Вот где открывается подлинная Вера Павлова - а не в "оргазмах", напугавших Игоря Меламеда из "Литературной газеты".
   Впрочем, об этих самых оргазмах она пишет тоже лучше всех: хотя бы потому, что единственная пишет. (Она вообще единственная.) Есть проблема, о которой сказал Бродский: любовь как акт лишена глагола. Пытаясь найти глагол, прибегли к матерщине; получилось грубо не только в моральном, но и в эстетическим смысле: прямоговорение в искусстве не работает. А Вера Павлова берет очень известный глагол, и акт осуществляется, метафора овеществляется:
   Легла.
   Обняла.
   Никак не могла понять,
   чего же я больше хочу:
   спать или спать?
   Потом не могла понять,
   что же это такое - я сплю?
   Или мы спим?
   Или то и другое?
   В переходе от темы девочки к бабьей теме Вера Павлова нашла чрезвычайно уместную медиацию - Суламифь, и Песнь Песней обратилась у нее в детскую книжку с картинками - что правильно:
   Я, Павлова Верка,
   сексуальная контрреволюционерка,
   ухожу в половое подполье,
   идеже буду, вольно же и невольно,
   пересказывать Песнь Песней
   для детей.
   И выйдет Муха Цокотуха.
   Позолочено твое брюхо,
   возлюбленный мой!
   Но и в этом вертограде не исчезает однажды явившаяся тема:
   Суламифь родила Изольду,
   Изольда родила Мелизанду,
   Мелизанда родила Карменситу,
   арменсита родила Мату Хари,
   Мата Хари родила Клару Цеткин,
   Клара Цеткин родила непорочно
   сорок тысяч однояйцевых братьев,
   от которых родил абортарий
   полногрудых моих одноклассниц
   Сапунихину, Емелину, Хапкову.
   Пора, однако, от темы, от тем Павловой перейти к ее приемам - и здесь попытаться увидеть ее своеобразие и неповторимость: неповторяемость ею - других, обретаемую - обретенную - самостоятельность. По мере моих слабых сил, то есть крайне непрофессионально, постараюсь это сделать.
   У Павловой можно найти не только Цветаеву в учителях и в образцах, но и, скажем, Бродского. От Бродского - частый, чуть ли не постоянный отказ от силлабо-тоники. И еще одно: пристрастие к формулам. Бродский поэт очень "математический". Но он выводит свои формулы многословно, они у него даются как вывод долгих рассуждений, и живой тканью стиха делаются самые эти рассуждения: процесс важнее результата. Павлова делает стихом - формулу. Рукопись тогда приобретает действительно математический вид: значков много, а слов почти нет, кроме самых второстепенных, служебных, вроде "следовательно", "отсюда", "получаем". В школьной математике была такая процедура - приведение подобных: цифр становилось все меньше и меньше, шло бойкое сокращение. Павлова и эту арифметику вспоминает, и школу:
   Смерть - знак равенства - я минус любовь.
   Я - знак равенства - смерть плюс любовь.
   Любовь - знак равенства - я минус смерть.
   Марья Петровна, правильно?
   Можно стереть?
   Дело, конечно, не в формулах, не в математике - а в установке Веры Павловой на краткость, почти на немоту. (Вот тут слышится и Ахматова.) У нее нет длинных текстов. Понятно, что и в текстах нет лишних слов. Более того, подчас сокращаются даже слова - просто недописываются. И вот как это реализуется на теме, нам уже известной:
   В дневнике литературу мы сокращали лит-ра,
   и нам не приходила в голову рифма пол-литра.
   А математику мы сокращали мат-ка:
   матка и матка, не сладко, не гадко - гладко.
   И не знали мальчики, выводившие лит-ра,
   который из них загнется от лишнего литра.
   И не знали девочки, выводившие мат-ка,
   которой из них будет пропорота матка.
   Тот же прием в стихах о смерти - еще одной привлекающей ее теме:
   ...с омонимом косы на худеньком плече...
   Посмотрит на часы, заговорит по че-
   ловечески, но с акцентом прибалти...
   Посмотрит на часы и скажет -
   Без пяти.
   Это именно установка, осознанный прием: "Прижмись плотнее, горячей дыши в затылок безучастный зде лежащей". Невозможно объяснить, но нельзя не слышать, что здесь "зде" лучше, чем "здесь".
   Молодому Бродскому объяснили, что из стихов нужно изгонять прилагательные. Павлова изгоняет из стихов - слова, оставляет только самые необходимые, делает из текста скелет. Вот экспериментальный образец:
   Наш!
   Твое, Твое, Твоя.
   Наш нам.
   Нам наши, мы нашим.
   Нас, нас от лукавого.
   Трудно не узнать тут христианский Символ веры - но необыкновенно выросший в экспрессивности. Это уже не молитва, а какое-то ветхозаветное заклинание, заклятие Бога.
   Соответственно, Павлова любит афоризмы и апофегмы размером в две, а то и в одну строку:
   Любовь - это тенор альтино.
   Ты понял, скотина?
   Смотрел на меня взасос
   и поцеловал - в нос.
   Только у Венер палеолита
   ничего не может быть отбито.
   Вот одностроки с внутренней рифмой:
   Одноголосая фуга - разлука.
   Фермата заката.
   Она умеет писать не словами, а частями слов - как в цитированном о смерти с прибалтийским - прибалти - акцентом. А как там работала буква "с": согласный звук, ставший рифмой. Заставляет играть не слова, а их фрагменты. Вот еще пример, где работает полслова, причем эти полслова - полу.
   Все половые признаки вторичны,
   все жгутики твои, мои реснички.
   Пути окольны, речи околичны
   тычинки-пестика, бочки-затычки.
   Яйцо вторично, курица тем паче.
   Хочешь кудахтай, хочешь - кукарекай.
   Хочу. Кудахчу. Не хочу, но плачу,
   придаток, полуфабрикат, калека.
   Я не говорю сейчас о великом платоническом смысле этого стихотворения: тоска по целостному человеку у этой хранительницы оргазмов. Меня сейчас интересует мастерство: гениально организованная цезура, выделяющая это полу. И как найдено сногсшибательное слово "придаток".
   Мемуаристка вспоминает, как Мандельштам восхищался буквой "д" в романе "Двенадцать стульев": Малкин, Галкин, Чалкин, Палкин и Залкинд. Можно представить, в какой восторг привела бы его Вера Павлова, играющая буквами. Пишущая уже не словами, а буквами. И буква у нее делается духом.
   Ее декларация:

ПЕСНЯ БЕЗ СЛОВ

   Слово.Слово. Слово. Слово.
   Слово в слово. Словом. К слову.
   Слово за слово. За словом лово. На слово. Ни слова.
   А вот реализация этого протокола о намерениях: Буду писать тебе письма, в которых не будет ни слова кокетства, игры, бравады, лести, неправды, фальши, жалости, наглости, злобы, умствованья, юродства...
   Буду писать тебе письма, в которых не будет ни слова.
   (ВТОРОЙ ГОЛОС):
   Песня без слов - рыба.
   Рыбью песню без слов подтекстовать могли бы
   трое: а) рыболов,
   б) ловец человеков,
   в) червяк на крючке...
   Эпитафия веку - песня рыбы в садке.
   Вот еще одна декларация:
   Песня летучей рыбы на суше -
   мелкой плотвички, которую сушим
   на веревке, рядом с плавками, чтобы
   получилось что-то наподобие воблы,
   но она ссыхается до полуисчезновения...
   то не понял: это - определение
   Поэзии.
   Второе определение поэзии: попроще, то есть поцветаистей; павловское здесь - игра на сломанном, искаженном слове:
   Поэзия - музей
   закопанных богов,
   слоновых их костей,
   бараньих их рогов,
   в которые дудю,
   дудею и дужу,
   когда молюсь дождю,
   когда огню служу.
   Павлова - пианистка (еще одно цветаевское у нее), и, видимо, отсюда это понимание паузы, замирания, исчезновения звука. Но она научилась делать это в стихах, в словах. Делать так, что сами слова исчезают, сводятся к буквам. Павлова пишет не поговорки, не частушки, даже не словарь, - она пишет алфавит, абевегу.
   О паюсная абевега столетий, плавником блеснувших!
   К книге "Четвертый сон" приложен словарь имен, понятий и сокращений (важно, что словарь и что сокращений). Одна из позиций этого словаря звучит так:
   Десятова - девичья фамилия Павловой В.А. Ба! Да ведь Десятова - анаграмма слова ДЕТСТВО! Правда, с двумя лишними буквами - А и Я.
   От А до Я - это и есть алфавит. По-другому: это и есть Павлова.
   Если же держаться первоначальной музыки, то Павлова переходит от мелодии и гармонии к гамме, возвращается как бы к ученичеству. И тогда приобретает особый - тонко иронический - смысл выделенный особым разделом образ школьницы: "интимный дневник отличницы". Этот образ становится скрытой тематической мотивировкой поэтического приема: ученичество как новый облик мастерства. Образ-оксюморон: ученик как мастер.
   Поэтому читатель как бы в недоумении: то ли это уже гениально, то ли от Павловой следует ждать чего-то еще. Ясно, что она - Пушкин, неясно только какой: лицеист или камер-юнкер. Это недоумение специально вызванное, организованное и спровоцированное Павловой - это ее, как теперь говорят, стратегия.
   На то, как она сама себя видит, намекает название книги - "Четвертый сон" В сочетании с именем - Вера Павлова - это должно напоминать вроде бы о Чернышевском. Но это еще одна уловка, ловушка для простаков. Настоящая, правильная здесь ассоциация - поговорка: "седьмой сон видит".
   Вера Павлова тем самым говорит, что у нее еще многое впереди: почти столько же, как позади. Будут еще так называемые творческие сны; будет и новое мастерство. Хотя и уже сделанного достаточно, чтобы видеть: она начинает - являет собой - новый, платиновый век русской поэзии.
   Века может не быть, но Павлова будет. Есть.
   Американские покойники в русском контексте
   Западный мир очень изменился визуально. Даже так лучше сказать: люди западные изменились, - здания-то стоят на месте: хоть Шартрский собор, хоть Крайслер-билдинг в Нью-Йорке. И особенно разительно изменилась молодежь. Если Лондон и Париж все-таки на тот же Нью-Йорк не похожи, то молодежь соответствующих городов неотличима одна от другой. Разве что в Лондоне панков больше с крашенными в фиолетовый цвет волосяными уборами, которые зовутся мохок, по-индейски (а во времена Запорожской Сечи назывались оселедцами). Но мохок яркой окраски - скорее исключение. Господствующий колорит нынче - черно-серый, тусклый, какой-то ржавчиной покрытый, ржавью. К тому же волосы сейчас молодежь предпочитает стричь наголо, даже и девицы (у последних эту моду начала поп-певица, выступающая под именем Шинэд). Одеваться принято нарочито некрасиво, штаны носить на три номера больше, чтоб мотня под коленками болталась. Ни одна рубаха - ни верхняя ни нижняя - в штаны не заправляется; да верхнюю редко и носят. Зато носят серьги во всех местах, включая язык: "пирсинг". Все эти железки тоже должны быть тусклые, дешевые - не благородного же металла в самом деле! Это напоминает советские так называемые фиксы, бывшие в моде у шпаны послевоенных лет. Еще требуется, чтобы зимой одежда мало отличалась от летней: распахнутость и расхристанность всячески приветствуется, это "кул" (буквально - холодное; очевидно, отсюда это и пошло: укрываться и угреваться зимой посчитали презренным). Из штанов очень приветствуются "свэт пэнтс", что-то вроде русских лыжных, с тем, чтобы таскать это всюду, отнюдь не на лыжные прогулки. Если шапку носят, то непременно бейзболку и непременно козырьком назад или вбок: первое требование советской шпаны. Да и в целом эту, советскую, параллель можно провести едва ли не до конца: американские подростки похожи на советских послевоенных - бледных от недоедания, плохо одетых, стриженных во избежание педикулеза. А если к этому добавить нынешнюю моду на татуировку, то и другое сравнение естественно напрашивается: уже не уличные неухоженые подростки, а самые настоящие зэки - из начинающих, малолетки.
   Что означает эта параллель, наводящая на мысли скорее философичные? Тут бы Шпенглеру задуматься - и написать что-нибудь о культуре и цивилизации, о гибели красоты в современном мире вообще, в демократическом обществе в особенности. Есть воля к уродству, сознательный отказ от красоты - от красоты как нормы. Западный человек (в данном случае все равно - молодой или старый) не желает имитировать красоту в некрасивом мире или будучи сам, в 90 процентах случаев, некрасив. Никто не желает подделываться под нечто высшее или красивейшее. Полюбите нас черненькими - такой звучит здесь мотив, глубоко в основе демократический. Еще раз убеждаешься, что красота как норма - понятие репрессивное, что социология красоты связана с общественным неравенством, грубо говоря, с эксплуатацией человека человеком (чего не хотят понимать нежные постсоветские эстеты). Здесь есть правда, чувствуемая острее всего именно молодежью, этим общественным барометром. Но вот что скорее непонятно - это имитация именно бедности в обществе всячески богатом. Американские подростки выглядят нищими - если и не всегда богатыми, то нищими и даже просто бедными в громадном своем большинстве совсем не являясь. Есть некоторая игра на понижение, иногда даже думается - воля к упадку, то есть то, что прямо и правильно называется декаданс. Или, так сказать "по-русски", - кенозис, выступающий, говорят, главной чертой пресловутой русской идеи.
   И вот в это все-таки совершенно не верится, несмотря на все видимые признаки сходства. Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда: чтобы американец - любого возраста - напоминал русского в его кенотических, вниз, в ничто ведущих склонностях. Для этого американцы слишком активны - и слишком индивидуалисты. Ибсеновский пуговичник из "Пер Гюнта" не про них. В Америке то начинаются, то затухают разговоры о введении униформы в школах (кое-где и ввели), и появилась карикатура: два подростка не одобряют идею, говоря, что она унифицирует их личность, - при этом оба в неразличимо одинаковых одеждах (главный элемент которой- все те же супер-бэги пэнтс). Но штаны-то одинаковые, а инициатива - частная.
   Я хочу проиллюстрировать этот тезис - об отличии американцев от русских, при всех возможных и действительно случающихся сходствах, на примерах, долженствующих, казалось бы, свидетельствовать абсолютное тождество людей как таковых, - на примере умерших.
   Берем некролог в Нью-Йорк Таймс от 26 марта 2001: "Дебра Бернхардт, певец невоспетых":
   Дебра Бернхардт, историк труда, проведшая увенчавшуюся успехом трехлетнюю кампанию за объявление Юнион Сквер Парка исторической достопримечательностью, 23 марта этого года умерла от рака в своем доме в Бруклине. Ей было 47 лет.
   Профессор Бернхардт была главой библиотеки Тэймимент и Вагнеровского архива труда при Нью-Йоркском университете. Она посвятила свою научную деятельность жизни забытых людей, создавших Нью-Йорк, и кропотливо, день за днем собирала следы жизни строителей сабвея и швей, секретарш и поварих рабочих артелей, каменщиков и нянек.
   В соавторстве с Рэйчел Бернстайн она выпустила книгу "Большая жизнь маленьких людей" - собрание фотографий и устных интервью, относящихся к истории рабочего Нью-Йорка.
   Дебра Бернхардт посвятила себя работе, значение которой часто недооценивается академическими историками, с их установкой на общезначимые культурные исследования и теоретические обобщения. Она называла свою работу документированием недокументированных: как описывать людей, жизнь которых не создала у них привычки и охоты собирать и сохранять сувениры этой жизни? Она сумела убедить в значимости материалов, оставшихся от этой жизни, - того, что сами эти люди считали пустяками: старая листовка, жетон, прикрепляемый к лацкану, плакат, выставленный на пикете забастовщиков, пожелтевшие фотографии - все эти запыленные временем артефакты открывают окно в ушедший мир профсоюзных выборов, стачек, политических инициатив. Многие из этих предметов, собранных ею, помещаются в библиотеке Тэймимент, специализирующейся на собрании материалов по истории радикальных движений в Соединенных Штатов от гражданской войны до нашего времени, а также в Вагнеровском архиве истории труда - организациях, руководившихся профессором Бернхардт.
   "Мусорная свалка истории была для нее потеводным маяком",- сказала Мириам Франк - сотрудница покойной по Нью-йоркскому университету.
   Несмотря на свою профессиональную незаурядность и принадлежность к академическим кругам, Дебра Бернхардт гордилась своими пролетарскими корнями. Она пела в профсоюзном хоре Нью-Йорка, а ее визитная карточка была украшена логотипом сделавшего ее печатного заведения. Друзья звали ее Дебс - одновременно уменьшительное от Дебра и намек на Юджина Дебса - знаменитого в свое время рабочего лидера-социалиста.
   Тот факт, что Юнион Сквер Парк был включен в число исторических достопримечательностей национального уровня, является в основном ее заслугой. Эта место было колыбелью американского рабочего движения - постоянный дом анархистов, коммунистов, профсоюзных активистов, трибуна радикальных ораторов и агитаторов. На этом месте в 1882 году впервые был отпразднован в США День труда (Первое мая).
   "Никто не помнит, что восьмичасовой рабочий день был завоеван людьми, собиравшимися именно здесь", - сказала Дебра Бернхардт в интервью, данном НЙТ сидя на скамейке Юнион Сквэр Парка.
   Ныне на этом месте располагаются рестораны и магазины высшей марки, а квартиры в близлежащих домах относятся к разряду роскошных.
   Мораль, полагаю, вывести не трудно. Дебра Бернхардт была типичной американской лефтисткой, левой, имя которым в Америке, как говорится, - легион. Но вспомним, к чему относится это выражение в Евангелии: к бесам. И кто же станет утверждать, что эта скромная, самоотверженная, сочувственная, эмоционально открытая женщина принадлежала к тому же разряду? Вы бы только посмотрели на ее фотографию, приложенную к некрологу. Конечно, она была всячески достойным человеком. Между тем в России люди мыслящие давно уже и, кажется, бесповоротно решили, что левые - это и есть бесы. Решение это было принято под прямым воздействием гения русской литературы Ф.М.Достоевского, написавшего о сем предмете действительно запоминающуюся книгу. Но не все левые - бесы; в Америке - не бесы. Без таких людей американская жизнь была бы много затруднительнее: капитализм и эксплуатацию труда ведь не Маркс выдумал, это была реальность западной жизни. От бесовщины американские, западные в целом левые убереглись тем, что сохраняли реализм, тем, что, по словам довоенного еще лидера английских лейбористов Мак Доналда, не искали коротких путей в тысячелетнее царство. То есть были не революционерами, а реформистами (как помнится, бранное слово у советских марксистов). И ведь простое желание жить лучше и достойной, скромные, малые цели требовали совсем не малых усилий - именно вот этого незаметного героизма, свидетельства о котором собирала Дебра Бернхардт.
   Поэтому на месте давних сборищ американских социалистов осталась не пустыня, а дорогостоящий коммерческий район.
   Обратимся теперь к сюжету, никакого политического значения не имеющему. Нью-Йорк Таймс от 25 марта 2001 года - некролог Чарльзу Джонсону:
   Чарльз Джонсон, с 1972 года президент Международного общества сторонников теории плоского строения Земли, упрямо и весело настаивавший на том, что люди верящие в шарообразность Земли, одурачены, умер 24 марта в Ланкастере, штат Калифорния. Ему было 76 лет.
   Джилл Фир, секретарь упомянутого общества, сказала, что мистер Джонсон страдал легочным заболеванием и умер во сне. Она заявила также, что приложит все старания к тому, чтобы сохранить Общество, учение которого заключается в мысли о Земле как плоском диске, плавающем в примордиальных водах, и отрицает представление о Земле как шаре, вращающемся и передвигающемся по космической орбите.
   Чарльз Джонсон называл себя последним иконоборцем. Он считал науку, утверждающую шарообразность Земли, гиганстким надувательством, а ученых - колдунами-злоумышленниками, задумавшими обманом заменить религию так называемой наукой. Сам Джонсон основывал свое учение на словах Священного Писания - как Ветхого Завета, говорящего о плоской земле, так и Нового Завета, в котором утверждается, что Иисус Христос восшел с земли на небо. "Если б Земля была шаром, крутящимся в космосе, тогда не было бы верха и низа и Христу некуда было бы подниматься", - говорил Джонсон в интервью, данном журналу Ньюзвик в 1984 году.
   Главным аргументом Чарльза Джонсона было предложение оппонентам - только повернуться и посмотреть вокруг. "Разумные люди всегда признавали Землю плоской",- говорил он.
   В ежеквартальных брошюрах, издававшихся руководимым им обществом, постоянно выражалась готовность объяснить любые астрономические и физические явления, связанные с проблемой строения Земли. Восходы и заходы Солнца? - Оптическая иллюзия. Высадка астронавтов на Луну? - Тщательно разработанная мистификация, поставленная по сценарию автора научно-фантастических романов Артура Кларка в громадном ангаре в штате Аризона. (В этом последнем утверждении Джонсон не был одинок: опрос, проведенный газетой Вашингтон Пост в 1994 году, показал, что 9 процентов американцев считают высадку на Луне жульничеством.) Затмения Солнца? - "Мы не должны думать обо всем,- сказал Джонсон газете Нью-Йорк Таймс в 79-м году. - Библия учит, что небеса полны тайн".
   Журнал Ньюзвик в интервью с Джонсоном написал, что сторонников идеи плоской земли можно поставить в ряд немногочисленных, но не исчезающих групп людей, верящих в такие сюжета, как НЛО или в существование современных друидов. Тем не менее сам Чарльз Джонсон продолжал вызывать интерес у всех, кто ценит нестандартность людей, до сих пор разделяющих мировоззрение Адама и Евы. Джонсона довольно часто интервьюировали заметные органы масс-медии, а однажды пригласили выступить в рекламе мороженого фирмы Драйер.
   Чарльз Кеннет Джонсон родился в Сан Анджело, Техас, 24 июля 1924 года. В течение двадцати пяти лет он работал авиамехаником в Сан-Франциско, а потом перебрался в Мохаве Десерт - центр района американских пустынь. Его убеждения окрепли в переписке с англичанином Сэмюэлем Шентоном - главой небольшого общества сторонников идеи плоской Земли. В 72 году не задолго до своей смерти Шентон передал бразды правления обществом Джонсону, который не был официальным членом общества, но пленил Шентона, написав ему, что не верит в шарообразность Земли с детских лет, с тех пор, как он не мог понять соответствующие объяснения школьного учителя.
   По словам Джонсона, к середине 90-х годов число членом общества дошло до трех с половиной тысяч, с ежегодным членским взносом в 25 долларов, за что члены получали карту плоской Земли. Чарльз Джонсон управлял делами общества из запасной спальни своего дома.
   Он любил выкурить сигару на закате, глядя на плоскую, как лепешка, пустыню, однообразие которой изредка нарушали перекати-поле. Но в 95 году его дом сгорел до основания. Джонсон сумел спасти из горящего дома свою жену, которая не могла двигаться самостоятельно и была прикована к кислородному баллону. Но весь архив общества, его литература и все текущие документы погибли в огне.
   Миссис Джонсон, разделявшая убеждения своего мужа по той простой причине, что в ее родной Австралии ей не приходилось висеть вниз головой, умерла на следующий год. Затем сам Джонсон подвергся выселению из трэйлера - передвижного дома, куда он переселился после пожара, на том основании, что технические характеристики трэйлера не отвечали требованиям, принятым в данной местности. Тогда Джонсон перебрался к своему брату Джеку в пригород калифорнийского Ланкастера и с помощью упоминавшейся мисс Фир сделал попытку восстановить общество: им удалось привлечь в него около ста новых членов.
   Журнал Сайенс Дайджест, однажды писавший о Джонсоне, назвал его человеком с острым чувством юмора и грохочущим смехом. Пример его шуток: он называл Коперника, впервые сказавшего о вращении Земли, ко-пернишэс, что примерно значит "столь же верткий".
   Колоритность этого чудака интересно подчеркивается тем, что он был авиационным механиком - человеком разбирающимся в технике, то есть по всем меркам современным. Нам часто кажется, что современный образ жизни неизбежно требует принятия научных представлений эпохи технологической цивилизации, что такое сочетание осуществляется как бы автоматически. Как видим на данном примере, это не так и вообще не обязательно. Техника не только на уровне ее обслуживания, но и на уровне изготовления, даже на уровне научного творчества совсем не требует быть, скажем, неверующим атеистом,- она и не ведет к непременному атеизму или вообще к так называемому научному мировоззрению. Наука и техника не создают какой-то новый тип личности, не цивилизуют человека, не освобождают его от древних мифов, можно даже сказать - не отрезвляют его. Выводы из этого - теперь уже непреложного - факта вытекают весьма мрачные. Логически и прагматически вполне возможна фигура религиозного фанатика, вооруженного атомной бомбой,- да это уже и не из области предположений, а из области фактов. Техническая грамотность не связана необходимой связью с просвещенностью, терпимостью, лояльным оппортунизмом - со всем набором добродетелей демократического общества, с его практикой и его идеалами. Советский Союз в свое время дал впечатляющий пример такой ситуации - необязательности такой связи. Сегодня подобные примеры дают и другие не весьма демократические общества. Вот, как сказал бы Розанов, нота бене либеральным прогрессистам.
   Но у сюжета, связанного с покойным теоретиком плоской Земли, есть еще одно, частное уже измерение, сближающее его с русскими мотивами. Он был эксцентрик, чудак, и недаром наследовал в своей миссии англичанину Шентону: англичане - признанные эксцентрики, это давно уже самое общее место, как бы родовая их характеристика. Но и русские - чудаки и эксцентрики, причем на самом высоком уровне. Главный русский эксцентрик был и главным русским гением.