, которая больше всего и импонировала его умным современникам. Среди них следует назвать Пастернака, подчеркнувшего именно эту черту в образе Маяковского, создаваемом им самим: это была раз навсегда принятая на себя роль, и зрителей потрясала верность роли, прижизненная ей преданность. Маяковский не позволял себе распускаться - на людях, по крайней мере. Немногие знали, что не такой уж он и железный. Знали некоторые женщины. Кстати о женщинах. Одно время готово было сложиться впечатление почти юношеской слабости и неумелости Маяковского - и отсюда преувеличенное представление о роли Лили Брик в его жизни: она, мол, его и держала на плаву. Теперь-то мы знаем, что она попросту не давала ему далеко уплывать - держала на канате. У Маяковского была масса легких интрижек, он вполне мог обойтись и без Лили. Та возникала всякий раз, когда подобные интрижки готовы были перерасти в нечто большее: как в случае с Наташей Брюханенко и, последний раз, с Татьяной Яковлевой. Нынче эта женщина вызывает смешанные чувства - как и сестра ее Эльза, державшая в коммунистическом плену другого гениального поэта.
Впрочем, всё это сплетни, которых, как известно, покойник не любил. Вернемся к делу - поэзии Маяковского. Мне хочется остановиться на одном анализе Маяковского, проделанном любимым моим литературоведом А.К.Жолковским. Соответствующая его работа носит длинное название "О гении и злодействе, о бабе и всероссийском масштабе: прогулки по Маяковскому".
В этой работе А.К. выступил в роли структуралиста (позднее ее оставив). Разбор, анализ Маяковского произведен по всем правилам, и всё сказанное - увиденное, выделенное - сомнения не вызывает. Жолковский усмотрел в поэзии Маяковского черты мизогинии - женоненавистничества, после чего не составляло уже труда объявить это его свойство метафорой коммунистического отношения к миру: форсированная мужественность, страсть и готовность к насилию, к безжалостной переделке природного и социального мира. И всё это, по Жолковскому, идет от недовольства собой, от элементарного комплекса неполноценности.
Процитируем автора:
"...недовольный собой и окружающим, Маяковский бросает миру двоякий вызов: с одной стороны, он отрицает мир и Бога и обрушивается на них всеми доступными ему средствами, от издевательств до кастета, а с другой, выдвигает невыполнимую программу, где он сам подменяет Бога, наука, техника и коммунизм подменяют социальный прогресс, идеальная любовь и эротические фантазии - реальные проблемы любви и брака, а эксперименты со стихом - естественное движение человеческого голоса. Поскольку успех - абсолютный, немедленный, "хирургический" - не приходит, Маяковский обращается к террору, пытаясь навязать себя женщине, жизни, литературе... Когда проваливается и это, остается литературно оркестрованное самоубийство, совмещающее отрицание себя и мира с последней апелляцией ко всеобщему вниманию, попыткой достичь вечной молодости и славы одним прыжком и предоставлением финального слова маузеру".
Это, однако, не последние слова ученого о поэте. Работа Жолковского кончается всё же на иной ноте:
"Маяковский поэтом стал. Из смеси духовной пустоты, риторических ходулей и воспевания человека (то есть себя), из ярости, отрицания и потрясания мировых устоев выросли трагические стихи о любви, гротескные обличения традиционных ценностей, остроумное снижение и пародирование классики, иронически-гиперболическая метафорика, маршеобразный гул революционной поэзии, языковое и стиховое новаторство, а вместе с тем - литературные воплощения примитивности, злобы, мучительства, мегаломании, демагогии и позерства - почти сто томов партийных книжек".
В этом анализе, который так и не вышел к синтезу, продемонстрирован предел метода - пресловутого структурализма, вообще любого квази-научного подхода к поэзии. Анализ удается, разложение на элементы проведено искуснейше, а целостного облика в результате не возникает. Ведь те хорошие слова, что звучат в последнем абзаце невыводимы из аналитических результатов, они из другого источника - любви и вкуса исследователя к поэзии. Как принято говорить в подобных случаях, из тысячи крыс нельзя составить одного слона. Структуралист разложил Маяковского на тысячу крыс - кошмарное зрелище, но слона-то он и не приметил. Вернее, метод не позволил приметить.
Структурный анализ, случается, работает на пространстве одного стихотворения: помогает понять стихотворение, будь оно сколь угодно темным. У А.К. Жолковского масса работ такого рода, среди них подлинные шедевры: например, разбор стихотворения Пастернака "Мне хочется домой, в огромность Квартиры, наводящей грусть..." Но это опять же отдельные удачи на заведомо узком плацдарме. Поэта нельзя понять и оценить при аналитическом подходе - он открывается только целостно.
Тем не менее, хочется привести пример, где и анализ отдельного стихотворения не срабатывает - приводит к неверным выводам и неправильной оценке. Опять же Маяковский и Жолковский: о стихотворении "Дачный случай". Читаем стихи:
Я нынешний год проживаю опять
в уже классическом Пушкино.
Опять облесочкана каждая пядь,
опушками обопушкана.
Приехали гости. По праздникам надо.
Одеты - под стать гостью.
И даже один удержал из оклада
на серый английский костюм.
Одёжным жирком отложились года,
обуты - прилично очень.
"Товарищи" даже, будто "мадам",
шелками обчулочены.
Пошли, пообедав, живот разминать.
А ну, не размякнете? Нуте-ка!
Цветов детвора обступает меня,
так называемых - лютиков.
Вверху зеленеет березная рядь,
и ветки радугой дуг...
Пошли вола вертеть и врать
и тут - и вот - и вдруг...
Офренчились формы костюма ладного,
яркие, прямо зря,
все достают из кармана из заднего
браунинги и маузера.
Ушедшие подымались года,
и бровь по-прежнему сжалась,
когда разлетался пень и когда
за пулей пуля сажалась.
Поляна - и ливень пуль на нее,
огонь отзвенел и замер,
лишь вздрагивало газеты рваньё,
как белое, рваное знамя.
Компания дальше в кашках пошла,
револьвер остыл давно,
пошла беседа, в меру пошла.
Но -
знаю: революция еще не седа,
в быту не слепнет кротово, -
революция всегда,
всегда молода и готова.
Проблема, связанная с этим опусом: А.К.Жолковский счел это стихотворение плохим и значительную часть рассуждений о нем посвятил вопросу о том, можно ли средствами анализа индивидуальной поэтики решить вопрос о художественной
ценности того или иного произведения искусства. Как я понял, теоретическая часть осталась без решения, но чисто вкусовая оценка была дана исследователем негативная.
Между тем, именно с вкусовой точки зрения, я готов считать это стихотворение, во-первых, не таким уж и плохим, во-вторых, стильным, четко выражающим нравы и быт соответствующих кругов советской России эпохи позднего Маяковского, а в-третьих, если угодно, даже и пророческим. Чекистские гости Бриков и Маяковского нынче отнюдь не прячутся в подполье.
Не могу не поделиться неким поучительным воспоминанием. В эпоху Ельцина, когда началась всяческая приватизация, одним из самых лакомых кусков закономерно стало телевидение. Вокруг телерекламы разгорелась поистине эпическая борьба, потери в которой хорошо известны. Тогда появилась статья в "Нью-Йорк Таймс", где рассказывалось, как во время одной пресс-конференции, посвященной всё тому же животрепещущему вопросу о телевидении, один из участников оной, Сергей Лисовский, при каком-то не совсем ловком телодвижении выронил из кармана револьвер.
Учитывая, что наиболее приближенные к нынешнему российскому президенту фигуры рекрутируются из тех же кругов, что привычно гостевали на даче Маяковского, можно прийти к не лишенному корректности умозаключению, что времена не сильно изменились и что Маяковский имеет приличные шансы потеснить в сердце В.В.Путина любовь к залетной поп-звезде.
Самое время заявить, что Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей постсоветской эпохи.
Заборная философия интернета
Как известно, появилось сейчас новейшее и, говорят, совершеннейшее средство массовой информации: электронная пресса он-лайн. Скорость информации уму непостижима - как бочковатость ребр у собак Ноздрева. Но в который уже раз выясняется, что не всегда потребно торопиться. В этом мне пришлось убедиться, сравнив два информационных материала - статью московского корреспондента Нью-Йорк Таймс Майкла Вайнса, появившуюся в это воскресенье - 27 июля, - и публикацию в журнале "Новый Мир", номер 6, автор которой Кирилл Якимец - как раз тот самый электронный торопыга (правда, сам факт его печатания в ежемесячном журнале как бы ему не к лицу - явное нарушение жанра). Процитируем сначала американца - у него нам встретятся слова, как раз вводящие в суть дела. Статья Майкла Вайнса называется "Пантеон для одного" (напомним, что пантеон значит - многобожница):
"Улицы российской столицы забиты мерседесами. Магазинные полки даже в самых отдаленных местах Сибири полны кока-колой и сникерсами. За 12 лет, прошедших с падения СССР и возрождения России, ушли в прошлое клише и лозунги старой коммунистической пропаганды. Похоже, что люди и забыли про них.
Но у истории память подлиннее, чем у людей. Девять фотографий, помещенных на этой странице, дают визуальное доказательство того, что бывшие советские люди и так хорошо знают: Великая Декабрьская Революция 1991 года изменила государственный строй, но не культуру. Коммунизм, как и предсказывал президент Рейган, отправлен на мусорную свалку истории. То, что не было ликвидировано - по крайней мере, в России и у некоторых ее соседей - это вакансия на место духовного вождя. Здесь ощущается некая пустота. И заполняет ее - Ленин.
В странах Балтии и в так называемых братских странах народной демократии памятники Ленину давно убраны. Но в России никто не смеет тронуть его. Он остается центральной фигурой на сотнях, если не на тысячах городских площадей и скверов - и не только в России, но и в Украине, странах Средней Азии, в Беларуси и Молдове".
Девять фотографий на странице Нью-Йорк Таймс, о которых говорит ее корреспондент, - это памятники Ленину в Борисове (Беларусь), в Минске, на Октябрьской площади в Москве, в Одессе, Норильске, Благовещенске, Киеве, Тирасполе (Молдова) и Яр-Сале (тоже Россия, но очень заполярного вида).
"Только 25 процентов населения России называют себя коммунистами, - продолжает Майкл Вайнс. - Они обречены на жизнь ветшающих музейных экспонатов. Но Ленин давно уже перерос реальные размеры исторического деятеля и идеолога. Он превратился в миф".
Корреспондент Нью-Йорк Таймс цитирует Майкла МакФола, профессора Стэнфордского университета, специалиста по русской истории:
"Конечно, средства, к которым прибегал Ленин, были жестокими, но цели предполагались - да многими и сейчас полагаются - справедливыми. Удалить Ленина - значит вымести 70 лет советской истории, на что не решились даже самые активные сторонники Ельцина".
Еще один собеседник Майкла Вайнса - Леонид Доброхотов, из числа советников коммунистического лидера Зюганова:
"Пройдитесь по Тверской и спросите десять случайных прохожих, что они думают об индивидуализме. Девять из них, включая молодых людей, отзовутся о нем отрицательно. Мы в России предпочитаем ограничивать наши возможности, но обладать гарантиями существования. Это у нас в генах".
Обещанные самые важные слова в статье американца как раз о том, что у истории память длиннее, чем у людей. И это вспоминаешь, читая статью Кирилла Якимца "Окно в Америку" в Новом Мире. Привыкший к новейшей информационной технологии, он склонен думать, что мир меняется с такой же быстротой, как картинки на компьютерном дисплее. Косность нетерпима в новейшем стиле жизни. Но говорит ли это против косности или против новаций - вопрос далеко не простой, однозначного решения не имеющий. Да и Леонид Доброхотов не так уж и неправ: гены невозможно заставить работать в режиме он-лайн. Мутации для них нужны, мутации; а таковые длятся и тысячи лет.
Тем более удивителен для скоростного журналиста исторический диапазон, внутри которого он помещает собственную актуальную концепцию. Якимец начинает аж с империи Александра Македонского, попутно объявляя Британскую империю ее историческим продолжением, а сегодняшний Пакс Американа - модификацией той самой Британии, которая рулила, да и продолжает рулить, используя всем ныне известный английский язык. У автора получается, что всемирная империя есть некая обязательная форма организации мировой истории, воспроизводящаяся снова и снова, и в этом смысле в истории ничего не меняется, кроме номенклатуры и заглавных букв. Всегда в истории находилась авангардная нация, выработавшая оптимальные формы социальной организации и распространяющая их на другие страны. Главное, как называет это Якимец, - методики имперского управления, меняющиеся формально, но не сущностно. Сегодня наиболее передовые из этих методик выработаны в США, поэтому мир и делается - едва ли уже не сделался - единой империей под гегемонией американцев. Тут у нашего автора шпенглерианский появляется мотив: нужно желать лишь неизбежного или ничего не желать. Умного судьба ведет, глупого тащит. Россия, например, и сама не заметила, как уже достаточно давно и, так сказать, без боли, стала частью Пакс Американа, выступающей нынче под прозрачным псевдонимом глобализации.
Еще немного Шпенглера. Кирилл Якимец, натурально, вспоминает дихотомию культуры и цивилизации, но, помня разработку учителя насчет того, что культура (культуры) кончились и восторжествовала единая цивилизация, с энтузиазмом становится на сторону последней. Вообще у него получается, что культура - это так, маргиналии. Якимец не отрицает того несомненного факта, что в сегодняшнем мире существуют разные цивилизации: он прочитал и Хантингтона, и Фукуяму, и знает, что ни арабский мир, ни, скажем, Китай отнюдь не торопятся подставлять выи под виртуальное американское ярмо. Да, с этим приходится считаться: столкновение цивилизаций - неприятный факт, от которого не уйти. Но это не универсальный факт, настаивает оптимист Якимец, - и в случае с Америкой можно говорить, что это та же Пакс Британника, не обремененная британской культурной спецификой. Так и с другими родственными случаями. Америку многие не любят, причем и во всячески передовых странах. Но это, по Якимцу, не проблема, ибо здесь имеет место не война цивилизаций, а, как он остроумно выражается, нытье культур. Пора процитировать нашего автора достаточно подробно:
"Повсеместный протест против американского доминирования коренится вовсе не в естественном сопротивлении любой страны превращению в чью-то имперскую провинцию. Протест этот скорее культурный. Можно сколько угодно говорить о достоинствах американского менеджмента; можно восхищаться (с критическими нотками в голосе) или, наоборот, возмущаться (про себя восхищаясь) "вашингтонским мирком", цитаделью мирового господства; можно признавать, что Америка в качестве "мирового жандарма" - это всё-таки лучше, чем Китай или Россия в той же роли. Но все эти соображения меркнут перед страхом американизации мира. Не американизации управления, не американизации экономики или политики, а именно - мира, повседневности. Политику и экономику американизирует "вашингтонский мирок", повседневность же американизируется Голливудом, создающим экспортный вариант "простого американца". Этого-то простого американца и боятся по большей части противники глобальной американизации".
Автор, однако, сам же отводит этот достаточно серьезный аргумент, делая это следующим образом:
"...не следует опасаться ... "американской угрозы"! "Нытье культур" имеет слабое отношение к войне цивилизаций. Безусловно, навязывание нового управленческого стандарта сказывается и на прочих областях жизни, однако сказывается вовсе не так грубо, как представляют себе "голливудофобы". Ведь Голливуд (как и прочие реалии массовой культуры) - вовсе не культурное явление. Массовая культура - это способ управления населением. Безусловно, способ этот приходится принимать - вместе с прочими социальными технологиями - тем, кто входит в глобальный мир. Что же до той культуры, которая мила "культурным людям" (иронические кавычки), она едва ли пострадает, если "некультурные люди" начнут смотреть не те сериалы".
Социоисторическая глобалистская концепция Кирилла Якимца очерчена более или менее полно. Теперь остается поговорить о подробностях, к которым, безусловно, не останутся равнодушными будущие граждане Пакс Американа (или Британника - это, как мы помним, у Якимца одно и то же).
Поразительная, необыкновенная легкость в мыслях овладевает нашим электронным автором, когда он касается слова "культура". При слове культура хвататься за киборд так же опасно, как за револьвер. Культура, значит, способна только на нытье: опостылевшая жена, которую, впрочем, легко удоволить, купив ей новый видеофильм - скажем, Питера Гринауэя, - а с более покладистой любовницей удалиться на рок-концерт какого-нибудь Эминема. Культура пронимается как зрелище - то есть типичная надстройка, каким-то более или менее поблескивающим лаком смазывающая базовые штуки, вроде экономики и менеджериальных технологий. Культура - это то, что пипл хавает, как произнес какой-то Тит Космократов; хавает в любом варианте. Даже произнеся вечерний намаз. Культура для Кирилла Якимца и прочих короткомыслов (это папаша Верховенский называл их "коротенькими") - что-то вроде пресловутого "прикида": прикинулся и пошел. Нечто сугубо внешнее, меняющееся по моде или, новейшее словечко употребляя, - диспозэбл: одноразового пользования. Вроде презерватива.
Интересно, читал ли Кирилл Якимец на своем он-лайне, как во Франции фермеры громили бастионы американской культуры - Макдональдсы? Читал, конечно, - эти люди со своими Пи-Си знают всё, но им это до фени. Не всё равно, что хавать?
Между тем культура - это не прикид и не хаванина. Это - стержень мироотношения, модель, по которой отливается бытие того или иного народа, парадигма его, набор необходимых реакций, если угодно - генетический код. Я не испытываю никакой симпатии к советнику Зюганова Леониду Доброхотову, но не могу не признать, что по сравнению с он-лайнщиком Якимцом - он Лев Толстой. Культура - это дыхание, это язык, наконец. А что такое язык для человека, привыкшего к компьютерной графике? "Топ-директ, конкретные!" - как это замечательно спародировал Виктор Сорокин. "Поимел хорошо в плюс хочу" - вот язык Якимцов, предвиденный еще Джорджем Оруэллом (из новояза которого, в соответствующем русском переводе, вошло-таки в русскую жизнь словечко "задействовать").
"При всем пафосе отталкивания русских футуристов от "генералов-классиков", они кровь от крови русских литературных традиций. Сны Маяковского о будущем, вторящие версиловской утопии, его гимн человекобожеству, богоборчество "тринадцатого апостола", его этическое неприятие Бога, - всё это куда ближе вчерашнему дню русской литературы, чем дежурному официальному безбожию. Не с катехизисом Ярославского связана и вера Маяковского в личное бессмертие. Его видение грядущего воскрешения мертвых во плоти конвергентно материалистической мистике Федорова".
Ясно, в какой ряд ставит Маяковского и весь вообще русский футуризм Роман Якобсон: в контекст знаменитого религиозно-культурного ренессанса начала века, "серебряного века". И нас не должно смущать подчеркнутое в цитированных словах богоборчество: русский ренессанс потому и назывался в частности религиозным, что он по-новому поставил традиционные вопросы веры. Человекобожие и даже, если угодно, богоборчество - это темы, скажем, Николая Бердяева. Он говорил, что бунт Ивана Карамазова религиозно более значителен, чем казенная религиозность церковных прихожан. Но главная связь у Маяковского с людьми русского ренессанса идет по линии так называемой теургии. Им всем было свойственно теургическое беспокойство: жажда нового неба и новой земли, установка на тотальное преображение бытия, на некую космическую - отнюдь не политическую! - революцию. У Якобсона это выражено в следующей краткой формуле: "Поэт, обгоняющий и подгоняющий время, - постоянный образ у Маяковского". И точно так же выделял и формулировал основную тему Маяковского другой знаменитый его сподвижник Виктор Шкловский в книге "Поиски оптимизма" (напечатанной в том же 1931 году, что и статья Якобсона). Отсюда, из этой темы ведет Якобсон трагедию Маяковского, гибель русской поэзии - смерть ее поэтов:
"Мы слишком порывисто и жадно рванулись в будущее, чтобы у нас осталось прошлое. Порвалась связь времен. Мы слишком жили будущим, думали о нем, верили в него, и больше нет для нас самодовлеющей злобы дня, мы растеряли чувство настоящего... Будущее, оно тоже не наше. Через несколько десятков лет мы будем жестоко прозваны - люди прошлого тысячелетия. У нас были только захватывающие песни о будущем, и вдруг эти песни из динамики сегодняшнего дня превратились в историко-литературный факт. Когда певцы убиты, а песню волокут в музей, пришпиливают ко вчерашнему дню, - еще опустошеннее, сиротливей и неприкаянней становится это поколение, неимущее в доподлинном смысле слова".
Будущее, о котором говорит здесь Якобсон, - это и есть теургическая мечта о тотально преображенном бытии. Оно мыслится в терминах космического, а не социально-политического переворота. Такая космическая установка и есть конструктивный признак утопического мышления, - о чем написал основополагающую статью "Ересь утопизма" С.Л.Франк. Интересно, что у лефовцев - футуристов советского призыва был свой теург - Борис Арватов, выдвинувший теорию искусства-жизнестроения. Целью искусства объявлялось не создание эстетически значимых творений, а преобразование жизни, переустройство ее по законам красоты. Арватов был как бы Андрей Белый футуризма, а Шкловский - его Брюсовым: то есть в рамках левого фронта искусства воспроизводился знаменитый спор, расколовший в свое время символистов: спор всё о том же - есть ли искусство сфера исключительно эстетической деятельности или это способ и орудие преображения бытия.
Мечта Маяковского неизбежно должна была разбиться о быт - быт, понимаемый как жизнь в реальности, в рамках пространства и времени. А Маяковский хотел как раз вырываться из времени в какое-то иное измерение. Как сказал Якобсон в той же статье: "Поэт ловит будущее в ненасытное ухо, но ему не суждено войти в землю обетованную".
Шкловский в упомянутой книге "Поиски оптимизма" выделил еще одну важную тему у Маяковского: революция, не совпадающая с любовью. Об этом Маяковский написал, пожалуй, лучшее свое произведение - поэму "Про это". Любовь здесь - не формы брака и семьи, а скованность мировой данностью, дурным порядком природных влечений, дурной бесконечностью рождений и смертей. В Маяковском обнажается аскет и гностик - не говоря уже о том, что федоровец: финал поэмы с мольбой о воскрешении - это самая настоящая федоровщина. Но все эти темы и чувствования, самый тип личности, явленный Маяковским, убеждают в родовом сходстве его с темами и людьми русского религиозно-культурного ренессанса. Это всё явления одного порядка. Мандельштам говорил, что большевики приняли то, что оставил им символизм. Сказано как будто специально о Маяковском. Даже большевизм Маяковского неканонический - условный, знаковый. Маяковский из числа Марий, а не Марф большевизма. Марфой большевизма был Ленин; его, большевизма, Мария - такие люди, как Богданов, Луначарский, Красин (тот самый Красин, который придумал мумифицировать Ленина с целью дальнейшего воскрешения). В любом безумии есть элемент поэзии. Это великолепно продемонстрировал второй после Маяковского поэт советской эпохи - Николай Заболоцкий, одна из поэм которого так и называется "Безумный волк", и волк этот строит у него технологически продвинутое общество.
В канонизаторах Маяковского после 35-го года недостатков не было. Теперь, похоже, наступило равнодушие, чреватое забвением. Интересней то, что было в промежутке: попытки развенчания. В эмиграции этим очень впечатляюще занимался Владислав Ходасевич, написавший две поразительно несправедливые статьи о Маяковском, причем вторую - на его смерть. Старинное правило "О мертвых либо ничего, либо хорошо" было Ходасевичем со злобным удовольствием забыто. Чувства изгнанника Ходасевича, впрочем, понятны: цветаевское великодушие было ему чуждо. А Цветаева восхищалась Маяковским, написала одну из лучших о нем работ "Эпос и лирика в современной России" (компаративный анализ Маяковского и Пастернака). Цитировать Цветаеву сейчас не стоит: слишком известны все ее восторженные слова.
Интересная реакция на оказененного Маяковского произошла в середине 80-х годов, когда появилась в зарубежном тамиздате книга москвича Юрия Карабчиевского "Воскресение Маяковского". В свое время она вызвала бурный и скорее позитивный прием у читателей (в основном, конечно, эмигрантских). Попытка разоблачения Маяковского была более чем понятна: таким способом автор вытеснял свою пылкую любовь к несомненному кумиру молодости. Что мешало книге, как стало ясно со временем, - это ее антисоветские обертоны. Маяковский обвинялся чуть ли не во всех грехах или даже преступлениях советской власти. Теперь, когда советской власти скорее нет, все эти инвективы производят провербиальное впечатление стрельбы из пушки по воробьям.
Самое интересное, что Маяковского действительно можно представить в таком воробьином образе. Видно, что человеком он был скорее слабым, его имитация грубости и силы была великолепной игрой, которая больше всего и импонировала его умным современникам. Среди них следует назвать Пастернака, подчеркнувшего именно эту черту в образе Маяковского, создаваемом им самим: это была раз навсегда принятая на себя роль, и зрителей потрясала верность роли, прижизненная ей преданность. Маяковский не позволял себе распускаться - на людях, по крайней мере. Немногие знали, что не такой уж он и железный. Знали некоторые женщины. Кстати о женщинах. Одно время готово было сложиться впечатление почти юношеской слабости и неумелости Маяковского - и отсюда преувеличенное представление о роли Лили Брик в его жизни: она, мол, его и держала на плаву. Теперь-то мы знаем, что она попросту не давала ему далеко уплывать - держала на канате. У Маяковского была масса легких интрижек, он вполне мог обойтись и без Лили. Та возникала всякий раз, когда подобные интрижки готовы были перерасти в нечто большее: как в случае с Наташей Брюханенко и, последний раз, с Татьяной Яковлевой. Нынче эта женщина вызывает смешанные чувства - как и сестра ее Эльза, державшая в коммунистическом плену другого гениального поэта.
Впрочем, всё это сплетни, которых, как известно, покойник не любил. Вернемся к делу - поэзии Маяковского. Мне хочется остановиться на одном анализе Маяковского, проделанном любимым моим литературоведом А.К.Жолковским. Соответствующая его работа носит длинное название "О гении и злодействе, о бабе и всероссийском масштабе: прогулки по Маяковскому".
В этой работе А.К. выступил в роли структуралиста (позднее ее оставив). Разбор, анализ Маяковского произведен по всем правилам, и всё сказанное - увиденное, выделенное - сомнения не вызывает. Жолковский усмотрел в поэзии Маяковского черты мизогинии - женоненавистничества, после чего не составляло уже труда объявить это его свойство метафорой коммунистического отношения к миру: форсированная мужественность, страсть и готовность к насилию, к безжалостной переделке природного и социального мира. И всё это, по Жолковскому, идет от недовольства собой, от элементарного комплекса неполноценности.
Процитируем автора:
"...недовольный собой и окружающим, Маяковский бросает миру двоякий вызов: с одной стороны, он отрицает мир и Бога и обрушивается на них всеми доступными ему средствами, от издевательств до кастета, а с другой, выдвигает невыполнимую программу, где он сам подменяет Бога, наука, техника и коммунизм подменяют социальный прогресс, идеальная любовь и эротические фантазии - реальные проблемы любви и брака, а эксперименты со стихом - естественное движение человеческого голоса. Поскольку успех - абсолютный, немедленный, "хирургический" - не приходит, Маяковский обращается к террору, пытаясь навязать себя женщине, жизни, литературе... Когда проваливается и это, остается литературно оркестрованное самоубийство, совмещающее отрицание себя и мира с последней апелляцией ко всеобщему вниманию, попыткой достичь вечной молодости и славы одним прыжком и предоставлением финального слова маузеру".
Это, однако, не последние слова ученого о поэте. Работа Жолковского кончается всё же на иной ноте:
"Маяковский поэтом стал. Из смеси духовной пустоты, риторических ходулей и воспевания человека (то есть себя), из ярости, отрицания и потрясания мировых устоев выросли трагические стихи о любви, гротескные обличения традиционных ценностей, остроумное снижение и пародирование классики, иронически-гиперболическая метафорика, маршеобразный гул революционной поэзии, языковое и стиховое новаторство, а вместе с тем - литературные воплощения примитивности, злобы, мучительства, мегаломании, демагогии и позерства - почти сто томов партийных книжек".
В этом анализе, который так и не вышел к синтезу, продемонстрирован предел метода - пресловутого структурализма, вообще любого квази-научного подхода к поэзии. Анализ удается, разложение на элементы проведено искуснейше, а целостного облика в результате не возникает. Ведь те хорошие слова, что звучат в последнем абзаце невыводимы из аналитических результатов, они из другого источника - любви и вкуса исследователя к поэзии. Как принято говорить в подобных случаях, из тысячи крыс нельзя составить одного слона. Структуралист разложил Маяковского на тысячу крыс - кошмарное зрелище, но слона-то он и не приметил. Вернее, метод не позволил приметить.
Структурный анализ, случается, работает на пространстве одного стихотворения: помогает понять стихотворение, будь оно сколь угодно темным. У А.К. Жолковского масса работ такого рода, среди них подлинные шедевры: например, разбор стихотворения Пастернака "Мне хочется домой, в огромность Квартиры, наводящей грусть..." Но это опять же отдельные удачи на заведомо узком плацдарме. Поэта нельзя понять и оценить при аналитическом подходе - он открывается только целостно.
Тем не менее, хочется привести пример, где и анализ отдельного стихотворения не срабатывает - приводит к неверным выводам и неправильной оценке. Опять же Маяковский и Жолковский: о стихотворении "Дачный случай". Читаем стихи:
Я нынешний год проживаю опять
в уже классическом Пушкино.
Опять облесочкана каждая пядь,
опушками обопушкана.
Приехали гости. По праздникам надо.
Одеты - под стать гостью.
И даже один удержал из оклада
на серый английский костюм.
Одёжным жирком отложились года,
обуты - прилично очень.
"Товарищи" даже, будто "мадам",
шелками обчулочены.
Пошли, пообедав, живот разминать.
А ну, не размякнете? Нуте-ка!
Цветов детвора обступает меня,
так называемых - лютиков.
Вверху зеленеет березная рядь,
и ветки радугой дуг...
Пошли вола вертеть и врать
и тут - и вот - и вдруг...
Офренчились формы костюма ладного,
яркие, прямо зря,
все достают из кармана из заднего
браунинги и маузера.
Ушедшие подымались года,
и бровь по-прежнему сжалась,
когда разлетался пень и когда
за пулей пуля сажалась.
Поляна - и ливень пуль на нее,
огонь отзвенел и замер,
лишь вздрагивало газеты рваньё,
как белое, рваное знамя.
Компания дальше в кашках пошла,
револьвер остыл давно,
пошла беседа, в меру пошла.
Но -
знаю: революция еще не седа,
в быту не слепнет кротово, -
революция всегда,
всегда молода и готова.
Проблема, связанная с этим опусом: А.К.Жолковский счел это стихотворение плохим и значительную часть рассуждений о нем посвятил вопросу о том, можно ли средствами анализа индивидуальной поэтики решить вопрос о художественной
ценности того или иного произведения искусства. Как я понял, теоретическая часть осталась без решения, но чисто вкусовая оценка была дана исследователем негативная.
Между тем, именно с вкусовой точки зрения, я готов считать это стихотворение, во-первых, не таким уж и плохим, во-вторых, стильным, четко выражающим нравы и быт соответствующих кругов советской России эпохи позднего Маяковского, а в-третьих, если угодно, даже и пророческим. Чекистские гости Бриков и Маяковского нынче отнюдь не прячутся в подполье.
Не могу не поделиться неким поучительным воспоминанием. В эпоху Ельцина, когда началась всяческая приватизация, одним из самых лакомых кусков закономерно стало телевидение. Вокруг телерекламы разгорелась поистине эпическая борьба, потери в которой хорошо известны. Тогда появилась статья в "Нью-Йорк Таймс", где рассказывалось, как во время одной пресс-конференции, посвященной всё тому же животрепещущему вопросу о телевидении, один из участников оной, Сергей Лисовский, при каком-то не совсем ловком телодвижении выронил из кармана револьвер.
Учитывая, что наиболее приближенные к нынешнему российскому президенту фигуры рекрутируются из тех же кругов, что привычно гостевали на даче Маяковского, можно прийти к не лишенному корректности умозаключению, что времена не сильно изменились и что Маяковский имеет приличные шансы потеснить в сердце В.В.Путина любовь к залетной поп-звезде.
Самое время заявить, что Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей постсоветской эпохи.
Заборная философия интернета
Как известно, появилось сейчас новейшее и, говорят, совершеннейшее средство массовой информации: электронная пресса он-лайн. Скорость информации уму непостижима - как бочковатость ребр у собак Ноздрева. Но в который уже раз выясняется, что не всегда потребно торопиться. В этом мне пришлось убедиться, сравнив два информационных материала - статью московского корреспондента Нью-Йорк Таймс Майкла Вайнса, появившуюся в это воскресенье - 27 июля, - и публикацию в журнале "Новый Мир", номер 6, автор которой Кирилл Якимец - как раз тот самый электронный торопыга (правда, сам факт его печатания в ежемесячном журнале как бы ему не к лицу - явное нарушение жанра). Процитируем сначала американца - у него нам встретятся слова, как раз вводящие в суть дела. Статья Майкла Вайнса называется "Пантеон для одного" (напомним, что пантеон значит - многобожница):
"Улицы российской столицы забиты мерседесами. Магазинные полки даже в самых отдаленных местах Сибири полны кока-колой и сникерсами. За 12 лет, прошедших с падения СССР и возрождения России, ушли в прошлое клише и лозунги старой коммунистической пропаганды. Похоже, что люди и забыли про них.
Но у истории память подлиннее, чем у людей. Девять фотографий, помещенных на этой странице, дают визуальное доказательство того, что бывшие советские люди и так хорошо знают: Великая Декабрьская Революция 1991 года изменила государственный строй, но не культуру. Коммунизм, как и предсказывал президент Рейган, отправлен на мусорную свалку истории. То, что не было ликвидировано - по крайней мере, в России и у некоторых ее соседей - это вакансия на место духовного вождя. Здесь ощущается некая пустота. И заполняет ее - Ленин.
В странах Балтии и в так называемых братских странах народной демократии памятники Ленину давно убраны. Но в России никто не смеет тронуть его. Он остается центральной фигурой на сотнях, если не на тысячах городских площадей и скверов - и не только в России, но и в Украине, странах Средней Азии, в Беларуси и Молдове".
Девять фотографий на странице Нью-Йорк Таймс, о которых говорит ее корреспондент, - это памятники Ленину в Борисове (Беларусь), в Минске, на Октябрьской площади в Москве, в Одессе, Норильске, Благовещенске, Киеве, Тирасполе (Молдова) и Яр-Сале (тоже Россия, но очень заполярного вида).
"Только 25 процентов населения России называют себя коммунистами, - продолжает Майкл Вайнс. - Они обречены на жизнь ветшающих музейных экспонатов. Но Ленин давно уже перерос реальные размеры исторического деятеля и идеолога. Он превратился в миф".
Корреспондент Нью-Йорк Таймс цитирует Майкла МакФола, профессора Стэнфордского университета, специалиста по русской истории:
"Конечно, средства, к которым прибегал Ленин, были жестокими, но цели предполагались - да многими и сейчас полагаются - справедливыми. Удалить Ленина - значит вымести 70 лет советской истории, на что не решились даже самые активные сторонники Ельцина".
Еще один собеседник Майкла Вайнса - Леонид Доброхотов, из числа советников коммунистического лидера Зюганова:
"Пройдитесь по Тверской и спросите десять случайных прохожих, что они думают об индивидуализме. Девять из них, включая молодых людей, отзовутся о нем отрицательно. Мы в России предпочитаем ограничивать наши возможности, но обладать гарантиями существования. Это у нас в генах".
Обещанные самые важные слова в статье американца как раз о том, что у истории память длиннее, чем у людей. И это вспоминаешь, читая статью Кирилла Якимца "Окно в Америку" в Новом Мире. Привыкший к новейшей информационной технологии, он склонен думать, что мир меняется с такой же быстротой, как картинки на компьютерном дисплее. Косность нетерпима в новейшем стиле жизни. Но говорит ли это против косности или против новаций - вопрос далеко не простой, однозначного решения не имеющий. Да и Леонид Доброхотов не так уж и неправ: гены невозможно заставить работать в режиме он-лайн. Мутации для них нужны, мутации; а таковые длятся и тысячи лет.
Тем более удивителен для скоростного журналиста исторический диапазон, внутри которого он помещает собственную актуальную концепцию. Якимец начинает аж с империи Александра Македонского, попутно объявляя Британскую империю ее историческим продолжением, а сегодняшний Пакс Американа - модификацией той самой Британии, которая рулила, да и продолжает рулить, используя всем ныне известный английский язык. У автора получается, что всемирная империя есть некая обязательная форма организации мировой истории, воспроизводящаяся снова и снова, и в этом смысле в истории ничего не меняется, кроме номенклатуры и заглавных букв. Всегда в истории находилась авангардная нация, выработавшая оптимальные формы социальной организации и распространяющая их на другие страны. Главное, как называет это Якимец, - методики имперского управления, меняющиеся формально, но не сущностно. Сегодня наиболее передовые из этих методик выработаны в США, поэтому мир и делается - едва ли уже не сделался - единой империей под гегемонией американцев. Тут у нашего автора шпенглерианский появляется мотив: нужно желать лишь неизбежного или ничего не желать. Умного судьба ведет, глупого тащит. Россия, например, и сама не заметила, как уже достаточно давно и, так сказать, без боли, стала частью Пакс Американа, выступающей нынче под прозрачным псевдонимом глобализации.
Еще немного Шпенглера. Кирилл Якимец, натурально, вспоминает дихотомию культуры и цивилизации, но, помня разработку учителя насчет того, что культура (культуры) кончились и восторжествовала единая цивилизация, с энтузиазмом становится на сторону последней. Вообще у него получается, что культура - это так, маргиналии. Якимец не отрицает того несомненного факта, что в сегодняшнем мире существуют разные цивилизации: он прочитал и Хантингтона, и Фукуяму, и знает, что ни арабский мир, ни, скажем, Китай отнюдь не торопятся подставлять выи под виртуальное американское ярмо. Да, с этим приходится считаться: столкновение цивилизаций - неприятный факт, от которого не уйти. Но это не универсальный факт, настаивает оптимист Якимец, - и в случае с Америкой можно говорить, что это та же Пакс Британника, не обремененная британской культурной спецификой. Так и с другими родственными случаями. Америку многие не любят, причем и во всячески передовых странах. Но это, по Якимцу, не проблема, ибо здесь имеет место не война цивилизаций, а, как он остроумно выражается, нытье культур. Пора процитировать нашего автора достаточно подробно:
"Повсеместный протест против американского доминирования коренится вовсе не в естественном сопротивлении любой страны превращению в чью-то имперскую провинцию. Протест этот скорее культурный. Можно сколько угодно говорить о достоинствах американского менеджмента; можно восхищаться (с критическими нотками в голосе) или, наоборот, возмущаться (про себя восхищаясь) "вашингтонским мирком", цитаделью мирового господства; можно признавать, что Америка в качестве "мирового жандарма" - это всё-таки лучше, чем Китай или Россия в той же роли. Но все эти соображения меркнут перед страхом американизации мира. Не американизации управления, не американизации экономики или политики, а именно - мира, повседневности. Политику и экономику американизирует "вашингтонский мирок", повседневность же американизируется Голливудом, создающим экспортный вариант "простого американца". Этого-то простого американца и боятся по большей части противники глобальной американизации".
Автор, однако, сам же отводит этот достаточно серьезный аргумент, делая это следующим образом:
"...не следует опасаться ... "американской угрозы"! "Нытье культур" имеет слабое отношение к войне цивилизаций. Безусловно, навязывание нового управленческого стандарта сказывается и на прочих областях жизни, однако сказывается вовсе не так грубо, как представляют себе "голливудофобы". Ведь Голливуд (как и прочие реалии массовой культуры) - вовсе не культурное явление. Массовая культура - это способ управления населением. Безусловно, способ этот приходится принимать - вместе с прочими социальными технологиями - тем, кто входит в глобальный мир. Что же до той культуры, которая мила "культурным людям" (иронические кавычки), она едва ли пострадает, если "некультурные люди" начнут смотреть не те сериалы".
Социоисторическая глобалистская концепция Кирилла Якимца очерчена более или менее полно. Теперь остается поговорить о подробностях, к которым, безусловно, не останутся равнодушными будущие граждане Пакс Американа (или Британника - это, как мы помним, у Якимца одно и то же).
Поразительная, необыкновенная легкость в мыслях овладевает нашим электронным автором, когда он касается слова "культура". При слове культура хвататься за киборд так же опасно, как за револьвер. Культура, значит, способна только на нытье: опостылевшая жена, которую, впрочем, легко удоволить, купив ей новый видеофильм - скажем, Питера Гринауэя, - а с более покладистой любовницей удалиться на рок-концерт какого-нибудь Эминема. Культура пронимается как зрелище - то есть типичная надстройка, каким-то более или менее поблескивающим лаком смазывающая базовые штуки, вроде экономики и менеджериальных технологий. Культура - это то, что пипл хавает, как произнес какой-то Тит Космократов; хавает в любом варианте. Даже произнеся вечерний намаз. Культура для Кирилла Якимца и прочих короткомыслов (это папаша Верховенский называл их "коротенькими") - что-то вроде пресловутого "прикида": прикинулся и пошел. Нечто сугубо внешнее, меняющееся по моде или, новейшее словечко употребляя, - диспозэбл: одноразового пользования. Вроде презерватива.
Интересно, читал ли Кирилл Якимец на своем он-лайне, как во Франции фермеры громили бастионы американской культуры - Макдональдсы? Читал, конечно, - эти люди со своими Пи-Си знают всё, но им это до фени. Не всё равно, что хавать?
Между тем культура - это не прикид и не хаванина. Это - стержень мироотношения, модель, по которой отливается бытие того или иного народа, парадигма его, набор необходимых реакций, если угодно - генетический код. Я не испытываю никакой симпатии к советнику Зюганова Леониду Доброхотову, но не могу не признать, что по сравнению с он-лайнщиком Якимцом - он Лев Толстой. Культура - это дыхание, это язык, наконец. А что такое язык для человека, привыкшего к компьютерной графике? "Топ-директ, конкретные!" - как это замечательно спародировал Виктор Сорокин. "Поимел хорошо в плюс хочу" - вот язык Якимцов, предвиденный еще Джорджем Оруэллом (из новояза которого, в соответствующем русском переводе, вошло-таки в русскую жизнь словечко "задействовать").