Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- 118
- 119
- 120
- 121
- 122
- 123
- 124
- 125
- 126
- 127
- 128
- 129
- 130
- 131
- 132
- 133
- 134
- 135
- 136
- 137
- Следующая »
- Последняя >>
Но шедевр переводческого провала, если можно так сказать, это страница 149 указанного издания, где появляется следующая фраза:
"(Ницше) прибыл в Женеву 6 апреля и там познакомился с молодым кондуктором Гуго фон Зенгером, который представил его Матильде (Трампедах)..."
Возникает недоуменный вопрос: а зачем было университетскому профессору Ницше знакомиться с каким-то кондуктором? Тем более, как выясняетсся несколькими строками ниже, он попросил этого кондуктора предстательствовать перед Матильдой для передачи ей марьяжного предложения Ницше. Неужели такое деликатное поручение можно доверить трамвайному или даже железнодорожному кондуктору?
Действительно, самого поверхностного знания английского достаточно для того, чтобы понять, о чем идет речь: "кондуктор", или, по-английски, "кондактор" - это дирижер. Невозможно представить, чтобы человек, переведший с английского целую книгу, причем книгу не простую, а толкующую об интеллектуальных сюжетах высочайшего уровня, мог этого не знать. Тем не менее факт налицо. Я не в силах его толковать.Это какой-то воинствующий антикультурный разврат.
Я уже не говорю о том, что слово "апофегма" превратилось на страницах данного издания в "апофтерму": это может быть опечаткой.
Простите пехоте, как пел поэт.
Повторяю: книгу Холлингдейла русским переводом погубить не удалось. Ницше представлен русскому читателю - хотя бы тем пяти тысячам, на которых рассчитан книжный тираж. (Кстати, надо бы знать, что, говоря о тиражных цифрах, по-русски употребляют слово "экземпляр", а не английскую кальку "копия".) Ницше автором растолкован и понятен для самых неподготовленных читателей, если они сами сочтут для себя интересным прочесть что-нибудь о Ницше. С текстом самого философа это было бы труднее. Холлингдейл разжевал Ницше и вложил его в рот читателю. Продукт, свидетельствую, вполне питательный.
Что ему безусловно удалось, так это лишить зловещих обертонов самые скопрометированные понятия философии Ницше: воля к власти и сверх-человек и самое туманное - вечное возвращение. Последнее, по Холлингдейлу,- это у Ницше некий суррогат метафизики, позволивший синтезировать взаимоотрицающие понятие бытия и становления. С другой стороны, можно усомниться, что Ницше в какой-либо форме владела потребность в метафизических построениях. Все три вышеуказанные понятия - это термины ницшеанской этики, и ничего кроме этики у него не было. Этот имморалист - на самом деле создатель изощренной этики, морального учения, ставшего в ХХ веке чем-то даже вроде светской религии элитных мыслителей. Основная мысль этой поистине автономной этики, в разных поворотах всех трех терминов, - свобода ее от каких-либо метафизических обоснований. Субъект и одновременно объект человеческих усилий у Ницше - это сам человек, в героической попытке самопреодоления. Воля к власти - это воля к совершенству, к победе над собой; сверх-человек - это человек, достигший такой победы, сумевший построить этический максимум вне опоры на какие-либо транцендентные ценности, иллюзорность которых Ницше разоблачил сильнее и решительнее, чем Кант или даже Маркс. Вечное возвращение в этом контексте - это готовность человека принять уготованную, самим себе выбранную судьбу, вечно нести свой крест, "да", сказанное жизни. По-другому это называлось у Ницше "амор фати"- любовь к судьбе.
Каков всё же русский Ницше - усвоение и интерпретация его философии в культурном контексте России, когда можно было еще говорить о культуре и ее контекстах?
Здесь не обойтись без одной цитаты из Бердяева, писавшего в сборнике "Вехи" (1909 г.):
...совсем печальная участь постигла у нас Ницше. Этот одинокий ненавистник всякой демократии подвергся у нас самой беззастенчивой демократизации. Ницше был растаскан по частям, всем пригодился, каждому для своих домашних целей. Оказалось вдруг, что Ницше, который так и умер, думая, что он никому не нужен и одиноким остается на высокой горе, что Ницше очень нужен даже для освежения и оживления марксизма. С одной стороны, у нас зашевелились целые стада ницшеанцев-индивидуалистов, а с другой стороны Луначарский приготовил винегрет из Маркса, Авенариуса и Ницше, который многим пришелся по вкусу, показался пикантным. Бедный Ницше и бедная русская мысль!
Тут сейчас наиболее непонятен Луначарский и его опыт обогащения марксизма при помощи Ницше. Вообще-то в такой процедуре нет ничего сверхестественного: ницшеанство - философия волюнтаризма, волевой пафос, который преодолевает и отвергает любого рода метафизические построения. А марксизм был своеобразной метафизикой, он выработал метафизическую историософию - учение о движении человеческой истории по ступеням естественно-исторического процесса. Это движение было, по Марксу, необходимым, то есть обладало достоинством и силой закона природы. Вот тут и сказалось то противоречие между бытием и становлением, которое так интересовало Ницше. Луначарский, человек читавший Ницше и кое в чем разобравшиийся, понимал, что марксистскую картину мира и истории нельзя представить в качестве революционного учения, если в нем не будет элемента человеческой активности, воли: что это за революция, которая осуществляется сама собой по железным законам естественно-исторического процесса? Протвники марксизма острили тогда: марксисты считают, что они партия борьбы за лунное затмение. Но ведь Луна для прохождения своих циклов ни в чьем содействии не нуждается.
Ленин всячески ругался с Луначарским, но из-под руки кое-что у него усвоил (так же, как у Богданова): со временем он стал говорить о субъективном факторе историко-революционного процесса. Да он знал об этом уже тогда, когда писал свое "Что делать", то есть в 1902 году: революционное рабочее движение невозможно вне партии интеллигентов-революционеров, само по себе оно может родить только тред-юнионистскую политику. Инстинкт Ленина всегда ориентировал его правильно, но философской мотивации не хватало. Вот такую мотивацию давало представление об активном марксизме, выработке которого способствовали Луначарский, Богданов и Горький. Да, Горький, бывший в России примером весьма вульгарного восприятия Ницше: критики говорили о "босяцком ницшеанстве Горького". Горький усвоил из Ницше главным образом такие парадоксальные афоризмы, как "Падающего толкни" или "Больные не имеют права на жизнь". У Ницше ведь это было своего рода самоиронией больного и преодолевающего болезнь человека; если угодно, он был - по советским моделям - Николаем Островским, только не сомнительную повесть написавшим при поддержке комосомольских товарищей, а мыслителем, создавшим совершенно новый тип философствования, который позднее назвали экзистенциализмом. О Ницше полезно вспомнить именно сейчас, когда Павку Корчагина снова пытаются выдавать за тип советского сверхчеловека.
Безусловно, самой интересной рецепцией Ницше на русской почве была та, что предложил поэт и теоретик символизма Вячеслав Иванов. Он опирался на раннего Ницше, периода "Рождения трагедии", в каковом труде Ницше выработал представление о двух полярных, но сотрудничающих бытийных силах, построяющих мир человеческой культуры. Он назвал эти начала Аполлон и Дионис. Дионис - бог бытийного преизбыточествования, оргиастических, вырывающихся за все пределы природных сил. Это как бы энергия бытия. Второй принцип, Аполлон, - принцип формы. Их единство создает эстетические феномены, являющиеся в то же время формами самого бытия. Жизнь - это аполлонический сон, иллюзия ставшего бытия, постоянно нарушаемая взрывами некоей подпольной дионисийской энергии. Нынешний психоанализ называет это сознанием и бессознательным, каковые термины выражены Ницше на языке мифологических метафор. Но Вячеслав Иванов иную философию пытался строить на дионисических энергиях. Дионисийский экстаз прорывает формы единичного, выводит за грани индивидуации. В Дионисе происходит взаимообращение "я" и "мы". Из этого Вячеслав Иванов делал что-то вроде мистического обоснования коммунизма, в его лексиконе именованного привычным в России термином "соборность". В дальнейшем эта его установка дала плод в теориях Михаила Бахтина о коллективном народном теле, каковая теория была сублимацией коммунистической террористической практики: народное тело бессмертно и не убывает, сколько б его отдельных представителей ни расстреляли.
Долгое время принято было считать, что Ницше - провозвестник практики немецкого фашизма. Теперь от этого превратного мнения отказались.
Русский пример показывает, как мы видели, что с таким же успехом можно его утилизировать для обоснования коммунистической практики.
Федорино горе
В Соединенных Штатах находится сейчас Михаил Сергеевич Горбачев. В Нью-Йорк Таймс от 23 октября появилась статья под названием, несколько длиноновато звучащим по-русски: "Когда-то красный, а ныне зеленый Горбачев: герой повсюду, кроме своего отечества". Зеленым Горбачев назван потому, что в Америку он приехал с мисссией от организации Международный Зеленый крест. Эта организация создана после экологического саммита 1992 года в Рио де Жанейро. Дело это, конечно, первостепенно важное, но ведется оно, похоже, в полсилы, если его активистами выступают такие отставные знаменитогсти, как Горбачев. Характерно, что автор статьи в НЙТаймс Уоррен Хоуг о самой нынешней миссии Горбачева почти ничего не написал и разговор с ним вел совсем о другом. "Зеленых" проблем коснулся в одной фразе: Горбачев сказал, что он осознал важность экологических проблем, еще будучи местным руководителем на Кубани, наблюдая, как обращаются с землей в рамках колхозной системы. Всё остальное в статье - вполне закономерно - касается славного периода гласности и перестройки, когда Горбачев стал героем как СССР, так и Запада. На Западе он и остался героем, глубоко чтимым и, чувствуется, любимым человеком. Понять это нетрудно: его политика сняла с Запада громадное психологическое напряжение: перестали бояться войны с Советским Союзом, а вскоре и сам Советский Союз очутился, как еще до всех этих событий выразился президент Рейган, на свалке истории. Любовь и внимание к Горбачеву на Западе неизбывны. Уоррен Хоуг пишет, что где бы ни появился Горбачев, вокруг него мгновенно возникает атмосфера бешеного внимания и поклонения, как это наблюдается только в случае голливудских звезд. При этом американский журналист не скрывает, что на родине Горбачева не любят и считают его главным виновником всех постигших страну бед.
Естественно, разговор зашел как раз об этом. Уоррен Хоуг следующим образом передает соответствующие слова Горбачева (у нас, естественно, в обратном переводе с английского):
"Ельцин провел десять лет, выкорчевывая всё, что сделал Горбачев. Что бы ни говорили или писали люди, что бы они ни пытались приписать Горбачеву, я считаю, что расплачиваюсь за ошибки других.
"Нападали на всё, разрушали всё. То, что они оставили после себя,- куча поломанной мебели, но многие думают, что во всем виновата перестройка. Но нельзя связывать два этих периода. То, что произошло после перестройки, не значит, что это произошло в результате перестройки. За то, что произошло после, должны отвечать другие. Я же получу то место в истории, которого заслуживаю".
Мы не будем сейчас решать традиционный русский вопрос: кто виноват, у нас другая сегодня тема. Что бы ни произошло в России во время и после Горбачева, собственный его образ определился в одном бесспорном качестве: он политик, потерпевший неудачу. Он не смог стабилизировать страну в период проведения крутых реформ; собственно, он и не проводил каких-либо реформ, а только говорил об их необходимости. Конечно, он не отвечает за то, что делали после него. Конечно, его добрая воля и благие намерения бесспорны. Но о политике судят по его победам, а не поражениям. На Западе любят Горбачева, но уже не как политика, а просто как хорошего человека, который в свое время и на своем месте облегчил положение Запада. Реакция на Горбачева в России, оценка его соотечественниками, может быть, несправедлива, но она неизбежна. Она определяется известной поговоркой: взялся за гуж, не говори, что не дюж. Дюжести в Горбачеве не оказалось: это всячески говорит в его пользу как человека, но дискредитирует как политика.
И тут, отвлекаясь от Горбачева, мы переходим к вопросу принциальному, далеко выходящему за рамки суждения о тех или иных государственных деятелях. Каким должен быть политик? Каким он не должен быть? Еще резче: необходимо ли для политика быть хорошим человеком? Ну и совсем уже теоретично: каково соотношение власти и морали? Власть и этика - вот тема.
Тут нам пригодится одно счастливое обстоятельство: в девятом номере Нового Мира за этот год появилась очередная публикация Солженицына из его так называемой "Литературной коллекции". Великий писатель теперь не столько пишет, сколько читает, но по старой доброй привычке читает с карндашом, делая заметки, выписки и комментирующие суждения. Этой очень интересное и поучительное чтение. Я стараюсь не пропустить ни одного такого солженицынского выступления.
На этот раз он высказался об Алексее Константиновиче Толстом с главным упором на его драматургическую трилогию. Самая из них знаменитая и может быть действительно самая значительная вторая - "Царь Федор Иоаннович". Но тема всех пьес цикла настолько важна, что одной этой не ограничишься. Иван Грозный и Борис Годунов, уж конечно, не менее интересны (соответственно, первая и третья пьесы трилогии). Послушаем Солженицына:
"Убеждения Алексея Толстого совсем не консервативны, не почвенны, наоборот: в единственном прямом от автора обобщении он высказывает, что злодейство Иоанновой эпохи "подготовлено предыдущими временами"", "переходило от поколения к поколению", и без снисхождения осуждает тогдашнее русское общество, что оно терпело такую гнусную тиранию. (Видно, что автор жил в свободную эпоху, а гнетущей не испытал.) (...)
К сожалению, Грозный и показан только как тиран, но ни разу - в государственных заботах,- очевидно, это неизбежная черта "облегченных" исторических романов (речь о романе того же автора "Князь Серебряный") (...)
Пронзительно верна разработка царя Федора. Получился - из самых значительных образов русской литературы ... И пророчески предвосхищает Николая 11 (последний царь первой династии и последний царь второй)".
Этот нарочитый конспект чужого сочинения не может, конечно, считаться неким заявлением от лица самого А.И.Солженицына. Но в приведенных как бы случайных заметках таится значительнейшая мысль. Уже по этой, так сказать, "косточке плюсны" можно реставрировать некоего гиганта (не уверен, вымершего ли). Солженицын предстает здесь - употребим модное нынче слово - державником. Создается впечатление, что Иван Грозный для него предпочтительнее царя Федора. Хотя бы уже потому, что последний не знал государственных забот и не претендовал на такое знание. Отсылка к Николаю Второму подтверждает сказанное: при всей несомненной симпатии к царю-мученику, Солженицын не является его поклонником, он осуждает царя. Солженицын не может высоко ценить людей безответственных, бегущих ответственности.
В трагедии "Царь Федор Иоаннович" Годунов говорит:
...Его бы мог я Скорей сравнить с провалом в чистом поле. Расселины и рыхлая крестность Цветущею травою скрыты, но, Вблизи от них бродя неосторожно, Скользит в обрыв и стадо, и пастух.
Поверье есть такое в наших селах, Что церковь в землю некогда ушла, На месте ж том образовалась яма; Церковищем народ ее зовет, И ходит слух, что в тихую погоду Во глубине звонят колокола И клирное в ней пенье раздается. Таким святым, но ненадежным местом Мне Федор представляется. В душе, Всегда открытой недругу и другу, Живет любовь, и благость, и молитва, И словно тихий слышится в ней звон. Но для чего вся благость и вся святость, Коль нет на них опоры никакой!"
Интересно это поверье сранвить с другим: сказанием о граде Китеже.
А вот что говорит А.К.Толстой в авторских комментариях к тексту:
"Не умея бороться с Годуновым в качестве царя, (Федор) дает ему отпор как человек и христианин. На этой почве он стоит всегда неизмеримо выше и Годунова, и самого Шуйского, и всех его окружающих. Ошибка Федора состоит в том, что он не постоянно держится своего призвания быть человеком, а пытается иногда играть роль царя, которая не указана ему природой. Этой роли он не выдерживает, но от нее не отказывается; не может обойтись без руководителя, но ему не подчиняется. Такое ложное положение рождает беспрестанное противоречие между его природой и обязанностями его сана".
Это же прямой Николай Второй. Солженицын глубоко прав, связывая два эти образа русских правителей. И, повторим, этот тип государя не может заслужить безоговорочного одобрения со стороны Солженицына - ратоборца и строителя-титана, громоздящего Оссу на Пелион.
В статье "Византия и Русь: два типа духовности" С.С.Аверинцев, вопрошая, как совместить, "вместить" слова Христа "Не противься злому" и евангельское же "начальствующий не напрасно носит меч", пишет:
Речь идет, вообще говоря, о дилемме, общей для христианства в целом (...) Но всё-таки Запад облегчил для себя отношение к больному вопросу (...) католическое мировоззрение делит бытие не надвое ("свет" и "тьма") - а натрое; между горней областью сверхъестественного, благодатного, и преисподней областью противоестественного до поры до времени живет по своим законам, хотя и под властью Бога, область естественного. Государственная власть принадлежит именно этой области; только еретик способен видеть в ней устроение диавола, но попытки неумеренно сакрализовать ее тоже неуклонно осуждались. Если сосуществование природного, как еще-не-благодатного, с благодатью - законно, дело теологии - урегулировать отношения между той и другой областью, выяснить их границы. Это значит, что качественное различие между насилием и ненасилием оказалось сведено к количественной проблеме меры, к арифметической задаче, которую всегда можно попытаться решить (...)
Более чем понятно, что по-русски такого понятия нет. Русская духовность делит мир не на три, а на два - удел света и удел мрака; и ни в чем это не ощущается так резко, как в вопросе о власти".
Эта фундаментальная духовная установка делает возможными две, и только две, позиции: или абсолютное отталкивание от практики власти, некий, если можно так выразиться, пассивный анархизм - или абсолютное отождествление с властью как с началом добра: сакрализация власти. Обе эти позиции впечатляюще осуществлялись в русской истории. Русскому духу, таким образом, несвойствен политическая заинтересованность, активное отношение к политике, стремление участвовать в ней: в обоих случаях всё уступается власти.
Здесь имеет место совершенно парадоксальное совпадение русских с немцами - народов, в ином отношении никак не похожих один на другой. Томас Манн по этому поводу много размышлял, причем его позиция со временем менялась. Поначалу он был склонен считать отсутствие политического духа в Германии ее преимуществом, обеспечивающим активную духовную деятельность; позднее, с воцарением фашизма, и даже раньше, в период Веймарской республики он пришел к выводу о необходимости политической компоненты в духовной установке. Приведем такие его слова:
"Политическое, социальное составляет неотъемлемую часть человеческого, принадлежит к единой проблеме гуманизма, в которую наш интеллект должен включить его, и что в проблеме этой может обнаружиться опасный, гибельный для культуры пробел, если мы будем игнорировать неотторжимый от нее политический, социальный элемент. (...) культура стоит перед лицом грозной опасности, если ей недостает политического инстинкта и воли".
Аполитичность русских, равнодушие их к власти как духовной проблеме, как культурному интересу - тоже опасное явление. Даже если нельзя игнорировать проблему власти, государственного руководства, у массы русских остается коренная отчужденность от власти. Власть всегда - "они", а не "мы". С другой стороны, избирают в парламент жулика Мавроди, потому что он обещает в этом случае, уже в качестве лица, приобщенного к государственной власти, вернуть деньги обманутым им людям. Власти одновременно не верят - и во всем на нее полагаются. А ругают ее только задним числом: случай Горбачева. Но Горбачев - только одна из персонификаций русского духа, в его отношении к власти дающего только два типа политиков: или слабого доброжелателя, или деспота
Жених для России
Русская история полна не только опытами бешеной, сметающей все нравственные и материальные преграды борьбы за власть, но и обратными примерами - ухода от власти, буквально бегства от нее. Борьба за власть должна была бы по определению ослабевать, принимать легальные формы в периоды царствования устоявшихся законных династий. В России такое время как будто началось с воцарения Романовых в 1613 году; но за то что было до этого! Имеем в виду не просто весь так называемый феодальный период (термин, кстати, в отношении к русской истории не вполне корректный), но хотя бы непосредственное преддверие эпохи Романовых - знаменитое Смутное время. Да взять хотя бы Бориса Годунова, бывшего полновластным регентом при слабом телесно и умственно царе Федоре: по смерти Федора Боярская Дума без каких-либо видимых колебаний предложила трон Годунову. Интересно, однако, то, что он его не принял. Теперь уже трудно установить с точностью, было ли это очередной интригой поднаторевшего в правительственных делах Борис или он действительно в чем-то искренне колебался и чего-то тайно боялся. Но смерть последнего и бездетного Рюриковича, Федора, создала необычную ситуацию, из которой возможен был один упущенный Годуновым выход: он мог взять власть на условиях, обговоренных с боярами, и стать тем самым конституционным монархом, положив новый этап русской истории. Ключевский пишет об этом так:
"Борис поступил с обычным своим двоедушием: он хорошо понимал молчаливое ожидание бояр, но не хотел ни уступить, ни отказать прямо, и вся затеянная им комедия упрямого отказа от предлагаемой власти была только уловкой с целью уклониться от условий, на которых эта власть предлагалась. Бояре молчали, ожидая, что Годунов сам заговорит с ними об этих условиях, о крестоцеловании, а Борис молчал и отказывался от власти, надеясь, что земский собор выберет его без всяких условий. Борис перемолчал бояр и был выбран без всяких условий. Это была жестокая ошибка Годунова, за которую он со своей семьей жестоко поплатился. Он сразу дал этим чрезвычайно фальшивую постановку своей власти. Ему следовало всего крепче держаться за свое значение земского избранника, а он старался пристроиться к старой династии по вымышленным завещательным распоряжениям. (...) Борису следовало взять на себя почин в деле, превратив при этом земский собор из случайного должностного собрания в постоянное народное представительство, идея которого уже бродила в московских умах при Грозном и созыва которого требовал сам Борис, чтобы быть всенародно избранным. Это примирило бы с ним оппозиционное боярство и - кто знает? - отвратило бы беды, постигшие его с семьей и Россию, сделав его родоначальником новой династии. Но "проныр лукавый" при недостатке политического сознания перехитрил самого себя".
Борис отказался от легитимации своей власти Боярской Думой и Земском собором, создавая (ложное, конечно) впечатление, что он наследует Рюриковичам: для этого выдумывались какие-то якобы предсмертные распоряжения Ивана Грозного и прочее в таком духе. Но Ключевский, говоря, что проныр лукавый перехитрил самого себя, пишет далее, каким это было необычным делом, никак не укладывающимся в политическое сознание тогдашней Московской Руси: царствование вне устоявшейся привычной династии. Сам же Ключевский подробно объясняет вотчинный характер Московского государства: оно воспринималось - и не только царями, но и народом - как собственность московских великих князей. Прекращение династии знаменовало как бы конец семьи, субъекта этого владения. Отсюда Смута с ее самозванцами: люди буквально всей землей хватались за призрак законной, привычной, традиционной, семейной, если угодно, власти. Это не укладывалось в сознании, в котором не было еще самого понятия государства. Государство было в реальности, но в сознании существовала царская вотчина, наследственное хозяйственное владение. Вотчинник и был единственным его сувереном.
До идеи народного суверенитета надо было еще дожить. У нас нет уверенности, что страна дожила до нее даже в наше время. Так называемый "хозяин" до сих пор, похоже, важнее представления о народе как источнике прав и власти, то есть как о подлинном суверене. Язык всегда говорит правду. Что так нравится многим, очень многим в Сталине? Что он был "хозяин". Это неумирающий пережиток древней вотчинной психологии. Само слово осталось, а слова суть идеи, логические и даже бытийные прообразы, проекты, дизайновые чертежи эмпирической реальности. На этом примере видишь, что русское национальное сознание всё еще не вышло за пределы средневековых мыслительных структур.
Есть одна интересная и, я бы сказал, соблазнительная тема, которой не раз касались большие русские люди. Сошлюсь для начала на философа Б.Н.Чичерина, который говорил в эпоху великих реформ, то есть в шестидесятые годы девятнадцатого века: "Я в России пришел к убеждению, что у нас общественная сфера хуже официальной". Чичерин был серьезной фигурой, списывать его со счета нельзя. Да ладно бы Чичерин - в общем-то человек мало кому нынче известный, кроме специалистов. Но вот человек совсем уж бесспорный - Пушкин. Уж его-то слова известны всем: в России правительство - единственный европеец. И не нужно списывать это на пушкинские же слова о поэзии, которая, прости Господи, должна быть глуповата. Поэзия - ладно, но Пушкин глуповатым отнюдь не был. При этом царей, с которыми пришлось на его веку столкнуться, он скорее не любил. А уж самого примечательного из трех - Александра Первого - Пушкин не любил активно.
"(Ницше) прибыл в Женеву 6 апреля и там познакомился с молодым кондуктором Гуго фон Зенгером, который представил его Матильде (Трампедах)..."
Возникает недоуменный вопрос: а зачем было университетскому профессору Ницше знакомиться с каким-то кондуктором? Тем более, как выясняетсся несколькими строками ниже, он попросил этого кондуктора предстательствовать перед Матильдой для передачи ей марьяжного предложения Ницше. Неужели такое деликатное поручение можно доверить трамвайному или даже железнодорожному кондуктору?
Действительно, самого поверхностного знания английского достаточно для того, чтобы понять, о чем идет речь: "кондуктор", или, по-английски, "кондактор" - это дирижер. Невозможно представить, чтобы человек, переведший с английского целую книгу, причем книгу не простую, а толкующую об интеллектуальных сюжетах высочайшего уровня, мог этого не знать. Тем не менее факт налицо. Я не в силах его толковать.Это какой-то воинствующий антикультурный разврат.
Я уже не говорю о том, что слово "апофегма" превратилось на страницах данного издания в "апофтерму": это может быть опечаткой.
Простите пехоте, как пел поэт.
Повторяю: книгу Холлингдейла русским переводом погубить не удалось. Ницше представлен русскому читателю - хотя бы тем пяти тысячам, на которых рассчитан книжный тираж. (Кстати, надо бы знать, что, говоря о тиражных цифрах, по-русски употребляют слово "экземпляр", а не английскую кальку "копия".) Ницше автором растолкован и понятен для самых неподготовленных читателей, если они сами сочтут для себя интересным прочесть что-нибудь о Ницше. С текстом самого философа это было бы труднее. Холлингдейл разжевал Ницше и вложил его в рот читателю. Продукт, свидетельствую, вполне питательный.
Что ему безусловно удалось, так это лишить зловещих обертонов самые скопрометированные понятия философии Ницше: воля к власти и сверх-человек и самое туманное - вечное возвращение. Последнее, по Холлингдейлу,- это у Ницше некий суррогат метафизики, позволивший синтезировать взаимоотрицающие понятие бытия и становления. С другой стороны, можно усомниться, что Ницше в какой-либо форме владела потребность в метафизических построениях. Все три вышеуказанные понятия - это термины ницшеанской этики, и ничего кроме этики у него не было. Этот имморалист - на самом деле создатель изощренной этики, морального учения, ставшего в ХХ веке чем-то даже вроде светской религии элитных мыслителей. Основная мысль этой поистине автономной этики, в разных поворотах всех трех терминов, - свобода ее от каких-либо метафизических обоснований. Субъект и одновременно объект человеческих усилий у Ницше - это сам человек, в героической попытке самопреодоления. Воля к власти - это воля к совершенству, к победе над собой; сверх-человек - это человек, достигший такой победы, сумевший построить этический максимум вне опоры на какие-либо транцендентные ценности, иллюзорность которых Ницше разоблачил сильнее и решительнее, чем Кант или даже Маркс. Вечное возвращение в этом контексте - это готовность человека принять уготованную, самим себе выбранную судьбу, вечно нести свой крест, "да", сказанное жизни. По-другому это называлось у Ницше "амор фати"- любовь к судьбе.
Каков всё же русский Ницше - усвоение и интерпретация его философии в культурном контексте России, когда можно было еще говорить о культуре и ее контекстах?
Здесь не обойтись без одной цитаты из Бердяева, писавшего в сборнике "Вехи" (1909 г.):
...совсем печальная участь постигла у нас Ницше. Этот одинокий ненавистник всякой демократии подвергся у нас самой беззастенчивой демократизации. Ницше был растаскан по частям, всем пригодился, каждому для своих домашних целей. Оказалось вдруг, что Ницше, который так и умер, думая, что он никому не нужен и одиноким остается на высокой горе, что Ницше очень нужен даже для освежения и оживления марксизма. С одной стороны, у нас зашевелились целые стада ницшеанцев-индивидуалистов, а с другой стороны Луначарский приготовил винегрет из Маркса, Авенариуса и Ницше, который многим пришелся по вкусу, показался пикантным. Бедный Ницше и бедная русская мысль!
Тут сейчас наиболее непонятен Луначарский и его опыт обогащения марксизма при помощи Ницше. Вообще-то в такой процедуре нет ничего сверхестественного: ницшеанство - философия волюнтаризма, волевой пафос, который преодолевает и отвергает любого рода метафизические построения. А марксизм был своеобразной метафизикой, он выработал метафизическую историософию - учение о движении человеческой истории по ступеням естественно-исторического процесса. Это движение было, по Марксу, необходимым, то есть обладало достоинством и силой закона природы. Вот тут и сказалось то противоречие между бытием и становлением, которое так интересовало Ницше. Луначарский, человек читавший Ницше и кое в чем разобравшиийся, понимал, что марксистскую картину мира и истории нельзя представить в качестве революционного учения, если в нем не будет элемента человеческой активности, воли: что это за революция, которая осуществляется сама собой по железным законам естественно-исторического процесса? Протвники марксизма острили тогда: марксисты считают, что они партия борьбы за лунное затмение. Но ведь Луна для прохождения своих циклов ни в чьем содействии не нуждается.
Ленин всячески ругался с Луначарским, но из-под руки кое-что у него усвоил (так же, как у Богданова): со временем он стал говорить о субъективном факторе историко-революционного процесса. Да он знал об этом уже тогда, когда писал свое "Что делать", то есть в 1902 году: революционное рабочее движение невозможно вне партии интеллигентов-революционеров, само по себе оно может родить только тред-юнионистскую политику. Инстинкт Ленина всегда ориентировал его правильно, но философской мотивации не хватало. Вот такую мотивацию давало представление об активном марксизме, выработке которого способствовали Луначарский, Богданов и Горький. Да, Горький, бывший в России примером весьма вульгарного восприятия Ницше: критики говорили о "босяцком ницшеанстве Горького". Горький усвоил из Ницше главным образом такие парадоксальные афоризмы, как "Падающего толкни" или "Больные не имеют права на жизнь". У Ницше ведь это было своего рода самоиронией больного и преодолевающего болезнь человека; если угодно, он был - по советским моделям - Николаем Островским, только не сомнительную повесть написавшим при поддержке комосомольских товарищей, а мыслителем, создавшим совершенно новый тип философствования, который позднее назвали экзистенциализмом. О Ницше полезно вспомнить именно сейчас, когда Павку Корчагина снова пытаются выдавать за тип советского сверхчеловека.
Безусловно, самой интересной рецепцией Ницше на русской почве была та, что предложил поэт и теоретик символизма Вячеслав Иванов. Он опирался на раннего Ницше, периода "Рождения трагедии", в каковом труде Ницше выработал представление о двух полярных, но сотрудничающих бытийных силах, построяющих мир человеческой культуры. Он назвал эти начала Аполлон и Дионис. Дионис - бог бытийного преизбыточествования, оргиастических, вырывающихся за все пределы природных сил. Это как бы энергия бытия. Второй принцип, Аполлон, - принцип формы. Их единство создает эстетические феномены, являющиеся в то же время формами самого бытия. Жизнь - это аполлонический сон, иллюзия ставшего бытия, постоянно нарушаемая взрывами некоей подпольной дионисийской энергии. Нынешний психоанализ называет это сознанием и бессознательным, каковые термины выражены Ницше на языке мифологических метафор. Но Вячеслав Иванов иную философию пытался строить на дионисических энергиях. Дионисийский экстаз прорывает формы единичного, выводит за грани индивидуации. В Дионисе происходит взаимообращение "я" и "мы". Из этого Вячеслав Иванов делал что-то вроде мистического обоснования коммунизма, в его лексиконе именованного привычным в России термином "соборность". В дальнейшем эта его установка дала плод в теориях Михаила Бахтина о коллективном народном теле, каковая теория была сублимацией коммунистической террористической практики: народное тело бессмертно и не убывает, сколько б его отдельных представителей ни расстреляли.
Долгое время принято было считать, что Ницше - провозвестник практики немецкого фашизма. Теперь от этого превратного мнения отказались.
Русский пример показывает, как мы видели, что с таким же успехом можно его утилизировать для обоснования коммунистической практики.
Федорино горе
В Соединенных Штатах находится сейчас Михаил Сергеевич Горбачев. В Нью-Йорк Таймс от 23 октября появилась статья под названием, несколько длиноновато звучащим по-русски: "Когда-то красный, а ныне зеленый Горбачев: герой повсюду, кроме своего отечества". Зеленым Горбачев назван потому, что в Америку он приехал с мисссией от организации Международный Зеленый крест. Эта организация создана после экологического саммита 1992 года в Рио де Жанейро. Дело это, конечно, первостепенно важное, но ведется оно, похоже, в полсилы, если его активистами выступают такие отставные знаменитогсти, как Горбачев. Характерно, что автор статьи в НЙТаймс Уоррен Хоуг о самой нынешней миссии Горбачева почти ничего не написал и разговор с ним вел совсем о другом. "Зеленых" проблем коснулся в одной фразе: Горбачев сказал, что он осознал важность экологических проблем, еще будучи местным руководителем на Кубани, наблюдая, как обращаются с землей в рамках колхозной системы. Всё остальное в статье - вполне закономерно - касается славного периода гласности и перестройки, когда Горбачев стал героем как СССР, так и Запада. На Западе он и остался героем, глубоко чтимым и, чувствуется, любимым человеком. Понять это нетрудно: его политика сняла с Запада громадное психологическое напряжение: перестали бояться войны с Советским Союзом, а вскоре и сам Советский Союз очутился, как еще до всех этих событий выразился президент Рейган, на свалке истории. Любовь и внимание к Горбачеву на Западе неизбывны. Уоррен Хоуг пишет, что где бы ни появился Горбачев, вокруг него мгновенно возникает атмосфера бешеного внимания и поклонения, как это наблюдается только в случае голливудских звезд. При этом американский журналист не скрывает, что на родине Горбачева не любят и считают его главным виновником всех постигших страну бед.
Естественно, разговор зашел как раз об этом. Уоррен Хоуг следующим образом передает соответствующие слова Горбачева (у нас, естественно, в обратном переводе с английского):
"Ельцин провел десять лет, выкорчевывая всё, что сделал Горбачев. Что бы ни говорили или писали люди, что бы они ни пытались приписать Горбачеву, я считаю, что расплачиваюсь за ошибки других.
"Нападали на всё, разрушали всё. То, что они оставили после себя,- куча поломанной мебели, но многие думают, что во всем виновата перестройка. Но нельзя связывать два этих периода. То, что произошло после перестройки, не значит, что это произошло в результате перестройки. За то, что произошло после, должны отвечать другие. Я же получу то место в истории, которого заслуживаю".
Мы не будем сейчас решать традиционный русский вопрос: кто виноват, у нас другая сегодня тема. Что бы ни произошло в России во время и после Горбачева, собственный его образ определился в одном бесспорном качестве: он политик, потерпевший неудачу. Он не смог стабилизировать страну в период проведения крутых реформ; собственно, он и не проводил каких-либо реформ, а только говорил об их необходимости. Конечно, он не отвечает за то, что делали после него. Конечно, его добрая воля и благие намерения бесспорны. Но о политике судят по его победам, а не поражениям. На Западе любят Горбачева, но уже не как политика, а просто как хорошего человека, который в свое время и на своем месте облегчил положение Запада. Реакция на Горбачева в России, оценка его соотечественниками, может быть, несправедлива, но она неизбежна. Она определяется известной поговоркой: взялся за гуж, не говори, что не дюж. Дюжести в Горбачеве не оказалось: это всячески говорит в его пользу как человека, но дискредитирует как политика.
И тут, отвлекаясь от Горбачева, мы переходим к вопросу принциальному, далеко выходящему за рамки суждения о тех или иных государственных деятелях. Каким должен быть политик? Каким он не должен быть? Еще резче: необходимо ли для политика быть хорошим человеком? Ну и совсем уже теоретично: каково соотношение власти и морали? Власть и этика - вот тема.
Тут нам пригодится одно счастливое обстоятельство: в девятом номере Нового Мира за этот год появилась очередная публикация Солженицына из его так называемой "Литературной коллекции". Великий писатель теперь не столько пишет, сколько читает, но по старой доброй привычке читает с карндашом, делая заметки, выписки и комментирующие суждения. Этой очень интересное и поучительное чтение. Я стараюсь не пропустить ни одного такого солженицынского выступления.
На этот раз он высказался об Алексее Константиновиче Толстом с главным упором на его драматургическую трилогию. Самая из них знаменитая и может быть действительно самая значительная вторая - "Царь Федор Иоаннович". Но тема всех пьес цикла настолько важна, что одной этой не ограничишься. Иван Грозный и Борис Годунов, уж конечно, не менее интересны (соответственно, первая и третья пьесы трилогии). Послушаем Солженицына:
"Убеждения Алексея Толстого совсем не консервативны, не почвенны, наоборот: в единственном прямом от автора обобщении он высказывает, что злодейство Иоанновой эпохи "подготовлено предыдущими временами"", "переходило от поколения к поколению", и без снисхождения осуждает тогдашнее русское общество, что оно терпело такую гнусную тиранию. (Видно, что автор жил в свободную эпоху, а гнетущей не испытал.) (...)
К сожалению, Грозный и показан только как тиран, но ни разу - в государственных заботах,- очевидно, это неизбежная черта "облегченных" исторических романов (речь о романе того же автора "Князь Серебряный") (...)
Пронзительно верна разработка царя Федора. Получился - из самых значительных образов русской литературы ... И пророчески предвосхищает Николая 11 (последний царь первой династии и последний царь второй)".
Этот нарочитый конспект чужого сочинения не может, конечно, считаться неким заявлением от лица самого А.И.Солженицына. Но в приведенных как бы случайных заметках таится значительнейшая мысль. Уже по этой, так сказать, "косточке плюсны" можно реставрировать некоего гиганта (не уверен, вымершего ли). Солженицын предстает здесь - употребим модное нынче слово - державником. Создается впечатление, что Иван Грозный для него предпочтительнее царя Федора. Хотя бы уже потому, что последний не знал государственных забот и не претендовал на такое знание. Отсылка к Николаю Второму подтверждает сказанное: при всей несомненной симпатии к царю-мученику, Солженицын не является его поклонником, он осуждает царя. Солженицын не может высоко ценить людей безответственных, бегущих ответственности.
В трагедии "Царь Федор Иоаннович" Годунов говорит:
...Его бы мог я Скорей сравнить с провалом в чистом поле. Расселины и рыхлая крестность Цветущею травою скрыты, но, Вблизи от них бродя неосторожно, Скользит в обрыв и стадо, и пастух.
Поверье есть такое в наших селах, Что церковь в землю некогда ушла, На месте ж том образовалась яма; Церковищем народ ее зовет, И ходит слух, что в тихую погоду Во глубине звонят колокола И клирное в ней пенье раздается. Таким святым, но ненадежным местом Мне Федор представляется. В душе, Всегда открытой недругу и другу, Живет любовь, и благость, и молитва, И словно тихий слышится в ней звон. Но для чего вся благость и вся святость, Коль нет на них опоры никакой!"
Интересно это поверье сранвить с другим: сказанием о граде Китеже.
А вот что говорит А.К.Толстой в авторских комментариях к тексту:
"Не умея бороться с Годуновым в качестве царя, (Федор) дает ему отпор как человек и христианин. На этой почве он стоит всегда неизмеримо выше и Годунова, и самого Шуйского, и всех его окружающих. Ошибка Федора состоит в том, что он не постоянно держится своего призвания быть человеком, а пытается иногда играть роль царя, которая не указана ему природой. Этой роли он не выдерживает, но от нее не отказывается; не может обойтись без руководителя, но ему не подчиняется. Такое ложное положение рождает беспрестанное противоречие между его природой и обязанностями его сана".
Это же прямой Николай Второй. Солженицын глубоко прав, связывая два эти образа русских правителей. И, повторим, этот тип государя не может заслужить безоговорочного одобрения со стороны Солженицына - ратоборца и строителя-титана, громоздящего Оссу на Пелион.
В статье "Византия и Русь: два типа духовности" С.С.Аверинцев, вопрошая, как совместить, "вместить" слова Христа "Не противься злому" и евангельское же "начальствующий не напрасно носит меч", пишет:
Речь идет, вообще говоря, о дилемме, общей для христианства в целом (...) Но всё-таки Запад облегчил для себя отношение к больному вопросу (...) католическое мировоззрение делит бытие не надвое ("свет" и "тьма") - а натрое; между горней областью сверхъестественного, благодатного, и преисподней областью противоестественного до поры до времени живет по своим законам, хотя и под властью Бога, область естественного. Государственная власть принадлежит именно этой области; только еретик способен видеть в ней устроение диавола, но попытки неумеренно сакрализовать ее тоже неуклонно осуждались. Если сосуществование природного, как еще-не-благодатного, с благодатью - законно, дело теологии - урегулировать отношения между той и другой областью, выяснить их границы. Это значит, что качественное различие между насилием и ненасилием оказалось сведено к количественной проблеме меры, к арифметической задаче, которую всегда можно попытаться решить (...)
Более чем понятно, что по-русски такого понятия нет. Русская духовность делит мир не на три, а на два - удел света и удел мрака; и ни в чем это не ощущается так резко, как в вопросе о власти".
Эта фундаментальная духовная установка делает возможными две, и только две, позиции: или абсолютное отталкивание от практики власти, некий, если можно так выразиться, пассивный анархизм - или абсолютное отождествление с властью как с началом добра: сакрализация власти. Обе эти позиции впечатляюще осуществлялись в русской истории. Русскому духу, таким образом, несвойствен политическая заинтересованность, активное отношение к политике, стремление участвовать в ней: в обоих случаях всё уступается власти.
Здесь имеет место совершенно парадоксальное совпадение русских с немцами - народов, в ином отношении никак не похожих один на другой. Томас Манн по этому поводу много размышлял, причем его позиция со временем менялась. Поначалу он был склонен считать отсутствие политического духа в Германии ее преимуществом, обеспечивающим активную духовную деятельность; позднее, с воцарением фашизма, и даже раньше, в период Веймарской республики он пришел к выводу о необходимости политической компоненты в духовной установке. Приведем такие его слова:
"Политическое, социальное составляет неотъемлемую часть человеческого, принадлежит к единой проблеме гуманизма, в которую наш интеллект должен включить его, и что в проблеме этой может обнаружиться опасный, гибельный для культуры пробел, если мы будем игнорировать неотторжимый от нее политический, социальный элемент. (...) культура стоит перед лицом грозной опасности, если ей недостает политического инстинкта и воли".
Аполитичность русских, равнодушие их к власти как духовной проблеме, как культурному интересу - тоже опасное явление. Даже если нельзя игнорировать проблему власти, государственного руководства, у массы русских остается коренная отчужденность от власти. Власть всегда - "они", а не "мы". С другой стороны, избирают в парламент жулика Мавроди, потому что он обещает в этом случае, уже в качестве лица, приобщенного к государственной власти, вернуть деньги обманутым им людям. Власти одновременно не верят - и во всем на нее полагаются. А ругают ее только задним числом: случай Горбачева. Но Горбачев - только одна из персонификаций русского духа, в его отношении к власти дающего только два типа политиков: или слабого доброжелателя, или деспота
Жених для России
Русская история полна не только опытами бешеной, сметающей все нравственные и материальные преграды борьбы за власть, но и обратными примерами - ухода от власти, буквально бегства от нее. Борьба за власть должна была бы по определению ослабевать, принимать легальные формы в периоды царствования устоявшихся законных династий. В России такое время как будто началось с воцарения Романовых в 1613 году; но за то что было до этого! Имеем в виду не просто весь так называемый феодальный период (термин, кстати, в отношении к русской истории не вполне корректный), но хотя бы непосредственное преддверие эпохи Романовых - знаменитое Смутное время. Да взять хотя бы Бориса Годунова, бывшего полновластным регентом при слабом телесно и умственно царе Федоре: по смерти Федора Боярская Дума без каких-либо видимых колебаний предложила трон Годунову. Интересно, однако, то, что он его не принял. Теперь уже трудно установить с точностью, было ли это очередной интригой поднаторевшего в правительственных делах Борис или он действительно в чем-то искренне колебался и чего-то тайно боялся. Но смерть последнего и бездетного Рюриковича, Федора, создала необычную ситуацию, из которой возможен был один упущенный Годуновым выход: он мог взять власть на условиях, обговоренных с боярами, и стать тем самым конституционным монархом, положив новый этап русской истории. Ключевский пишет об этом так:
"Борис поступил с обычным своим двоедушием: он хорошо понимал молчаливое ожидание бояр, но не хотел ни уступить, ни отказать прямо, и вся затеянная им комедия упрямого отказа от предлагаемой власти была только уловкой с целью уклониться от условий, на которых эта власть предлагалась. Бояре молчали, ожидая, что Годунов сам заговорит с ними об этих условиях, о крестоцеловании, а Борис молчал и отказывался от власти, надеясь, что земский собор выберет его без всяких условий. Борис перемолчал бояр и был выбран без всяких условий. Это была жестокая ошибка Годунова, за которую он со своей семьей жестоко поплатился. Он сразу дал этим чрезвычайно фальшивую постановку своей власти. Ему следовало всего крепче держаться за свое значение земского избранника, а он старался пристроиться к старой династии по вымышленным завещательным распоряжениям. (...) Борису следовало взять на себя почин в деле, превратив при этом земский собор из случайного должностного собрания в постоянное народное представительство, идея которого уже бродила в московских умах при Грозном и созыва которого требовал сам Борис, чтобы быть всенародно избранным. Это примирило бы с ним оппозиционное боярство и - кто знает? - отвратило бы беды, постигшие его с семьей и Россию, сделав его родоначальником новой династии. Но "проныр лукавый" при недостатке политического сознания перехитрил самого себя".
Борис отказался от легитимации своей власти Боярской Думой и Земском собором, создавая (ложное, конечно) впечатление, что он наследует Рюриковичам: для этого выдумывались какие-то якобы предсмертные распоряжения Ивана Грозного и прочее в таком духе. Но Ключевский, говоря, что проныр лукавый перехитрил самого себя, пишет далее, каким это было необычным делом, никак не укладывающимся в политическое сознание тогдашней Московской Руси: царствование вне устоявшейся привычной династии. Сам же Ключевский подробно объясняет вотчинный характер Московского государства: оно воспринималось - и не только царями, но и народом - как собственность московских великих князей. Прекращение династии знаменовало как бы конец семьи, субъекта этого владения. Отсюда Смута с ее самозванцами: люди буквально всей землей хватались за призрак законной, привычной, традиционной, семейной, если угодно, власти. Это не укладывалось в сознании, в котором не было еще самого понятия государства. Государство было в реальности, но в сознании существовала царская вотчина, наследственное хозяйственное владение. Вотчинник и был единственным его сувереном.
До идеи народного суверенитета надо было еще дожить. У нас нет уверенности, что страна дожила до нее даже в наше время. Так называемый "хозяин" до сих пор, похоже, важнее представления о народе как источнике прав и власти, то есть как о подлинном суверене. Язык всегда говорит правду. Что так нравится многим, очень многим в Сталине? Что он был "хозяин". Это неумирающий пережиток древней вотчинной психологии. Само слово осталось, а слова суть идеи, логические и даже бытийные прообразы, проекты, дизайновые чертежи эмпирической реальности. На этом примере видишь, что русское национальное сознание всё еще не вышло за пределы средневековых мыслительных структур.
Есть одна интересная и, я бы сказал, соблазнительная тема, которой не раз касались большие русские люди. Сошлюсь для начала на философа Б.Н.Чичерина, который говорил в эпоху великих реформ, то есть в шестидесятые годы девятнадцатого века: "Я в России пришел к убеждению, что у нас общественная сфера хуже официальной". Чичерин был серьезной фигурой, списывать его со счета нельзя. Да ладно бы Чичерин - в общем-то человек мало кому нынче известный, кроме специалистов. Но вот человек совсем уж бесспорный - Пушкин. Уж его-то слова известны всем: в России правительство - единственный европеец. И не нужно списывать это на пушкинские же слова о поэзии, которая, прости Господи, должна быть глуповата. Поэзия - ладно, но Пушкин глуповатым отнюдь не был. При этом царей, с которыми пришлось на его веку столкнуться, он скорее не любил. А уж самого примечательного из трех - Александра Первого - Пушкин не любил активно.